Что у всех кругом на руках эти мертвые младенцы. Георгий Иванов, «Распад атома» #сядьзатекст
Слава смотрел на младенца, а младенец из-за толстого и темного стекла пялился на него в ответ глазами переваренной рыбы. Вот когда они белые такие и вываливаются уже из рыбьей головы, фу, нахуй, и зачем настолько кулинарные ассоциации, а… Слава попробовал слегка передвинуть стул, но справа его толкнул Ваня («Сиди, Слав, сиди напротив… че там написано — «мертворождение»? Ебать, как на сижечках прям, нативная реклама»), а слева Андрей уснул, беззаботно так, словно у него за спиной не плавала по своей банке женская голова с длинными, рыжими волосами и клоком сена во рту (блядь-блядь-блядь, че за кафедра такая ебанутая). — Мне чуть-чуть неприятно, — сказал Слава, ни к кому конкретно не обращаясь (по большей части обращаясь именно к плавающему в какой-то прозрачной хуйне младенцу), — почему нас опять запихнули в этот кабинет? Кабинет был «музеем» на кафедре судебной медицины («с курсом правоведения»), а Слава сотоварищи был второкурсником, и у него от «медицины» вообще сейчас было «правоведение» в расписании (в частности), и ему не хотелось разглядывать познавательные макеты (нифига это были не макеты, а настоящие живы… ну, в прошлом — очень себе живые люди, может, кроме того глазастого, который олицетворял «мертворождение», вот что Слава сильно подозревал), а хотелось… Не, заниматься пересказом «федерального-закона-номер-триста-двадцать-три-об-основах-охраны-здоровья-граждан-в-российской-фе…» он тоже не горел желанием особо — а именно так, в основном, и проходили их пары на этом замечательном предмете, но вот если бы сесть поудачнее да хоть не палить два с половиной часа ебучего зародыша, который купается в… В чем, кстати? — Как думаешь, они в спирту замариновались? — Слава попытался отвлечься на вопросы научного характера, но Ваня не отвлёкся — он, пользуясь кратким затишьем в непрерывном («врач учится всю жизнь!») медицинском образовании, ел пирожок с капустой и крошил им на лекционную тетрадь. Ваня не успел проглотить свою капусту, и Славе ответила Юля, умница и красавица (и староста, поэтому Слава внимал ей иронически-восхищенно, с тем заделом, чтобы завтра попросить у Юлиных прекрасных и без пизды умных ручек не отмечать Славу Карелина на лекции по философии. Отсутствующим не отмечать. Лекции по философии, ало, в медвузе, приём-приём, что с ебалом, а они ещё экзамен будут по этому говну сдавать, летом). Юля сказала, что это формалин — как на анатомии, где в подвале стояли чаны, больше смахивающие на огромные и старые стиральные машины. В них плавали древние-древние препараты, все одинаково серые и едко воняющие, что «нижняя конечность», что верхняя, что головной мозг. Лаборантка тетя Люба вылавливала их палкой с железным крючком на конце и заворачивала в коричневую клеенку. Тащить эту прелесть до кабинета (на четвёртом, разумеется, этаже) следовало крепко прижав свёрток к груди, гордо обтянутой белым халатом: «с прибавлением», — никогда не надоедало шутить преподавателям, но Слава отвлёкся. Формалин так формалин, тем более, что метиловый спирт там тоже есть, официально — «для стабилизации» (для хрупкой и ненадежной защиты от употребления внутрь). — Это механическая асфиксия, — сказала веселая девушка-ординатор с порога и через стекло банки погладила по лицу женщину с рыжими волосами, а Андрей проснулся и сделал вид, что не спал, — которая от закрытия дыхательных путей, видите — трава торчит? А ещё у нас есть повешение и странгуляционная борозда… Слава повернулся на звук открывающейся двери — он был уже согласен на того ординатора, который заставлял их пересказывать Слово Божье, в смысле «закон-об-основах…», а сам играл на телефоне в змейку, но в дверь заглянул кто-то совсем не ординатор: — Анастасия, — сказал не-ординатор и свесил в кабинет бритую до солнечного блеска башку, — Петровна, а кто это у нас тут засел? Я сейчас в бюро, давайте-ка их со мной, там вроде железнодорожная травма должна быть и… Не-ординатор вслед за бритой и большой головой засунулся в кабинет ещё сильнее — рубашечкой темно-зеленой и глубокой ямочкой на щеке, татуировками на белых-белых пальцах, пушистой тенью светлых бровей и ресниц, и Слава не понял, сколько ему лет — может, двадцать, а может и два раза по двадцать, потому что не-ординатор ни на секунду не останавливал ни забитых крупными чёрными буквами пальцев, барабанящих по дверному косяку, ни выебисто-прыгающих бровей, ни губ, ни коленей. — Мирон Янович, — сказала веселая девушка-ординатор, которая Анастасия, конечно, Петровна, — они же маленькие! Это второй курс сидит… Не-ординатор Мирон Янович вперился внимательно-цепкими, вылупистыми и светлыми глазами почему-то именно в Славу. — Какие же они «маленькие», — протянул он насмешливо, — акселераты все, как на подбор… Слава не успел открыть рот — несмотря на почти двухлетний курс выработки условного рефлекса: в присутствии высших преподавательско-врачебных чинов «молчать и слушать» (и превентивно устрашаться собственной обидно очевидной недалёкости), рот у Славы периодически открывался, очень себе да. Слава не успел срифмовать акселератов с аксолотлями (или аксонами), потому что Мирон Янович уже притушил горящий непонятным (наставническим, что ли) энтузиазмом взор и махнул в проеме двери рукой. — Ну и сидите тут, я тогда Рому с собой возьму… Опять весь в кровище устряпается только, и нас заодно искупает, вот кому в экстренную хирургию надо было идти, конечно. Конечно, Слава тут же выбросил этого («Мирон Янович очень крутой, — сказала девушка-ординатор Анастасия Петровна с уверенностью, показавшейся Славе весьма и весьма спорной, — как будете у нас на судебке, ну, кто до шестого курса доберётся, обязательно с ним походите на вскрытия»)… вскрывателя из головы — сейчас бы в размазанном по рельсам трупе ковыряться, охуеть прекрасная медицина будущего. Покойников Слава не боялся, просто вот… Че их бояться, он летом после первого курса на практике был санитарской: мыл все труднодоступные и недоступные в принципе места терапевтического древнего отделения да бабок в кресле катал на снимки и узи, а потом у них в курилке умер мужик. Как «мужик», пацан чуть старше самого Славы, мелкий и тощий, с раздутым от асцита («жидкость у тебя, Сереж, в животе») и желтым («гепатит у тебя, Сереж, который С») пузом. — Слава, Ваня, ты ещё, каталку давайте сюда, — закричала постовая медсестра, которая их не особо замечала всю практику, так-то. Пацан был нариком, по предплечьям и выше — до самых глубоких, провалами подмышек — у него змеились темные дорожки вен, как выжженные, пацан был нариком, а утром к нему приходила жена, и она принесла мужу тапочки и блок сигарет, а потом пацан взял сигарету, пошёл в курилку (вообще, это была «ванная», но в желтой ванне, в основном, купались только окурки) и там умер. Поплевался кровью ещё — перед тем, как умереть, и Ваньку, который был с тряпкой на перевес, постовая медсестра погнала матом от черно-красной лужицы («У него гепатит, куда лезешь без перчаток, чему вас учат там вообще»). Реаниматолог поругалась на тяжелый аппарат экг, который ей пришлось тащить на четвёртый этаж, а Слава с Андреем под руководством все той же медсестры связывали пацану руки и ноги бинтом и запихивали его в чёрный плотный целлофан. Пацан был тощий, но все равно до пизды тяжёлый, и Славе не было страшно или противно, или ещё как-то, просто он был холодный, неподатливый, упрямый и желтовато-серый. Как-то сразу, и сразу понятно, что «мертвый», насовсем, спасибо. Потом Слава встречал его, конечно. В том же корпусе. Не мертвого нарика, а Мирона Яновича. Фёдорова, кстати, один раз на Мироне Яновиче даже обретался халат с биркой (бейджиком), что Слава считал унизительным вообще, а для врача так вовсе опасным, зачем кому-то (а пациентам — особенно) знать твоё имя-фамилие, звание и род деятельности, а Федоров Мирон Янович тогда читал лекцию, и Славин поток как раз схлестнулся с выходящими старшекурсниками, эта битва за места в аудитории всегда отличалась легендарностью, Слава Мирона Яновича узнал, а Мирон Янович его, конечно, нет, ну и что с того. Слава жил, скрёб гранит медицинского образования зубами, ногтями и лопатками (иногда и на лопатки приходилось прилечь, да, кафедра гигиены, чтоб вам в аду вечность ширину оконных проемов определять), и к шестому курсу в своём познании ковыряния в мертвых нихуя не преисполнился. Не, ну на вскрытие они ходили, на третьем, кажется, курсе и один раз, и женщина-патологоанатом с тонкими губами показывала, как хрустит под ножницами аорта и как пузырятся жидкостью легкие на разрезе (а собачка делает «гав», товарищи студенты, а коровка «мууу»). Но вот и все, но вот Мирон Янович… Мирон Янович отрастил на затылке щетину с миллиметр, а на ебальничке — щетину стремноватую (и рыжую, господи спаси и сохрани, рыженькую, под медь и другие металлы) и подлинней, а вот младенец в банке совсем не изменился. Он приветливо кивнул Славе, как старому знакомому кивнул и подмигнул двумя белыми глазами сразу, а Мирон Янович окинул их чутка поредевшую к финалочке обучения группу (осталось восемь почти врачей-грачей) орлиным почти взором (ну, клюв-то у него был что надо) и не подмигнул, а сразу ебанулся на отлично: — Беременных нет в группе? — деловито спросил Мирон Янович, а Слава бы встал на ноги и громко, во весь голос объявил себя и беременным, и недееспособным, и жителем йододефицитной местности, но надежно мертвый младенец, который вроде бы тихо-мирно все эти годы просидел в круглой банке, вдруг неодобрительно закачал приплюснутой своей башкой прямо из формалинового (теперешнего материнского) раствора. И Слава ничего не смог возразить — все-таки нынешнее их пребывание на этой кафедре проходило под сенью цикла «судебной медицины», и отвертеться от обязательного вскрытия было нельзя, и в бюро судмедэкспертизы они притащились на следующее же утро. По крайней мере, Мирон Янович получил замеча… немного пизды от неочевидного какого-то начальства: Слава не успел запнуться жопой об угол холодного блескучего стола марки Сименс и встать подальше от трупа, который пока владел столом марки Сименс, в смысле занимал весь стол, а на Мирона Яновича налетело: — Почему опять без шапочки работаешь, Федоров, ты… Мирон Янович сказал, что у него нет на голове волос, но «Женя, главное, что студенты все по форме у меня, правильно?» отказалась его слушать и самолично напялила на миллиметровую щетину голубенький синтетический чепчик. — Отравление угарным газом, — Мирон Янович вздохнул не слишком сокрушенно, попросил Юлю-старосту (бессменно, бессмертно — старосту) завязать ему за спиной халат и ткнул пальцем в перчатке прямо по розовому мужику на столе марки Сименс, — обнаружили в закрытом гараже рядом с машиной, мотор работал, поехали… До рези в глазах воняло жжённой костью, но Мирону Яновичу было глубоко насрать на Славины страдания — он шлепал тяжелый органокомплекс как акушерка младенца и полосовал его как овощи на салат: быстро, красиво, не переставая пиздеть, в смысле — объяснять, конечно, за антракоз и чёрные лимфатические узлы, за аутолиз поджелудочной железы, за «сердце — по току крови», за… — У кого перчатки есть? — спросил Мирон Янович, и Слава машинально протянул ему свои, любовно припрятанные в карман халата, ну вот и зачем ему вторая пара, точно у мужика плюсом к метгемоглобину ещё и ВИЧ, сифилис, гепатит, тубик, но Мирон Янович вторую пару перчаток надевать не стал. — Трогай печень, — сказал он Славе с непонятным воодушевлением, — она тёплая, горячая даже, а трупу не меньше суток, это вот тоже признак отравления угарным, ну, в гараже видать градусов двадцать пять было, печень вообще не остывает, ну потрогай сам… — Не буду я, — ответил ему Слава глупо как-то, сам не ожидал от себя. И сделал шаг назад, за Ваньку, и перчатки от греха подальше в карман засунул. — Трогать. — Ну и не трогай, — обыкновенно совсем сказал Мирон Янович и пошёл шинковать печень сам. Дохуя огромным секционным ножом и как будто Слава его разочаровал. Как будто потрогать тёплую печень у трупа это неебаться какое жизненное достижение и успех. В кабинете, который «музей», все головы были на прежнем месте — Андрея дождалась его рыжеволосая красавица по имени «механическая асфиксия», а Слава больше не мог смотреть на «мертворождение», поэтому цеплялся за Мирона Яновича языком и глазами, и пары он вёл охуенно, конечно. Не чета ординаторам всяким, а ещё Слава… — Меня сейчас вывернет, — сказал Слава тихо и присел осторожно-осторожно на травку-муравку октября, прямо за углом старого-старого корпуса, «патологоанатомического», а Ванька унёсся на свою любимую лабораторную диагностику (Ваня не любил людей, а центрифуги ебучие и ДНК-анализаторы очень даже), а Слава переоценил свои возможности, когда от помощи всяческой (Ванькиной) отказался, потому что… — стошнит, я серьёзно, Ми… — Отведу себя в Рибок, — у Мирона Яновича улыбался рот, но зрачки вдруг сфокусировались на Славином побледневшем ебале прицельно и больно, — и что это за кроссы, на которые нельзя наблевать, ну. Слава вытер мокрый лоб рукавом, куртка остро воняла сигаретами и чуть-чуть, тревожной-тревожащей в последние пару недель хуйней: смесью формалина и дезинфицирующей жидкости, белых-белых пальцев, колкой и щекотной на вид, смешной щетины, ямочек, рубашечек, «Вячеслав, сократите вступительную часть вашего ответа». Все вокруг Славы вертелось — осенью и шестым курсом. Все вокруг него завертелось, было бы смешно, а Славе и было смешно, сначала — и смешно, и грустно, и сблевнуть Мирону Яновичу на кроссовки — это преступление против медицины и человечества, эй, Менгеле, подвинься со своей ступеньки в аду, Слава Карелин здесь… А что — «здесь»? Блевать Слава передумал, потому что кроссы белые, а больше — потому что у Мирона Яновича некрасиво и странно (красиво, как же, сука, красиво — и младенчик из формалина кивал согласно, соглашался со Славой, даром, что мертворождение) кривился рот, а пальцы крутили сигаретную пачку в гипнотизирующем «минздрав предупреждает», а тебя предупреждали же, что не «рак лёгких», а пизда. Ну, не лично, не напрямую, но вот кричали же отрезанные головы, задушенные головы, топором порубленные головы, огрызки слухов, смешно и совсем не грустно, подумаешь — шестой курс, препод и мужик, какая разница, большая, Слав, разница. — Траванулся? — Получилось у Мирона Яновича невежливое, не вежливое, а доебистое и цепкое, прямо как зрачки, жалко только, что ни того, ни другого, ни третьего, а так — а Слава как будто замёрз. Осенью сухой и тёплой замерз, жарко же, типа, жарко — а вокруг Мирона завертелись отдельно кирпичи, плевки на асфальте и улыбки формалиновые, вежливые и мертвые. И сигарета у него торчала из пачки тоже значительно как-то, вот со значением: «уебывай ты давай, нервный, нахуй, иди к аккредитации готовься, тестики задрачивай, в орду-то хочешь попасть или так — в поликлинику пойдёшь батрачить», только Слава чет уебать не смог, когда за спиной прокатилось шепотком «подсос… к Фёдорову очередной, бля», потому что мама учила не обращать внимания на долбоебов, а вообще, потому что с травки получилось уебаться на колени совершенно спокойно, мама ничего не говорила про отсосы, да минует родителей наших чаша сия, так, а на коленях тошнило реально меньше — вот тебе и сила земли. — Бл… Слава, — а в голосе у него беспокойство почти искреннее, ненаигранное, как будто не шарил Мирон Янович, как будто вот так к нему — в первый раз, ну, зато не сблевал. На кроссовочки, а они белые-белые, Мирон Янович по облакам в них ходил, только не по настоящим — дождевым, осенним, а по мультяшным и розовым, из рекламы печенья, белыми рибоками по розовым облакам, Слава не успел язык высунуть, чтобы по ним языком дорожку прочертить: аварийный выход, типа, там, потому что… Стыдно было, но больше — обидно. До жгучей горечи в горле, потому что сожрал позавчерашнюю трубочку с заварным кремом, и три буквы ПТИ (которое и «протромбиновый индекс», и «пищевая токсикоинфекция», и треугольник какой-то с анатомии затесался туда) мучали Славу в подскочившей температуре, дегидратации (блевать получалось только в синенький бельевой тазик, который заботливо подставлялся под самое ослабевшее ебало) и вообще… Слава так не хотел. Как хотел — непонятно, не думал он, поглубже запихивал это, подальше, и формалиновый младенец где-то на задворках сознания укоризненно и насмешливо грозил Славе маленьким, плотно сжатом в формалиновой вечности кулачком, но вот блюющим и шатающимся от слабости, мокрым от пота и чтобы Мирон Янович держал ему волосы над синеньким тазиком, как подружка перебравшей клубной шалаве — так было совсем ебано и зачем. Мирон Янович у Славы на съемной хате (семья охотно вкладывалась в будущего врачевателя многих ее поколений, а на сиги и бухло Слава зарабатывал редкими санитарскими сменами) был неправильно, неуместно, не… — Ты чего, — сказал Мирон Янович и бескомпромиссно запрокинул Славину башку в попытке влить в Славу ещё литр минералки (оральная регидратация как вариант прелюдии, бля), — я в таком говне копаюсь иногда, а тут рвотные массы характерного для стафилококкового отравления вида и запаха, объемом до четырёхсот миллилитров, а на дежурство мне все равно только завтра, а судебно-медицинский эксперт все еще врач, Слав, несмотря на твои какие-то пещерные предрассудки… Пей давай, а то сейчас скорую вызову, упекут тебя в инфекционную под капельницы, а… Слава был не каким-то судебно-медицинским «говном», а живым человеком, поэтому он обиделся. На Мирона и его минералку, на пальцы, которые пахли дезраствором, а трупами — нет, на синенький тазик и холодное полотенце, на бодро-успокаивающий пиздеж, на футболку, которая оказалась у Мирона под рубашкой (которая зачем вообще, и зачем Славе про неё думать), Слава обиделся и как-то оно так зацепилось одно за другое… В январские каникулы Мирон дежурил по городу (по местам происшествий, которые с трупами) с шестого на седьмое. — С Рождеством, — сказал он, разуваясь у Славы на пороге, стаптывая на пороге снег и темное утро, — православные, у нас множественные ножевые в исходе богословского диспута и один снеговик, двести метров до родной теплотрассы не дошёл. Слава почему-то подумал, что Мирон и его профдеформация очень подходят друг другу, а ещё он подумал, стоя в одеяле напротив своего дежурного судебно-медицинского эксперта, что сейчас самый подходящий момент для качественного скачка в отноше… Никаких «отношений» у них не было, конечно. Конечно, Мирон Янович сначала отказывался признавать ответственность за «исцелённого» и прирученного Славу Карелина, но Слава тоже был не жук лапкой потрогал. Мирон мурыжил его на исходе осени, декабрем, Новым годом, и вот сейчас похоже собирался придерживаться тактики «я-не-трахаюсь-со-студентами-даже-если…». Даже если ночую у них на диване после муторного дежурства или имею персональную кружку на их кухне, «персональную ответственность за дачу ложных…», бля, Слава поежился и скинул с себя одеяло. Остро пережил первое мгновение собственного физического несовершенства (и блядского холода), и вообще Мирон был после душа с горячей кожей — на коленях и везде, и Слава полез к нему инстинктивно, ну, в поисках источника тепла, а не так, просто поебаться. — Нельзя, — сказал Мирон и локтями упёрся в Славину грудь, не больно, а очень хорошо. — Нельзя трахать своих студентов, — сказал Мирон с серьезным отчаянием, и его локти очень удобно соскользнули Славе между рёбер, — но технически… Слава почему-то воодушевился этим «но» и полез ладонью к чужой пояснице, и даже ниже полез… — Не настолько «технически», — сказал Мирон и вывернулся из-под замерзшего душой и мыслями «Мирон-Мирон-Ми» Славы, но не ушёл, не выкатился у Славы из-под бока (из-под сердца), а положил руку на сердце (и на хуй), — но ход мыслей очень верный. Слава не успел ответить, что ему можно и так — без «трахать», если что. Просто чтобы Мирон возвращался — с дежурства и не очень, чтобы рассказывал про «снеговиков» и «подснежников» (и про то, чем они друг от друга отличаются), не говорил «нельзя» и «студентами», потому что Мирон толкнул его на спину, а сам сполз низко-низко, и рот у него был тоже горячий и мокрый, как будто Мирон только что мыл его изнутри. — Я, — сказал Слава и замолчал, у Мирона были очень красные, потрескавшиеся от мороза и «нельзя трахать студентов» губы и блестящие мокрые глаза, не от больших чувств, а от того, что Слава в последний момент совсем прихуел и сильно дернулся бёдрами, так нельзя, конечно, делать — ни со студентами, ни с преподавателями, — я к тебе в ординатуру не пойду… Мирон молчал и шумно пил чай из своей кружки — темно-синей, с дурацкой нарисованной лягушкой, а Слава случайно забыл, в какую сторону открывается дверца холодильника и вообще… — Нож, — сказал Мирон, и Слава сдуру дернулся к ящику, в котором лежало всякое и ножи, но Мирон вдруг заскрёб ногтями себя через плечо и театрально согнулся над столом (лягушка на кружке тоже смеялась над глупым-глупым Славой), — в спине торчит, Сла-ва… Мирон засмеялся большим, лягушачьим и красным на изломе ртом, засмеялся плечами под застиранной футболкой (кажется, Славиной, кстати, футболкой, ну), засмеялся шершавыми локтями и тапочками на голых ногах: — Ты думал, я тебя прокляну сейчас или что? Куда ты там собрался, в акушерство? Слава успокоился и грудью поймал чужую спину (в которой не было никаких ножей, не от Славы, пожалуйста), а подбородком чужой колючий затылок, а ладонями он поймал себя на том, что не может отпустить, не получается, что Мирон ему очень нужен, что если бы… — Ага, — сказал Слава и не удержал себя, не удержался, — противостоять буду силам смерти, нахуй, младенчиков вытаскивать на свет… Старый знакомый из банки был с ним полностью согласен. Как-то Мирон рассказывал, подпирая задницей угол стола и щёлкая по толстому темному стеклу ногтем, что его (неофициально, по древним кафедральным заветам-завещаниям) зовут Алексей Владимирович, а Мирону нравится имя Федя и неебет. Слава тогда машинально, конечно, сделал рукой жест сомнения в адекватности — и Мирона Яновича, и всей их припизднутой кафедры (сейчас бы препаратам имена давать), но то были последние проблески «нормальности»: с мертвым младенцем из банки они достигли даже некоторого взаимопонимания, к началу последней летней сессии, государственных экзаменов и прочей финалочки так точно. И вообще, ещё через рождество Слава поставил вопрос ребром: — Давай мы его домой заберём, — сказал он Мирону, который все ещё держал Славино запястье, как будто они тут не ебались только что, а играли в «долго, счастливо и в один день», — Федю в смысле… Мирон сначала подумал — мокрыми бровями, мокрыми ресницами — а потом он понял и все равно не отпустил Славину руку, и Славу не отпустил — ни пальцами, ни коленями, ни хуем, вот какое у них было «долго и счастливо», что даже мертвый младенец из банки с формалином не мешал. Не мешал, а был пятым волшебным элементом, ни больше, ни меньше, нихуя. — Это же кафедральный препарат, — сказал Мирон задумчиво, — а не мой личный и кафедра… — Становись уже быстрее профессором, — Слава все предусмотрел, они с Федей разработали отличный план, — чтобы кафедра была твоя и Федя тоже… А то у меня в отделении старшая медсестра все допытывается: а как жена, как дети… Вместо жены я ей фото твоей за… Бля, ну хорошо, хорошо, что-нибудь менее радикальное, типа лопаток, покажу, а вместо ребёнка — Федю тогда предъявлять буду… Долго и счастливо (и не без помощи формалина).Часть 1
22 сентября 2019 г., 09:16