***
— Верховная, — посланник звякнул шпорами, отдавая честь. — Что там? — спросила женщина, не отрывая взгляда от стопки бумаг, лишь чуть поводя огромными бабочкиными крыльями за спиной. — Они встретились, как вы и предсказывали. На это женщина подняла глаза. Опустила на кончик носа окуляры: — И что? Посланник положил на стол небольшой доклад. Проштудировав его, женщина подняла брови. Задумчиво поправила копну седеющих волос. — Всего-то? Мог бы что угодно попросить, Ярион ради брата на всё бы пошёл. Успокоился-таки? — Со вздохом, она достала из ящика давно заготовленный приказ, поставила на нём росчерк, шлёпнула печать. — Дьявол с ним, — сказала, протягивая бумагу посланнику. — Отпускаю.Король топей
22 сентября 2019 г. в 12:37
Ходить по илу — это как совать ноги в чан с разварившимися мозгами. Скользкие комки чавкают, просовывают склизкие языки между пальцев ног. Влажная прелость пробирает до самого клюва, каждый шаг — содрогание, но ты делаешь это снова и снова. Потому что ил — это дом. И другого больше нет…
— Шкуродёр, смотри, эта падаль живая ещё, — послышалось из-за метёлки камыша.
— Ну так добей.
— Не знаю… на обглодыша не похож. Больно целый какой-то.
Шкуродёр вздохнул. Вечно этому сопляку неймётся. Вот уж и правда Егозун. Такой молодой — после Суда уже, поди, родился, кроме топей и не видел ничего; не знает, что там, за беспросветностью, целый мир. Везёт.
Пробуравив грязь цаплевидными ногами, Шкуродёр заглянул юнцу через плечо. Труп в иле и правда был ещё живым. Не двигался, но время от времени делал резкие громкие вдохи, будто ненадолго забывал, что дышать вроде как надо, а потом опоминался. Да как же это он, с такой высоты брякнувшись, еще не суповые ошмётки?
— Что-то с ним не так, — протянул Шкуродёр. Наклонился, заламывая коленками назад длинные ноги, отбросил у падали с лица измазанные грязью волосы и замер. Из-под полуприкрытых век на него смотрели глаза… что же это за цвет? — выветрилось слово за ненадобностью. Такой это цвет, будто ржаво-гнильные тучи, вечной крышкой закрывающие топи, на секунду прохудились, даря углядеть в дырочку пузырёк неба. Вот такие это были глаза. Смотрели они в Шкуродёровы белёсые бусины со страхом. Нет, с осознанием.
Ну вот теперь-то все встало на свои места: и глаза цветные, и чуть видные искры в волосах, и тело голое — покарябанное падением, но не расшлёпнутое.
Яростный поток горячего ветра содрал капюшон с головы, вздыбил поредевшие перья, и Шкуродёр глянул в высь:
— Сейчас придут за своим.
— Так он из них, из огнедыхов? — Егозун аж клюв открыл и припал, разглядывая добычу, гладя блестящие волосы пауками пальцев.
— Не трогай, сожрут.
— Побрезгуют, — как-то очень по-взрослому вздохнул Егозун, но пальцы убрал.
Шкуродёр заслонил лицо рукой, защищаясь от горячих волн воздуха и брызг грязи: три гигантские тени стремительно опускались к воде — сильные крылья, разноцветная чешуя, гордые взгляды. Было это… что это за слово, когда смотришь и глазам хорошо? Надо же, забыл. Сотню лет не использовал, неудивительно.
Два гиганта приземлились на обрыве — знают, хвостатые, приговор, боятся в топь ступить — а самый большой крутанулся в воздухе, взметая вихрь грязных ошмётков, и опустился на кочку поближе — уже человеком.
— Не трожь его! — голос ещё не успел очеловечиться, рыкнул так, что уши заложило.
Егозун в страхе согнулся, а Шкуродёр лишь насмешливо поцокал клювом.
— И тебе здравствуй, Ярион, король огнедыхов. Зачем к нам, к осуждённым, в топи пожаловал? Только уж ты повежливей будь, мы к манерам получше привыкли.
Свирепство полыхнуло на королевском лице. Мог бы — надвое б перекусил. Но не может; что там, даже шаг с кочки сделать боится.
— Отдай, — сказал, кулаки сжимая. — Отдай его.
Ох, хорошо от него глазам. И на лицо посмотришь хорошо, и на грудь голую, на плечи широкие, а уж ниже глянешь — и того лучше. Шкуродёр с жалостью оторвал взгляд:
— Знаешь ведь приговор. Всё, что падает в топь, нам принадлежит. Падаль ваша…
— Он не падаль! Ослаб после раны, уснул в полёте и перекинулся. Отдай, я приказываю!
Шкуродёр мрачно рассмеялся. Вот ведь, думал раньше, сглупила Ириден, что выпросила для осуждённых у Верховной поблажку: хоть и приговорены в грязи всю жизнь копаться, объедки огнедыхины подбирать, но и право неоспоримое имеют — на падаль. Что в топь попало — то пропало. Смотри-ка, пригодилось.
— Под хвост свой приказ засунь. Наш он. Пользы от него будет много: волосы на сети пойдут, зубы — детям в трещотки, костями гнёзда укрепим.
Ярость смыло с гордого лица, огнедых в ужасе подался вперёд.
— Отдай… — не приказывал уже, молил. — Знаю, ненавидишь. Но меня накажи, его вины в прошлом нет. Что хочешь проси.
Шкуродёр поцокал клювом, чтобы помучить. Многого мог попросить, ох многого… Наконец, отряхнул лохмотья, глянул голодно:
— Моим до утра станешь.
Две крылатые туши на обрыве загудели, рыгая в небо пламя, но король прикрикнул, затыкая. Выставил вперед руку:
— Я готов.
Шкуродёр цапнул ладонь когтями, дёргая на себя, и огнедых соскользнул в топь, морщась от склизкой грязи, лизнувшей ноги.
— Отпускаю, — бросил Шкуродёр, кивая в сторону падали.
— Отнесите брата в замок, лекарям, — крикнул Ярион своим. — А утром прилетайте за мной.
Шкуродёр потянул руку, что всё ещё держал мёртвой хваткой, и шагнул в камышовые метёлки. Дорогу выбрал длинную — наслаждайся, король, видами да запахами нашего королевства — но вот, наконец, и гнездо: шалаш из поленьев, крыша из осоки; внутри не повернуться, да бобылю много не надо.
— Милости просим, — сказал Шкуродёр с насмешкой. — Не королевские покои у короля топей, уж прости.
Взгляд у огнедыха такой… забыл слово. А может, и не знал никогда.
Король скрылся внутри. Шкуродёр ступил через порог, закрывая проход дырявой простынёй, и вдруг человеческие руки сжали поперёк груди — не вдохнуть, не каркнуть. Трепыхнулся, но губы ткнулись в шею, и он только и мог, что пищать, как голодный птенец.
Помнил ведь, гад. Сто лет прошло, а всё помнил: и где под клювом языком приятно, и как от рук на груди перья дыбом встают.
Шкуродёр вцепился когтями в плечи:
— Погоди, дай хоть помоюсь.
Огненный шёпот в самое ухо:
— Не надо, так хочу. Только обернись. Пожалуйста, обернись.
Просит так горько — разве откажешь?
Впервые за столько лет оборачиваться — это как сдирать по живому шкуру и натягивать чужую. Зато дальше — стократное чувство: прикосновение — искра, поцелуй — пламя, кожа к коже — пожар. Яр прижимался, будто в душу нырял. Впускал быстро, дышал под руками часто, выгибал сильную спину. Рычал: «Ещё, ещё, ещё». А потом брал, жёстко и жарко, выбивал стоны, словно заново запускал сердце. Выкорчёвывал тоску, обиду, злость. Всё вычерпал без остатка и упал на солому, громко дыша.
Стало совсем пусто, и Шкуродёр отвернулся, глядя подслеповато в перемазанную тиной стену, позволяя чужим пальцам гладить плечо.
Сказал тихо:
— Я обернусь, ладно? Человечьи кости больно тяжёлые.
Пальцы на плече застыли, а потом стали гладить уже перья, осторожно обходя шрамы и залысины.
— Похудел.
— На твоей падали не разживешься, — может, и резко вышло — да ведь правда.
— Прости, — тяжёлый лоб ткнулся в плечо. — Прости, — тогда, сто лет назад, голос так же дрожал, когда приговор зачитывал. Руки так же сжимали, когда с неба в топь сбрасывал. Слёзы так же щёки расчёркивали, когда навсегда прощался.
— Ты выполнял приговор Верховной. Мой народ выбрал в войне не ту сторону. — Шкуродёр вздохнул, исправился: — Я выбрал не ту сторону. Молод был и глуп, рискнул своим народом ради гордыни. Заслужил наказание.
Яр прижался, теперь уже всем телом:
— Я снова поговорю с Верховной. Я снова скажу, что птичий народ не виновен. Скажу, вас сбили с пути люди. Пусть будет новый Суд. В этот раз она прислушается…
— За сто лет что-то изменилось? Она поверит, что я больше не желаю власти? Что выучил свой урок? Что сделаю всё, чтобы вновь подарить своему народу крылья? — На болезненный стон за спиной сказал: — Нет уж, молчи. Пусть хоть твой народ летает. Снизу вверх на вас глядеть — глазам хорошо.
Яр засопел, поднялся — ах да, уже почти утро. Сел, пуская по спине цветные волны: перекинуться не терпелось. Уйти хотел, по небу соскучился.
Шкуродёр открыл было рот, чтобы отпустить, но Яр потянул за руку:
— Идём со мной, Флай.
Флай? Флаэртин. Да, кажется так его когда-то и звали. Ещё одно забытое слово.
Когда Шкуродёр выбрался из гнезда в тихую мокрую темноту, вместо человека в грязи тяжело ступала огромная искристая тень. Урчала, вздыбливала крылья, гнула шею, приглашая.
Защипало в глазах. Зацарапало в клюве. Тонкие коленки поджимались, пока взбирался по чешуйкам на шипастую спину. Вцепился, задержал дыхание, зажмурился…
Ветер ударил в лицо, крылья по бокам мощно вспучили воздух, предутренняя хмарь топи хищно бросилась в нос. Но вот взмах, второй, третий, и ничего не осталось — ни прелости, ни плесени, ни гнили. В лёгких — чистота, в глазах — небо, в душе — … Ну, это-то слово первым забылось.
Раскинув руки, глотая клювом звёзды, шелестя на ветру перьями, он снова был Флаэртином. На миг. А потом — так скоро, что, казалось, и цокнуть не успел — на горизонте возникли две крылатые туши. Шкуродёр поёжился. Сердце вновь заплесневело.
Огнедых устремился под ржаво-гнильную крышку туч, пронырнул сквозь завесу тумана, опустился у самого гнезда.
— Ты снова будешь летать, — сказал Яр на прощанье, целуя под клювом человеческими губами. — Обещаю.
Ступил на кочку и взмыл в воздух цветным вихрем.
Шкуродёр долго смотрел вверх, перекатывая на языке слово. Надо же, не забыл. Сто лет прошло, столько слов ушло, а это осталось.
Люблю.