ID работы: 8651627

Delirium

Гет
R
Заморожен
48
автор
Satire Torsen гамма
Размер:
33 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
48 Нравится 9 Отзывы 18 В сборник Скачать

ликёр из бабочек

Настройки текста

первая эпоха июль-август 1998 года детские сказки здесь злее стали

×ㅤ×ㅤ×

11:00 Феноменальная для Англии жара липкой карамельной конфетой растянулась над Сент-Эндрюсом с самого утра, похоронив маленький городок под густым слоем душного лета. Солнце припекало нещадно, угрожая всем жителям солнечным ударом или обмороком, и именно поэтому все они трусливо попрятались в своих домах, спасаясь от ужасной коварной жары свежим лимонадом и холодным душем. Город почти спал, погруженный в ленивую дремлющую негу. Спал полностью, без остатка. Кроме одного-единственного дома. Дом дантистов Грейнджеров располагался в тихом уютном районе. Замечательный добротный коттедж с кирпично-красными стенами и пятнами зеленой и синей краски прятался в глубине зеленого цветущего сада, окружённый белым решётчатым забором. Повсюду росли цветы, и их было не сосчитать: кусты с капризными красными розами, клумбы с неприхотливыми желтыми тюльпанами, кусты и клумбы, клумбы и кусты. Будто какой-то травяной великан набрал в руки пригоршни флоксов, васильков и ромашек, а потом рассыпал неуклюже по всему саду, словно застелил необыкновенно красочный ковёр. К дому вела тонкая песочно-желтая дорожка, а чистое белое крыльцо почти полностью было заставлено коричневыми глиняными горшками с орхидеями и фиалками. Теплый сухой ветер трепал зеленеющие яркие кусты с большими розовыми цветами и играючи срывал белые хлопковые простыни с тонкой бечевки. А на высокой раскидистой яблоне, которая складывала тонкие руки-ветки на красную черепицу крыши и сбрасывала на крыльцо красивые красные яблоки, сидел маленький неприметно-серый авгурей. — Детка, быть может, ты подождёшь папу с работы? В глубине дома послышались возня, тихие голоса и громкие подпрыгивающие шаги, будто кто-то очень спешил. И правда – входная дверь распахнулась так резко, что чуть не сбила пару горшков, и на крыльцо пружинисто выскочила девчонка в длинной полосатой юбке и желтой панаме. Девчонка была хорошенькая, как и многие другие девчонки её возраста – хорошенькие в пылу своей нежной юности, они походили на чуть приоткрытые бутоны цветов, только-только готовящихся распустить прекрасные лепестки. Она была такой – и если на первый взгляд в ней не было ничего необычного, то после второго смотреть хотелось не отрываясь. И вроде бы не было в ней ничего такого, что отличило бы от других подобных ей барышень, но вот она полубоком повернулась к двери, ласковые солнечные лучи скользнули по её лицу, окрашивая кожу плавными медовыми оттенками, тёмные глаза заблестели светлыми искрами, розовые губы приоткрылись, на секунду обнажая ряд ровных белых зубов... И в тот момент она сделалась такой хорошенькой-прехорошенькой, такой невыносимо-красивой, что её безупречная девичья красота засверкала на солнце, заискрилась, заиграла, засияла так притягательно, что глаз нельзя было оторвать. Пожалуй, она была чертовски очаровательна. — Нет-нет, мам! – девочка наклонилась низко-низко, так, что головной убор всё же слетел на землю, а кончики длинных кудрей почти подмели песочные ступеньки. Она поправила на лодыжке тонкий чёрный ремешок туфли и порывисто выпрямилась; снова нахлобучила шляпу себе на голову и помахала свободной рукой – во второй же была зажата странная деревяшка. — Гермиона, ехать-то далеко! Вслед за ней на крыльцо вышла красивая молодая дама в голубой кофте, чёрных коротких шортах с микки маусом, плетёной корзиной в руках и белым махровым полотенцем, заброшенным на плечо. На ногах у неё были домашние желтые тапочки с какими-то звериными мордами. У неё было приятное загорелое лицо с лёгкой россыпью веснушек на чуть вздёрнутом носу; добрые тёмно-карие глаза и густые золотисто-каштановые волосы, собранные в удобный узел на затылке. Гибкая, ловкая, будто хлесткая ветвь свежего можжевельника, она была полна энергичной солнечной гордости, хлещущей яркими вспыхивающими искрами на радужке её красивых глаз. Дама прошагала до девочки, нетерпеливо переминающейся с ноги на ногу и заправила непослушную тёмную прядь за нежное ушко. — Давай я закажу такси? — Я на автобусе, ма. Миссис Грейнджер – а это было именно она, наклонила голову вбок и недовольно поджала тонкие розовые губы. Полотенце чуть не соскользнуло с её плеча, но она забросила его обратно. — Всё равно не понимаю – к чему такая… — Ма-а-а-а, — раздосадовано протянула девочка, нетерпеливо крутя деревяшку между хрупкими пальцами, — ну давай уже! Она вытянула тонкую шейку и подставила расцелованную солнцем щеку. Миссис Грейнджер склонилась и тепло приложилась губами к сливочной щеке, чуть дольше и чуть крепче, чем это было принято стандартом английского этикета, но если принимать во внимание свободолюбивое французское воспитание, то даже наоборот - чрезвычайно скупое прощание символизировал легчайший поцелуй, скользнувший по бледненькому личику нежными бархатным касанием. — Всё-всё, давай! – Гермиона ловко вывернулась из маминого объятия и фыркнула, будто кошка, отпрыгивая назад. Панама задорно съехала на бок. — Ладно, — ворчливо согласилась миссис Грейнджер и неохотно отстранилась от дочери; лицо её выглядело несколько взволнованным. Она передала Гермионе корзину и ненадолго задержалась пальцами на тоненьком запястье. — Мам, ну правда. Гарри меня ждёт. — Хорошо-хорошо. Миссис Грейнджер снова поправила полотенце, будто ей надо было чем-то занять руки: отряхнула его, погладила, а потом повесила на локоть. — Ты вернёшься на ужин? Я сделаю пирог. – она чуть улыбнулась, и эта улыбка разгладила напряженную складку на её лбу, сделав моложе на несколько лет. — Только если он будет с корицей, — откликнулась девчонка, снова сдвигая панаму подальше на затылок; мать с легкой блуждающей усмешкой погладила её по кончикам волос, а потом поправила жёлтые ленты. Гермиона со вздохом закатила глаза. — Ни в коем случае, — громко возмутилась женщина, — никакой корицы! Он будет с патокой! — Тогда я не считаю нужным присутств… Миссис Грейнджер лёгонько шлёпнула дочь полотенцем между лопаток-крылышек, но та отскочила в сторону и показала ей язык. — Наглая девчонка! Второй шлепок попал по блестящему остренькому плечику, и они звонко расхохотались – у них были очень похожие голоса, будто одна струна на двоих. Или звонкая игривая трель одного и того же соловья. — Прости, прости! Я больше не буду! – девочка вытянула руки вперед и помахала ладошками, — обещаю, ма. Разве могу я пропустить твой пирог? — То-то же, — проворчала миссис Грейнджер, но не по-настоящему – глаза её смеялись. Гермиона подошла к матери сбоку и потянулась на носочках. Она неловко ткнулась губами ей в щеку и обняла напоследок, поглаживая по левому предплечью. Будто не находила в себе сил наконец отлипнуть от матери. Они помялись ещё пару минут – в тихом уютном молчании, в теплом нежном полуобъятии, задумчивые и немножко взволнованные. Гермиона отпрянула первой – неловко покачнулась, балансируя на пятке и заулыбалась, но как-то странно, словно хотела расплакаться. Но вместо этого она просто шмыгнула носом и отошла ещё дальше – туфли щёлкнул, вокруг посыпались золотистые песочные крошки. — Теперь я могу ехать? Миссис Грейнджер тяжело вздохнула и чуть качнула головой, выражая обреченное согласие. Лицо её вновь стало непроницаемо-хмурым. — Будь осторожна, милая. Они поцеловались снова: обнялись крепко, будто надолго прощались, погладили друг друга по спине и наконец расцепили ласковые крепкие объятия. Миссис Грейнджер с явной неохотой отошла поближе к дому, а Гермиона резко развернулась и прошагала до калитки. Она распахнула деревянную белую дверцу и прошла вдоль забора, так быстро, словно боялась передумать. Миссис Грейнджер нервно сложила руки на животе. Гермиона остановилась у края дороги, огляделась по сторонам, выглядывая чрезмерно любопытных магглов, но никого не заметила – в это долгое мгновение город безмятежно спал. Тогда она резко взмахнула палочкой и замерла на месте, не двигаясь. Миссис Грейнджер прижала полотенце к груди и тревожно застыла, всё ещё неуверенная в своём согласии отпустить куда-то своего ребенка. Целых семь секунд ничего не происходило, и женщина уже готовилась облегчённо выдохнуть и позвать Гермиону домой, но тут в самом начале тихой сонной улочки что-то засверкало и заискрилось, громко загрохотало и залязгало, и из-за клуба чёрного вонючего дыма наконец-то появился отполированный лиловый бок огромного трёхэтажного автобуса. «Ночной рыцарь» звонко взвизгнул шинами и остановился совсем рядом, угрожающе накренившись в сторону и выдыхая тёмные клубы дыма. Запахло жжёной резиной и свежей краской. Миссис Грейнджер внимательно следила за тем, как открылась хлипкая дверца, и оттуда высунулся толстенький старичок-кондуктор. Он что-то спросил, но она не смогла его услышать, только и видела, что смешной фиолетовый котелок на его голове и пышные черные усы, закрученные вверх. Гермиона что-то негромко ответила, и старичок подал ей руку, помогая забраться на неудобные фиолетовые ступени. Девочка обернулась в последний раз – ветер чуть не сбил с неё легкую желтую панаму и растрепал распущенные волосы сильнее прежнего. — Люблю тебя, мам! До вечера! – выкрикнула она звонко; голос птицей взметнулся в воздух. Гермиона подобрала подол юбки и послала матери ещё один воздушный поцелуй, после чего скрылась за сиреневой дверцей. Кондуктор со скрипом захлопнул дверь, стоило девочке запрыгнуть в жадное чёрное нутро автобуса, походившее на распахнутую звериную пасть. Миссис Грейнджер снова нахмурилась, неотрывно следя за тем, как громадная фиолетовая махина лихо даёт по газам и хрипло булькает, выпуская клубы дыма. Автобус уехал, звонко визжа шинами и покряхтывая на ходу, а она всё стояла. На улице было феноменально жарко, солнце припекало адски, а на душе отчего-то было тревожно, будто в груди подрагивала сжатая музыкальная струна дрожащий скрипки, готовая порваться в любой момент. Что-то должно было произойти. Миссис Грейнджер покачала головой. Она поднялась по ступенькам, нервозно поправила пару горшков с гортензиями, в который раз погладила полотенце и прикусила губу, когда захлопывала за собой дверь. Ей нужно было сделать пирог к возвращению дочери.

×ㅤ×ㅤ×

11:01 — Двенадцать сиклей, мисс. Гермиона протянула кондуктору-старичку круглый золотой галеон, а сдачу ссыпала в корзинку, которую сунула ей мама – в ней была бутылка холодного лимонада, пара сэндвичей и влажные салфетки. — Приятной поездки, мисс! – кондуктор лихо подкрутил густой моржовый ус и подмигнул ей, подбрасывая золотой кругляш на ладони; она коротко улыбнулась в ответ. Девушка забралась в дальнюю часть автобуса, подальше от водителя и его колоритных спутников, но до вожделённого места добраться не успела. — Трогай, Эрн! – яростно взревела отрубленная голова, бешено вращая незрячими блёклыми глазами, и автобус тряхнуло с такой силой, что Гермиона чуть не полетела на пол, однако в последний момент успела вцепиться в чью-то руку. — Осторожнее, мисс! – какой-то мужчина весьма вовремя подхватил её под локоть, помогая удержаться на ногах и осторожно отцепил её пальцы от своей мантии. Высокий, рыжий, в мягкой бархатной мантии и с внимательными влажными глазами. — Я помогу. Он бережно придержал Гермиону за плечо, пока она ловко проскальзывала вперёд. Усевшись в теплое мягкое кресло с драной фиолетовой обивкой и устроив корзину в ногах, она смущённо взглянула на неожиданного спасителя со всей возможной признательностью: — Большое спасибо, сэр, — искренне поблагодарила Гермиона, приваливаясь плечом к неудобному сиреневому краю – острая выемка больно впилась ей в плечо, и она заёрзала, устраиваясь поудобнее. Ноги пришлось вытянуть и скрестить в лодыжках, туфли противно щелкнули друг о друга каблучками. Нежданный спаситель доброжелательно кивнул, а потом вернулся на своё место. Он уселся совсем недалеко – Гермиона видела его рыжую макушку и край белого газетного листка в его руках. Она стащила панаму с головы, скомкала и неряшливо сунула в корзину – следовало бы сложить аккуратнее, но ей этого почему-то совсем не хотелось. Пассажиры умиротворенно молчали – задремавшие и чуточку уставшие, они походили на поздних осенних мух – то и дело вспархивают тоненькими крылышками, тихонечко жужжат и все клонятся к долгожданному блаженному сну. Пара бабушек что-то обсуждала шепоточком совсем рядом – одинаковые старушки в забавных белых чепцах ворковали вполголоса – до Гермионы иногда доносились отдельные реплики, да сдавленные смешочки – и на лице против девичьей воли вспархивала легкая улыбка. Автобус сонно плыл по пыльной ровной трассе, то и дело выплёвывая чёрные клочки дыма и мирно поскрипывая шинами. Девочка не особо любила магические способы передвижения: мётел она справедливо побаивалась, в камине никак не могла устоять на ногах, а от портключа её и вовсе выворачивало наизнанку. Наверное, всё же стоило дождаться папу с работы или заказать такси, как и советовала мама – с каждым мгновением Гермиона всё четче понимала, что желание побыстрее оказаться у Гарри пересилило здравый смысл. Ну действительно – что ей стоило заказать такси?.. Глупая затея. Гермиона уткнулась носом в окно. За грязным пыльным стеклом сияло слепящее полуденное солнце, похожее на кругленький рыжий апельсин на тоненьких ниточках. Яркая летняя листва на склоненных шапках деревьев блистала всеми оттенками зеленого и переливалась на свету блестящими разводами. Девчонка уперла сжатый кулак в щеку и задумчиво сощурила глаза – деревья и солнце мелькали перед глазами цветастым водоворотом жизнерадостных сумасшедших красок, а она отчаянно грустила, путаясь в хитросплетении собственных мыслей и плутая в этих же мыслях, как в дремучем лесу. Гермионе казалось, что в животе у неё стянулась напряжённая длинная пружина, готовая распрямиться в любой момент: усталая сонная меланхолия накатывала на неё удушливыми жаркими волнами странного необъяснимого страха. Ей было тревожно до непонятных покалывающих ощущений – словно немного подташнивало. Гермиона смотрела в окно и думала, что очень сильно сглупила. Она была такой ужасной трусихой. Ещё в школе, в конце шестого курса, Гермиона приняла очень важное решение – единственно-верное решение, едино-правильное, подходящее и абсолютно необходимое. То самое, которое было выходом и решением одной из тысячи проблем, будто лучиком света в надвигающейся темноте – верное, правильное, нужное, безрассудное, глупое, трусливое… Гермиона решила стереть память своим родителям. Она подготовила всё для этого: постаралась общаться с ними поменьше, убрала все совместные фотографии и долго думала, как обставить это наиболее безболезненно, но каждый из вариантов впивался в неё раскалёнными иглами вины и обухом бил по голове. Это было гораздо, гораздо труднее, чем она представляла сначала. Словно ей требовалось добровольно выдрать из себя кусок мяса. Видимо, что-то внутри – эгоистичное и чувственное, эта странная штука под названием сердце каждый раз одерживала верх над железными беспроигрышными расчетами безупречного разума – о, а её благоразумие и способности шевелить мозгами действительно были безупречны. До этого лета. Вот только куда делась эта хвалёная выдержка и вечное спокойствие старосты Гриффиндора? Куда? Куда-куда-куда? Благоразумие очень благоразумно утекло в канализацию, на прощание заставив потеряться в своих собственных рассуждениях. Гермиона раздражённо думала, что не ровен час, когда ей придется сказать: «привет, дурка! я немного наполеон». Ей казалось, что она сойдёт с ума от тысячи разных непонятных чувств, которые вспыхивали в ней мушиными яростными искрами чистейшей боли – её выворачивало наизнанку. Просто так – и наизнанку. Швыряло из крайности в крайность, а внутренности слиплись в один сплошной комок пульсирующих нервов и оказались в стакане с холодной водой. Того и гляди – вода вот-вот расплескается, узел тошноты развяжется, осы-мысли перестанут жалить эгоизмом и безумием ненормальных иррациональных действий, и… «здравствуй, дурка! приветствуй своего наполеона». Дурацкая фраза, дурацкое настроение, дурацкий день, дурацкое лето, дурацкий год. Вся жизнь – дурацкая. Будто смотришь и думаешь раздражённо – за что, за что, что-что-что-что… что надо было сделать, чтобы получить вот это всё. Чтобы вляпаться в такую вопиющую несправедливость – и в стакан с холодной водой вниз головой и камнем на шее, утопнуть в болоте с жабами. И сказать бы… А что сказать? Сказать про маму? Это можно. Мама словно чувствовала малейшие перемены её настроения и старалась быть рядом каждый день – за этот теплый летний месяц Гермиона снова успела привыкнуть к её случайным мимолетным прикосновениям (будто бабочка взмахивает бархатными крылами), к её запаху (свежая выпечка, солнечный чай и тонкие французские духи), к звуку её голоса (соловьиной трелью разливается тихий смех), и самым страшным наказанием для неё казалась возможность лишиться всего этого лишь по щелчку пальцев. Её собственных пальцев. Переломать бы их к чертям. Просто р-раз – и бабочка сдохнет. Свернет свою тоненькую изящную шейку на резком повороте. Она сама хотела лишить себя этого, и это желание было ненормальным – отказаться от своих родителей ради каких-то идиотских принципов. Гермиона скорее отгрызла бы себе руку, чем посмела поднять палочку на своих родителей. Это, наверное, было чуточку неправильно, оставлять их в этом блаженном неведении: всё же стоило рассказать им хоть немножко, попросить совета, или же наступить на собственные желания и сделать то, что она должна была сделать – обезопасить их своим поступком. Даже если этот поступок и должен был разбить ей сердце. Но обезопасить их. Обезопасить их от её самой и той боли, что она может им причинить. Гермиона мучила и душила себя этими жалящими мыслями долгих двадцать четыре дня и каждый из них находила новое оправдание своему бездействию, с ужасом ощущая, что вероятность совершения принятого решения оттягивается всё дальше, дальше и дальше. Катится в бездну вместе с её благоразумием. Чувство неминуемой беды сдавливало её горло холодной рукой, и оно показывало самое страшное, самую неприглядную из правд. То, что она не хотела видеть. Гермиона не могла заставить себя совершить это. Всё это казалось легким лишь в теории, а на практике… на практике ничего не выходило. И она не могла сказать точно, что была огорчена этим. Потому что ей пришлось лгать бы самой себе. Если бы не война, то ничего бы этого не было. Во всём была виновата она. Чёртова война! Гермиона закусила нижнюю губу едва ли не до крови, нервно сцепила пальцы в замок под грудью и спиной откинулась на кресло – ненавистные пружины-выемки тут же впились ей между лопатками. Неприятная боль отрезвила на пару секунд, но этого было мало – странное ощущение тоски и принятия наваливалось на её хрупкие плечи неподъёмным грузом осознания происходящего. Она будто сняла очки с темными стеклами, и оказалось, что сейчас совсем не сумерки и уже стемнело, а только полдень, и солнце сияет возмутительно ярко, жаля глаза тем, на что она так старалась не смотреть и пропускать мимо себя. Тем, что старалась вышвырнуть из своих мыслей – осознание своей полной беспомощности и высокой вероятности проигрыша в этой страшной нечестной игре, где правила устанавливал кто-то другой. Кто-то, кто играл в это так долго, что иначе уже не может, а война – всего лишь способ показать всем, что выигрыш совсем близко. Победа совсем близко, и только дурак мог думать, что всё будет справедливо и честно, как в детской сказке со счастливым концом. Взрослые никогда не играют честно и никогда не принимают справедливых решений. Взрослые – они такие глупые и такие жестокие, но свою глупость и жестокость прячут так хорошо, что просто так её не углядеть – напорешься на острый край. Взрослые безжалостно кромсают мир на куски, как бумагу ножницами, рушат все стены по кирпичикам; разбрасывают уже готовый и склеенный пазл; уничтожают всё на своём пути, а потом смотрят на всё то, что натворили – сами натворили, без чужих подсказок, советов и помощи, смотрят долго-долго, а потом начинают искать виноватого в своих бедах. Иногда находят, а иногда нет, но сами никогда не признают себя виноватыми, ведь им это ни к чему. Взрослые никогда никого не слушают, просто не считают нужным. Особенно они не слушают детей. Особенно детей магглов. Особенно – если эти дети магглов что-то понимают. Особенно – если дети магглов понимают всё и говорят это вслух – это заставляет их злиться и искать вину, чью угодно вину, но только не свою. Они крутятся, эти странные непонятные взрослые, крутятся в вечном круге замкнутой безумной сансары, словно ставят на повтор одну и ту же песню – она уже надоела, и каждое слово они знают наизусть, но слушают только для того, чтобы перебивать чужие просьбы поставить другую музыку – зачем же нам другая, если есть эта? Пусть заслушанная до дыр, пусть старая и надоевшая до икоты, но она есть и будет. Взрослые никогда не слышат детей – ни своих, ни чужих, никаких. В конце концов, что значит крик ребёнка для тех, кто давно разучился слушать других, ослеп, оглох, поглупел и подурнел, устал и разочаровался? Что значит чей-то отчаянный вой для того, кто так сильно думает о своем комфорте, забывая о вреде и боли, что приносит другим? Что значит боль для тех, кто придумывает войну для того, чтобы выиграть шахматную партию, в которой все фигурки – это люди, а каждый ход – чья-то смерть? Ничего. Ничего не значит. И это, пожалуй, самое страшное. Во всём и всегда была и будет виновата война. Война была неявной: она бесшумно проникала в дома, впитывалась в кровь вместе с завтраком, змеёй сворачивалась под крыльцами домов и ехидно выглядывала из тёмных подворотен. Вроде есть, а вроде и нет; чувствуешь её запах, но он то и дело пропадает; ощущаешь её взгляд, но не можешь уловить её тень в толпе, выглядываешь, высматриваешь, ищешь её в каждом знакомом, а она заливается совьиной трелью за окном, пахнет домом и прячется в блеске маминых глаз. Война была совсем рядом, но её никто не замечал. Люди часто страдают такой затяжной болезнью: они не верят в свою смерть до тех пор, пока она не положит им руку на плечо и не осведомится почти интеллигентно: «ну что, ну что, мой сладенький котёночек? волнуешься? осторожно-осторожно! двери закрываются, предъявите билеты, проходите-проходите, вот прайс-лист моих услуг, не стесняйтесь и чувствуйте себя как дома. это всего лишь война, всё в порядке». Это всего лишь война. Всё в порядке. Именно так нашёптывало министерство всем и всегда, чтобы не вызывать панику. И всё бы ничего, но война была, даже если её не желали видеть. Она прятала лицо за напускной безопасностью и отводила взгляд, но Гермиона её чувствовала – чувствовала её пронизывающий могильный холодок стайкой мурашек по спине поздно ночью; сдавленный смешок случайного ворона над ухом; тычок острым костяным локотком прямо под рёбра. Вот она, совсем рядом – протяни руку, разбей стекло и прикоснись: край чёрного платья мелькает среди бесконечного зеленого леса. Война приходила, кралась и скользила, будто ласковая домашняя кошка, обёрнутая шершавой змеиной чешуёй. И лес змеился клубками змей. Гермиона чувствовала её дыхание в жарком зное душного английского лета. И, несмотря на всю опасность и бушующие беспорядки, закрывая глаза на рваную поступь будущего проигрыша, Гермиона отчаянно осознавала, что приняла самое жуткое и неправильное решение в своей жизни. Она отказалась стереть память своим родителям. И понимание собственной эгоистичной ничтожности жалило сильнее самого мерзкого оскорбления. Гермиона рассеянно покачала головой – за окном пролетали бесчисленные зелёные шапки деревьев, ветер играючи ласкал одинокие хрупкие цветы, и солнце сияло высоко в небе. Вот только ей было страшно. Потому что она сделала неправильный выбор. А ещё её тошнило. Дурацкая тошнота. А её нежданный рыжий спаситель продолжал читать газету.

×ㅤ×ㅤ×

11:02 Тонкие струйки табачного дыма закручивались причудливыми полумесяцами и плавно подымались вверх извивающимися змеями, тянулись длинной шёлковой ниткой из самого кончика ярко тлеющей сигареты; рыжий огонёк игриво вспыхивал темными рыхлыми крапинками и отпадал мелкими хлопьями. Серый пепел упал на носок тяжелого черного ботинка, но мужчина этого не заметил: он неотрывно следил за маггловским домом, спрятанным в травяных зарослях яркого цветущего сада. Уже миновал полдень, настало время обеда, и наблюдатель задумчиво взглянул на циферблат наручных часов, словно высчитывал какую-то важную задачу (а золочёная стрелочка всё мельтешит песчинками бегущих сумасшедших секунд): вот он прищурился, чуть хмуря лоб, и глубоко затянулся в последний раз. Дым тонко заклубился у его губ, сливаясь с цветом сияющей серебром странной карнавальной (венецианской?) маски, скрывающей большую часть его лица. Мелкий окурок упал на землю, и он наступил на него подошвой ботинка. Полы кожаного плаща взметнулись, словно крылья птицы; наблюдатель спрятал часы под широким рукавом и неспешно зашагал вперёд. Словно большой чёрный кот вальяжно обходил свою территорию. Мужчина шагнул на чистое белое крыльцо и вскинул руку, замер на одну долгую секунду, а потом лёгонько постучал костяшками пальцев по двери. Равнодушно оглядел глиняные коричневые горшки с ломкими розовыми цветами и ударил по двери ладонью. — Иду-иду! – из дома раздался бодрый женский голос. Мужчина поправил серебряную маску и шумно выдохнул. Снова уперся взглядом в пестреющие бутоны; противно захрустел пальцами. Замок громко щелкнул, дверь широко открылась. В проём высунулась взлохмаченная женская голова – узел на затылке растрепался, и на загорелое красивое лицо спадал легкий каштановый локон. Маггла нервно пригладила волосы, чуть вытянула шею – он даже рассмотрел крошечную родинку у неё на щеке. Она была красивая. Даже слишком красивая для магглы. — Миссис Джин Грейнджер? – лениво произнёс он, плавно передвигаясь вперед. Точно перелился в другую сторону, чуть сместился и встал полубоком – так, что солнце любовно огладило червонно-золотые прорези на его маске и дрогнуло, растворяясь в дымном послевкусии; губы его изогнулись, но не в улыбке. Удивлённая маггла вскинула тонкие выщипанные брови. Она оперлась плечом о косяк двери и переступила с ноги на ногу. — Верно. А вы, мистер… — Антонин Долохов к вашим услугам, мадам. Он улыбнулся, а потом неумолимо шагнул вперёд, даже не шагнул, а скользнул, резкий и проворный, словно зверь перед прыжком. В руке, обтянутой плотной черной перчаткой, мелькнула волшебная палочка. Долохов взмахнул ей – и тогда маггла закричала. Не от боли, нет, но от страха – испуганной каштановой крысой чуть метнулась прочь, только зашелестели лапки-ножки. Но задержалась – он разглядел в ней всё до мельчайшей крупинки, поэтому и ждал сопротивления. Такие всегда сопротивляются. Он в ней не ошибся. Маггла попыталась захлопнуть дверь перед его носом, но он поставил ногу, мешая ей. Её ногти, покрашенные белым матовым лаком, безнадёжно царапнули его по плечу. Долохов сдержанно хохотнул, грубо отталкивая её от себя – миссис Грейнджер дернулась в его руках, рванулась обратно, пытаясь затеряться в собственном доме, и он позволил ей сбежать. Она не была глупой, а просто боялась. А потом шагнул за ней, заклинанием запер дверь и весело засвистел, постукивая палочкой по бедру. Это было начало весёлой игры. Он лился чёрным бесшумным силуэтом в узком длинном коридоре, черный плащ тяжело шелестел, а ботинки оставляли грязные следы на бежевом паркете. Какая жалость. Ей придётся постараться, отмывая всё после него. Долохов взорвал пару бесполезных горшков с цветами: бесчувственные фиалки раскинулись розовой порослью у его ног и отчаянно затрещали, стоило наступить на ломкие зеленые стебли. Он отшвырнул их в сторону и взорвал какую-то картину, которая полыхнула и тут же погасла, крошась пеплом и трухой. Долохов отыскал её на маленькой уютной кухне: женщина пыталась открыть белую деревянную раму, но безуспешно. Кухня была небольшая и вся коричнево-белая, чистая и опрятная. Маггла была хорошей хозяйкой. Долохов заинтересованность огляделся по сторонам, хотя и взрывать ничего не собирался - было слишком жаль портить такую идеальную чистоту. На коричневой плите стояло большое блюдо с какой-то выпечкой, накрытой белым полотенцем. Пахло тестом, сахарной пудрой, заварным кремом и чем-то горьким. Кажется, кофе. Да. верно, кофе — он стоял в маленькой белой турке, расписанной чёрными узорами, ещё горячий и густой. — С чем пирог, мадам? Джин Грейнджер замерла, оставив бесполезную попытку открыть заевшее окно и неожиданно повернулась к нему лицом: он рассеянно отметил что они с дочерью очень похожи. Она была тонкая, худая и подрагивала, будто напряжённая стрела натянутой до предела тетивы – и он кружил вокруг неё, будто голодный коршун реял над глупой уткой – в трепетном ожидании её провала. Руки её тряслись, и она сцепила их в замок – красивые загорелые руки, две нежные солнечные конечности с белыми ноготочками. Он бы мог их переломать. Мог бы. С жесточайшей легкостью раздавил бы белые косточки в труху, разрубил в двух, в трёх местах. Да, он мог бы сделать что-то подобное. Но пока что не хотел. — Так с чем пирог, мадам? – повторил он терпеливо, крутя палочку меж пальцев – небрежно, словно давал обманчивое впечатление расслабленности. Но он не был расслаблен. Он был напряжён и готов. Не к битве и даже не к сопротивлению — в конце концов, даже если брать в расчёт её умение драться (если оно есть) или метать ножи (этого точно нет, что маггл — не просто маггл, а женщина, может противопоставить ему? Швырнёт в него чайной заваркой? Вывернет кофе на ноги? Плеснёт супом в лицо? Кинет блюдом с пирогом? Задушит тряпочкой для пыли?). Какую глупость она сотворит, чтобы разозлить его? А маггла не была дурой. И грязью маггла тоже не была – грязь не умеет так шустро думать, а Долохов словно воочию видел, как крутятся крохотные железно-металлические шестеренки в её беспокойной взлохмачённой голове. Маггла думала, а ему это нравилось. Она была красивая. Не настолько, чтобы умереть за неё, но убить – вполне вероятно; он бы убил, если бы всё было иначе. Жалко, конечно. Десять лет назад он бы пообщался с ней поближе, но сейчас маггла не интересовала его так сильно, как её дочь. Грязнокровненькая дурочка была важнее маггловской умницы. Не сказать, что он был против — ему определённо было плевать на то, кому придётся ломать кости. Хотя, конечно, убивать красивых женщин Долохов всегда считал глупостью и моветоном. Зачем разбрасываться такой красотой, если её можно использовать иначе? Бабушка всегда говорила, что красивых женщин нельзя убивать. Они созданы для другого. Кстати, насчёт красоты. Красота стояла и смотрела на него обречённо-испуганным взглядом. Повлажневшие глаза чем-то напоминали оленьи. — Так с чем пирог? Она выпрямилась ещё сильнее, будто палку проглотила. Ожгла его странным взглядом решительно сияющих глаз и шагнула вперед. Умная, но всё же дура. Бросится? Если дура —бросится. А если нет? А если нет, то сделает иначе. Наверное. Если не дура, конечно. Это почему-то казалось чрезвычайно важным - убедиться в её здравосыслии. Быть уверенным в том, что она умеет шевелить мозгами. Он покрутил палочку снова – задумался, всё же склоняясь к первоначальному варианту просчитанного развития событий. Палочку пачкать было слишком небезопасно – того и гляди, хреновы авроры могут помешать в самый разгар веселья, а вот если взять что-нибудь другое, более незаметное, более удобное… Нож, например. Красивый такой нож, серебряный, с удобной рукояткой. Он лежал на столе, рядом с белым полотенцем и желтой пачкой спичек, остро блестел заточенным лезвием. Хороший нож. И резать будет гладко. Долохов ножи любил ещё с далекого детства: бабушка подобными ножами вскрывала глотки жертвенным птицам во время ритуалов, а потом потрошила, роняя крошечные багровые капли на разложенные веером черные гадальные карты. Мамы ножи не любила – предпочитала яды, а вот нянюшка… Радмила с ножом была единым целым. Они были созданы друг для друга. Нож - для Радмилы, а Радмила - для ножа. Он тоже любил сражаться ножом – так было удобнее, так пьяная драка становилась веселой пьяной дракой, даже если после приходилось сжигать трупы. Долохов равнодушно поправил серебряную застежку на плаще и чуть наклонил голову в бок; рассеянно захрустел пальцами по старой вредной привычке, а драконья кожа противно заскрипела на руках. Дурацкие перчатки. Нужно было брать другие, эти были неудобные, скользкие, так что если он всё же решит зарезать магглу, то нужно быть осторожнее – нож может выскочить из повлажневшей ладони, кровь может залить дорогую обработанную кожу и испортить плащ. Кстати о маггле. Он бы вскрыл глотку этой дуре. Просто чтобы не мешалась под ногами и не смотрела своими испуганными глазами. Убил бы, а потом сжёг дом. И всё. Так всё упрощалось в сотни раз. Но проблема была в том, что маггла схватила нож первая. Шустрая она оказалась. Только стояла истуканом и смотрела ошалевше-испуганно, а уже схватила с гладкой столешницы нож — тот с легкостью лёг в маленькую солнечную руку. Проворная. — С патокой. Будете? Какая патока... а. Долохов взглянул на неё, как в первый раз. Не понял даже о чем она, пролепетала глупость какую-то, а потом вспомнил – сам же пошутил про пирог. Ну надо же. Посмотрел на неё ещё раз, окинул взглядом дрожащую решительную фигуру, а потом расхохотался. Невероятно. Всё же не дура. — Пожалуй. Выпить не найдётся? Она только кивнула, а Долохов уже придумал, что с ней сделает. Бабушка была абсолютно права — глупо убивать красивых женщин. Они нужны для другого.

×ㅤ×ㅤ×

11:03 Литл-Уингинг ожидаемо оказался тусклым и серым, будто высеченным из камня и слепленным из дешевых опилок – вокруг высились аккуратные однотипные коттеджи, маленькие и квадратные, будто спичечные коробки; узкие тонкие улицы тянулись вперёд чистыми серыми дорожками; мелькали хлипкие серые изгороди, стояли хрупкие серые деревья, покачивались ломкие серые цветы… Всё было таким отвратно-серым, словно какая-то потусторонняя тварь (дементор, наверняка дементор!) выскочила из очередного переулочка и безжалостно высосала все краски; захлебнулась обилием желтого-зеленого-красного-синего и умерла, унеся всю живость с собой. Гермиона пнула камешек мыском туфли – серый камень покатился по серой дороге и попал в серую траву. Девочка раздражённо повела плечом, продолжая быстро шагать вперёд – желание оглядываться и рассматривать дома определённо пропало, словно его и не было до этого. Иногда она поглядывала на белый листок бумаги, зажатый в собственной руке – там, неровным размашистым почерком был кое-как написан нужный ей адрес. Гермиона поднесла бумажку к глазам и прочитала ещё разочек, беззвучно шевеля губами: «Графство Суррей, Литл-Уингинг, Тисовая улица, дом четыре». Дом четыре. Не три и не пять. Четыре. Она остановилась, снова вчиталась в бумагу и подняла глаза, глядя на почтовый ящик – всё было верно. Улица Тисовая, дом четыре. Гермиона нервно потёрлась щекой о плечо и нетерпеливо шагнула вперёд, продолжая рассматривать дом. Он был такой же, как и все остальные: одинокий спичечный коробок, разве что перед стерильно-чистым крыльцом росли пышные кусты крупных белых роз. Единственное отличие от других серых садиков – в этом были красивые цветы. Она надолго задержалась на них рассеянным взглядом – в голове почему-то крутилась какая-то очень важная мысль, очень-очень важная, но такая юркая и постоянно ускользающая. Будто хитрая гибкая змея. Что-то о розах. Но что? Гермиона снова потерлась о плечо и тряхнула головой – спутанные кудряшки заскакали по плечам упругими пружинистыми локонами, неудобно упали на лоб, и ей пришлось подуть на особо надоедливую прядь, настойчиво лезущую в глаза. — …а бабочки жужжащим роем кружатся вокруг тоненьких белых лепесточков, Гермиона, Мерлин милостивый, это так красиво! Обожаю, обожаю эти глупые белые розы. Точно! Гарри когда-то говорил, что обожает эти розы – он высаживал их собственными руками, поливал точно по графику и ухаживал так долго, что некоторые кусты даже получили настоящие имена, почти как живые. А ещё на них часто прилетали бабочки. Красивые разноцветные бабочки, шелестящие красочными ломкими крылышками и шевелящие тоненькими черными усиками. Гарри любил бабочек. Гермиона помялась его несколько секунд: она почему-то сильно оробела, то ли собираясь передумать, то ли ещё что. Затормозила на пороге, оглянулась снова и нервно перехватила плетеную ручку коричневой корзинки. Но всё же прошла вперёд, отворяя тонкую серую калитку и осторожно ступая по ровной серой дорожке. Крыльцо было серым, стены были серыми, земля была серой. Всё было серым, кроме зелёных кустов и белых бутонов на них. Бабочки там тоже были – они испуганно вспорхнули с колючих шипастых ветвей и торопливо зареяли над ними, будто яркие летние мазки кисточкой безумного художника. Проходя мимо, Гермиона протянула к ним руку – и красивые букашки бросились в разные стороны. Она улыбнулась и нажала на серую кнопку звонка. Дверь ей открыла миссис Дурсль. Это была высокая и очень худая женщина со строгим бледным лицом и надменно изогнутым ртом. Она вышла на крыльцо в длинной чёрной юбке и белой кофте с длинными рукавами, прикрывающей даже тонкие запястья. Гермиона видела следы её уставшей увядающей красоты – когда-то миссис Дурсль была хороша собой, но сейчас её острое меловое лицо, скованное налётом светской учтивости и равнодушного безразличия, выглядело слишком уж болезненным и неприятным. Миссис Дурсль приподняла черные брови, словно хотела что-то спросить, но её маленький, строго поджатый рот не выплюнул ни слова, только сложился в какую-то неприязненную гримасу то ли отвращения, то ли брезгливости. Так обычно смотрели на каких-нибудь насекомых. Ну или на грязь, приставшую к чистым ботинкам. Гермиона подавила желание втянуть голову в плечи и попятиться назад, а потом сбежать без оглядки – с тоской подумалось, что мама обещала пирог на вечер. С патокой. Но вместо этого она стоит на сером пороге серого дома и смотрит на серую женщину с серыми мыслями. А мысли точно были серыми – Гермиона была готова поклясться, что в серенькой голове миссис Дурсль вертятся и ворочаются надоедливые серые мысли. Даже летнее жаркое небо теперь казалось серым. Всё было серым. Полностью. Сверху и до низа, начисто сожранное каким-то непонятным бесплотным зверем. Будто наглый кот провел шершавым розовым языком, слизал все краски, умял с таким аппетитом, что не осталась даже оттенков. Только пустота, только серость, только безумная россыпь пьянящих бабочек-однодневок. Дурацкий город. Гермиона знала эту женщину лишь по рассказам Гарри – нелюбимую высокомерную тётку, но смотрела на неё и не могла поверить, что они с Гарри родственники. Причем кровные родственники. Как причудливо посмеялась судьба. В них не было ни одной похожей черты, даже странно. Совсем-совсем – так уж ей казалось, будто сейчас она выхватит с мелового лица какую-то важную идентичную черту, но всё ускользало вновь, смывалось начисто. Петунья была красивой, но серой. Непонятно красивой – не так, чтобы посмотреть и подумать как она хороша, нет. Так, чтобы взглянуть и сказать: «ну и уродина», и отвернуться. А потом посмотреть через плечо. И ещё раз. И ещё. И ещё. До тех пор, пока не поймёшь, что она всё же чуть больше, чем выплюнутое оскорбление – совсем чуть-чуть, но всё же больше. Но сейчас её серая усталая красота походила на тонкую плёнку, которую хотелось содрать одним движением и посмотреть на то, что движется под её серой холодной кожей. Что прячется там – в сеточке тонких красных сосудов с рубиновыми прожилками? Что там есть? Интересно, а кровь у неё холодная? А если вспороть её тонкое белое горлышко и посмотреть? Миссис Дурсль заложила руки за спину и наклонила голову на правый бок; губы её сжались в строгую белую полосочку, брови чуть нахмурились, а на высоком лбу появилась глубокая серая морщина. Гермиона сцепила пальцы в замок под грудью и улыбнулась – так идеально-вежливо она старалась улыбаться самым строгим учителям и самым неприятным людям, такой очаровательно-девичьей улыбочкой обычно выражалась её неприязнь, которую иногда приходилось затачивать под ненастоящую теплоту, так, что саму готово было вывернуть от фальши. Но не в этот раз. Улыбка получилась искренней, хоть и чуточку кривоватой, косой и неровной, но всё же почти обыкновенной. Почти тепленькой, но вокруг было так много серого, что лето испуганно затаилось где-то в уголках подрагивающих губ. — Здравствуйте, мэм. Я к Гарри. Приветствие пришлось вытолкнуть из себя будто нехотя, а короткое «я к Гарри» и вовсе заплясало издевательской мелодией. Гермиона с тоской вспомнила о дурке. Очень хотелось туда, а не стоять тут, перед этой странной серой женщиной с пустым лицом и густой неприятной тишиной, вьющейся вокруг клубами раздражения. Хотелось злиться. И поглядеть на бабочек. Потому что они были очень красивыми. Уж точно красивее этой увядшей равнодушной миссис Дурсль, глядящей на неё тусклым взглядом. Интересно, она глухая? — Мисс Гермиона Грейнджер? Нет. Нет, не глухая, только очень странная. — Да, мэм. Я подруга Гарри и очень бы хотела его увидеть. Миссис Дурсль не изменилась в лице, будто дела племянника её совершенно не интересовали, а потом лёгонько кивнула – взглядом скользнула по одежде Гермионы, словно мысленно что-то оценивала, а потом улыбнулась, если улыбкой можно назвать приподнятый уголок губ. Искривилась так странно, будто не могла придумать правильное выражение лица на такой случай. А какое должно быть лицо, если вас в вашем нормальном доме навещает ненормальная подружка вашего ненормального племянника, который сын вашей ненормальной сестры? Мертвой ненормальной сестры. Лицо, да. Какое должно быть лицо? Нужно улыбнуться. Вежливо улыбнуться, пусть вам и неприятно, чуть приподнять уголочки губ и покачать головкой – туда-сюда, будто ты кукла, а кто-то там, далеко-далеко, за россыпью ломких крылышек, по ту сторону морали – твой кукловод. Вот он тебе говорит: нужно улыбнуться. Обязательно нужно улыбнуться. И не сказать ни слова в ответ. Ни единого словечка, будто проглотить ключик от своего прежде болтливого рта. Не так ли, Петунья? Правило очень простое и его легко-легко запомнить, тебя обязательно научат. Нужно всего лишь сделать так, как велено. Как правильно. Нужно улыбнуться. И поздороваться. Поприветствуй свою маленькую гостью. Сейчас же! Но вместо приветствия она обернулась обратно, точно планировала нырнуть в прохладную глубину дома. Заговорила тихо, точно ветер прошелестел. Покачала серой головой – туда-сюда, как безвкусный китайский болванчик, купленный на барахолке. — Гарри, — позвала она негромко и шагнула ещё дальше, шелестя плотным подолом черной юбки, который на секунду обнажил её тощие лодыжки, — Гарри, это к тебе. Где же ты? Ей никто не ответил, но миссис Дурсль, казалось, и не ждала. Она обернулась на секунду, её меловое нездоровое лицо казалось белой маской в странной полутьме коридора. Почему не горит свет? — Подожди здесь. А Гермиона поняла, что ошиблась, когда предположила, что у Гарри нет ничего общего с тёткой только тогда, когда напрямую поймала взгляд её глаз – очень холодных и очень зеленых. Петунья развернулась и пропала в темноте своего дома, а Гермиона осталась стоять на месте, неловко обнимая себя руками. Почему-то было очень страшно, гораздо страшнее, чем до этого, в автобусе. Гермиона посмотрела в сторону кустов: они уже не казались такими приятными, как до этого, а бабочек и вовсе не было видно. Жалко. Она бы посмотрела на них подольше, они ведь такие красивые. Просто невероятные. — Тётушка, я же сказал, что… Гермиона?! Гарри вынырнул из дома первым: растрепанный, будто только проснулся, круглые очки съехали с переносицы и готовились соскользнуть с носа, рубашка сильно помята, а на щеке отпечатался красный след от подушки. Родной такой, знакомый до зуда в кончиках пальцев, предсказуемый до одури. И предугадывать ничего не надо – вот сейчас он… — Мерлин, Гермиона! — Гарри! Гермиона поставила корзинку на пол и нетерпеливо потянулась вперед, чтобы обнять его. Гарри ловко обхватил её за поясницу и крепко прижал к себе, опутывая руками и улыбаясь во весь рот. Он был очень теплый и от него пахло какой-то выпечкой. Девчонка облепила его, будто бабочка, обхватила руками-крыльями и со звонким смешочком приникла розовыми губами к его гладкой щеке; ласково поцеловала и тихонечко засмеялась, прижимаясь щекой к его плечу. — Какой вкусный запах, — Гермиона уткнулась носом ему в плечо и обвила руками шею, повисла, не собираясь отцепляться – и улыбалась широко и весело, словно враз забыла о прежних переживаниях. Гарри сдавленно хохотнул над её ухом, а потом прижался к её виску губами. — Я тоже рад тебя видеть, Гермиона. Это от теста… — Он помогал мне готовить пирог. От тихого шелестящего голоса Гермиона чуть не подпрыгнула на месте и повернула голову в бок: Петунья вновь стояла на пороге, сложив руки перед собой странным треугольником – словно собиралась молиться. Лицо её смягчилось, но только на секунду – на одну секунду она показалась Гермионе растерянной и чуть испуганной, даже странно дернула рукой, но в следующий момент резко выпрямилась, держа спину безукоризненно прямой. Качнулась из крайности в крайность. — Гарри, — произнесла миссис Дурсль и вдруг поморщилась, как от головной боли, — пойдите прогуляйтесь до парка. И забери наконец этот странный свёрток, который притащила эта странная сова, — манера её разговора переменилась, словно ей было больно, — а у меня болит голова. Я прилягу. Как вернешься – половина пирога твоя. Иди. У меня очень болит голова. Петунья рассеянно потёрла виски пальцами, и рукав её длинной кофты спал, обнажив очень тонкое белое запястье. — Одну минутку, Гермиона. Гарри стрелой промчался мимо тётки, а она не двинулась с места, только сильнее нажала на виски. — Мэм, вам плохо? Её меловое выцветшее лицо дрогнуло в странной гримасе то ли растерянности, то ли изумления. А потом она снова выпрямилась, отняла руки от головы и спрятала их за спину – Гермиона в последний момент успела разглядеть её обнажённую ладонь, где сияло какое-то странное чёрное пятно. Быть может, нужно вызвать врача?.. Мысль вылетела из головы сразу же, как только Гарри выскользнул на крыльцо. Стерлась, словно и не было. — Пока, тётя! Она не сказала ни слова в ответ. Дверь захлопнулась с громким щелчком. Странная серая женщина со странными серыми мыслями. Гарри схватил её за руку, и Гермиона выбросила всю эту страшную непонятную муть из головы – Гарри был рядом, от него вкусно пахло, и он улыбался так счастливо, словно получил какой-то важный долгожданный подарок. Он торопливо поправил сползающие очки. — Я очень-очень рад, что ты приехала, Гермиона. Очень. Она улыбнулась. — Я тоже рада. Пойдём? Он протянул ей руку, и Гермиона вложила пальцы в его теплую сухую ладонь. А Литл-Уингинг наконец засиял красками.

×ㅤ×ㅤ×

11:04 Дверь она открыла сама – плавно выскользнула на порог, словно серебристая легкая рыба вынырнула из тёмной глубины. Замерла перед ним совсем неподвижная, сложив руки на животе. Молиться собралась, дура. Кажется, она была католичкой. Долохов поморщился и сдержал желание швырнуть её на пол или открутить белокурую покорную голову ко всем чертям, отгрызть дрожащие меловые пальцы, а останки скормить вечно голодным и отчаянно злым псам няни. — Петунья. – он позвал её по имени, хотя мог сократить или обратиться одной из двенадцати кличек, выдуманных специально для неё. Жаль, что маггла не оценит всего остроумия шутки, если назвать её Пэт. Потому что она дура. Это уж точно - окончательный вердикт, который он пытался заменить несколько раз, но вот только умнее она не становилась. — Племянничек ушел? – поинтересовался Долохов равнодушно, шаря по карманам плаща в поисках сигарет. Не нашел, но Петунья тут же протянула ему толстую коричневую сигару, которую подхватила со столика – он отбросил её обратно. Он такие не любил, подобные чаще всего курил Розье. — Ушел, Петунья? Она безучастно кивнула, по-рыбьи снуло наклоняя голову. Долохов задумчиво кивнул, с особым интересом разглядывая её руки – белые и тонкие, будто хрупкие веточки. Эти сломать гораздо легче, чем те, солнечно-гибкие и уверенно держащие нож. Но он не будет. Он сюда явился не за этим. — Отлично. Заходи в дом, милая. Острая палочка уперлась ей в бок, будто он планировал её продырявить. На самом деле он действительно планировал, но другим способом и в совсем другое время. Да и обстановка была неподходящая. Петунья споткнулась и чуть не полетела на пол, её хрупкие колени подогнулись, но Долохов жестко схватил её за шиворот и силком поставил на ноги, встряхнув. Будто она ничего не весила. Голова её мотнулась в сторону, рыбьи глаза на секунду вспыхнули дичайшим животных ужасом, но тут же потухли. Вот же дура. Он толкнул её в спину так сильно, словно передумал позволять идти и помогать подняться, но она не произнесла ничего в ответ, только опустила голову ещё ниже. Плечи её дрогнули, как будто Петунья собиралась заплакать, но опять же – из её плотно сжатого рта не вырвалась ни одного слова. Долохов почти ласково потрепал её по щеке ладонью в перчатке, цепко сжал за дрожащее худое плечо, а потом шагнул в темноту, весело насвистывая по пути. Петунья потёрла щеку, измазанную чем-то странным. Кажется, это была кровь, но у неё не было времени разглядывать – она подобрала подол черной юбки и торопливо засеменила за мужчиной в черном плаще. А ещё прижала ладонь к зудящему плечу, за которое он так жестоко её схватил: оно ныло и болело. Петунья растерянно отметила, что там будет новый синяк. И нервно потёрла сине-желтое запястье, спрятанное под длинным белым рукавом. — Петунья! Она опустила голову ещё ниже и быстро закрыла дверь. В голове было пусто, только зудели виски и очень хотелось пить. Кажется, ей было плохо.

×ㅤ×ㅤ×

11:05 Вокруг игриво бушевал смеющийся июльский день, взмывая яркой листвой деревьев ввысь, к самому небу, похожему на накрахмаленный белыми облачками нежно-голубой тюль. Над Англией зависла душная летняя жара, ползущая солёными капельками пота по изогнутым позвонкам и скатывающаяся вниз горячим зноем от затылка и до поясницы. Феноменальная, феноменальная жара. Странное невероятное лето. Почему так жарко? «какой ужас, ну как тут не зажариться, Мерлин помилуй?.. водички бы!». — Водички бы, — повторила Гермиона вслух, удивлённо оглядываясь по сторонам. Ей казалось, что она словно попала в радостную приветливую сказку с хорошим концом. Бросилась прочь из комка собственных безумных переживаний, тревоги, ужаса, страха и усталости, только и засверкали ноги под длинной полосатой юбкой. Ветер взметнул вверх нижнюю часть подола, обнажая туфли и тонкие лодыжки; случайно-ласковым поцелуем прижался к икрам, прохладными ладонями прикоснулся к бедру и отпрянул назад, опуская цветистую ткань обратно, словно застыдился собственного поступка. Серые скудные краски Литтл-Уингинга давно рассыпались в труху и благополучно забылись под слоем добродушного радостного настроя: тебе семнадцать, вокруг лето, пахнет солнцем и цветами, живи-живи-живи! Живи, пожалуйста, ты только живи – вокруг тебя смеётся и хохочет неопознанный и совершенно дикий мир; в твоих руках сияет незыблемое счастье – пронеси его с собой, прижав к сердцу, прикрой веки, дыши летом, дыши лесом, дыши солнцем. Дыши полной грудью, не стесняйся и не тревожься, всё оставь позади и забудь обо всём, даже если чья-то истлевшая рука ползёт по твоей спине, прикасаясь к вершинам позвонков. Там – сзади, никого нет. Ни боли, ни войны, ничего. Пресловутая безусловная пустота, которая стыдливо прячет глаза за взмахом длинных солнечных ресниц. Ты на неё смотри и дыши. Дыши. Ты только дыши, живи и смейся – счастье рождается в переливчатых соловьиных трелях твоего прелестнейшего голосочка… Но сейчас бы воды, смочить пересохшее горло. Очень хочется пить. Всё на свете продала бы за один глоток воды. — Не хочешь остановиться? — Уже почти дошли, — нетерпеливо откликнулся Гарри, — сейчас попьем. Или выпьем. Гарри быстро шагал впереди, но оглянулся назад, чтобы посмотреть на её лицо, искривившееся в тоненькой насмешке; после отвернулся снова и прибавил шаг. Гермиона видела его острые худые плечи, изношенные края полосатой сине-белой рубашки, подвёрнутые истрепанные рукава и старенький рюкзак, болтающийся на одной исхудалой тонюсенькой лямке. Он выглядел так, будто его прожевали соплохвосты, а потом выплюнули обратно. Она спрятала улыбку. Он всё шагал, перебирая длинными ногами и сжимая её руку всё крепче и крепче, будто боялся, что она её вырвет. Гермиона бы не вырвала. Никогда и ни за что. — Знаешь, я не ожидал, что ты меня навестишь. Она чуть встрепенулась, когда Гарри наконец заговорил: он остановился у края низкого деревянного заборчика и обернулся к ней через левое плечо. Гермиона улыбнулась. Он был такой забавно-встрепанный, такой знакомый, с тысячью и одной глупостью в голове. Нервно переступил с ноги на ногу, потерся лодыжкой об икру и наклонился вниз, чтобы поправить потрепанные шнурки чистеньких белых кроссовок. Так и захотелось протянуть руку и щёлкнуть по носу. Её друг. Её самый лучший в мире друг. Её почти что брат – родного у неё не было, но она никогда об этом не жалела, потому что в её жизни никогда не могло быть кого-то намного ближе, чем этот абсолютно сумасшедший гриффиндорец с абсолютно сумасшедшей жизнью. Самый близкий, самый родной, самый верный, самый преданный, самый лучший… самый-самый-самый. Самый лучший на всём белом свете. И второго такого не было и быть не могло. Мальчик-который-выжил. Дурацкая кличка, ему бы подошла другая. Например… «мальчик-который-найдет-кучу-проблем-на-ровном-месте». или: «мальчик-который-храбр-до-ненормальности». А он – тот самый ненормально-храбрый мальчик, наконец выпрямился и чуть потянул её за руки – пальцы у него были горячими и повлажневшими, но руки она всё же не отняла. Гарри шагнул назад – она за ним, не прерывая тесного контакта сплетённых рук, наклонила голову в бок – так, что солнце приникло поцелуем к бледным щекам и игриво подёргало за непослушный локон. — Так куда мы идём, Гарри? Гарри поправил очки, снова сползающие с переносицы. Взглянул на неё беззащитными близорукими глазами и заулыбался так широко, что мог бы посоревноваться с солнцем за первое место по освещению и яркому сиянию. Её этой улыбой почти что ослепило. — Мы идём в парк. Покатать тебя на качелях? Гермиона удивленно приподняла брови, но всё же кивнула. — Почему бы и нет. Покатай. Он засиял ещё ярче. Протянул ладонь и коснулся её щеки – осторожно, пугливо; пальцы были горячими и ласковыми, чуть подрагивали, будто он волновался, и улыбка на его губах тоже дрожала. — Так мы идём? Гарри моргнул, отстраняя руку от её щеки и бережно заправил раскрутившийся нежный локон ей за ушко, пробежавшись мизинцем по виску. Он смутился – она так и не смогла понять из-за чего, но легкий розовый румянец яркими неровными пятнами вспыхнул на его щеках, а потом Гарри снова потянул ей за собой, куда настойчивее, чем прежде. Забавный такой. Он перемахнул через заборчик и помог перелезть ей, а потом наклонился, чтобы помочь завязать отцепившийся от туфли ремешок и замер, будто каменная статуя. — Так где качели? — В лесу, — глухо откликнулся Гарри, принимаясь завязывать ремешок. Гермиона пропустила его бурчание мимо ушей, с любопытством оглядываясь по сторонам. И пусть она не особо любила подобную странную помощь в самых простых вещах, но Гарри… Гарри всегда был для неё особенным. Поэтому она всё-таки щёлкнула его по носу, а он с тихим смешком подёргал её за подол юбки. — Ну и чего ты там возишься? Он всё ещё возился с её туфлёй; Гермионе очень хотелось огреть его по голове чем-нибудь тяжёлым. — Как ты смогла застегнуть это орудие пыток? — С закрытым ртом. Веди меня уже в лес! — Как прикажешь. Не обманул, качели там действительно были – Гарри завёл её куда-то далеко в зелено-цветочную глубину дикого заросшего парка и показал на качели, неожиданно добротные, пусть и не очень удобные. Гермиона оставила несчастную корзинку у ближайшего дерева и села на них, хотя и с опаской. Пришлось подобрать подол юбки и зажать его в кулаке, чтобы было удобнее забираться. Гарри подал ей бутылку с лимонадом – тот был уже теплым, но всё же лучше, чем ничего. — Ну, рассказывай. Как добралась? Почему не написала? Она поджала плечами, хватаясь за толстые коричневые верёвки. Она любила качели, любила сильно и с самого детства. У бабушки во Франции Гермиона обычно усаживалась на длинную белую качель в саду, раскрывала книгу и тихонечко покачивалась туда-сюда, иногда болтая ногами. Сейчас всё было совсем иначе, но ей нравилось. — Побоялась светить твою сову, ты же знаешь… всё было нормально. Доехала на автобусе, устала немножко, шишку набила. Гарри сбросил рюкзак на землю и подошёл сбоку, тоже хватаясь за верёвку. Он казался удивлённым. Гермиона протянула ему бутылку с теплым лимонадом, и он глотнул тоже, хотя и поморщился. — Серьёзно, шишку? — Представляешь? Где-то на голове, но уже совсем не болит. А ты? Он сунул бутылку в корзину и примерился к верёвкам снова, сжал поплотнее. Губы его поджались, точно он сильно-сильно задумался. — Всё тоже… в порядке. Относительном, но порядке. Помог тётке пирог испечь – она в последнее время даже приятной стала, если можно так сказать. Он её наконец-то качнул. Лёгонько, на пробу, но Гермиона всё равно вцепилась в веревки с такой силой, будто уже готовилась завизжать. — Приятной? – переспросила она, поджимая ноги. Гарри почесал нос свободной рукой и качнул снова. — Что-то такое. Голову, наверное, напекла, ну или ударилась… Качнул сильнее. — Гарри! Гермиона наконец вскрикнула – качель метнулась вперёд с такой силой, что она чуть не обломала себе ногти, но Гарри тут же придержал её, замедляя быстрый ход. — Шучу. Рон тебе писал? — Нет. А тебе? — И мне нет. — И пошёл он к чёрту. Она прижалась щекой к грубым волокнам и взглянула на него из-под ресниц: он недовольно нахмурился, будто злился, но гнева в его голосе не было. Только немного обиды. — Вы опять поругались, да? Клянусь Мерлином, я уже устал от вашей вечной грызни! Гермиона закатила глаза, отворачивая голову в сторону. Мир качался туда-сюда-обратно, кувыркался и сиял яркими красками, словно очередной великан (на этот раз художник) акварельными мазками гигантской кисти разрисовывал все вокруг. Так оно и было. Гермиона была карандашом – рисовала серый бесчувственный мир на пергаментно-сухих листках, Гарри – акварельными кисточками, тем самым великаном, что рисует ковёр из прекрасных цветов и окунает дрожащих бабочек в гуашь, а Рон… Рон был просто Роном. — А что за свёрток, кстати? Гермиона отвлеклась от размышлений на тему третьего лишнего в их странной зависимой дружбе и вернулась к интересующей её теме. К свёртку, тоскливо лежащему на дне старого рюкзака. — Это от Флёр. – в то же мгновение отозвался Гарри, словно ждал этого вопроса. — Она замуж выходит, приглашение прислала. И бутылку ликёра. Шоколадного или орехового, я не разглядел. А тебе она прислала приглашение? Девочка вскинула брови. Надо же. Ликёр. Ей приглашение пришло две недели назад – вместе с бутылкой знакомого французского вина с земляникой, которое мама предпочитала во время праздничных ужинов. Бутылку, конечно, утилизировали родители в свой мини-бар, а вот письмо и коробка клубничных заварных пирожных достались только ей в единоличное владение. Пирожные были очень вкусными, а выглядели-то как – просто загляденье! Кулинарный сладкий шедевр, принимая во внимание то, что Гермиона не особо любила сладости, и их количество в её жизни было минимальным. Ей тогда подумалось, что Флёр чем-то похожа на эти пирожные – то ли кремовыми завитками светлых волос, то ли клубничными теплыми шарфами… там уж не разобрать было. Но приятнее всего было осознавать, что все шесть пирожных Флёр готовила сама. И любимое мамино вино прислала специально – на одном из ужинов в Норе она интересовалась у Гермионы тем, какие вина предпочитают её родители или она сама. Это тоже было приятно. Флёр вообще была приятная – когда не задирала нос. И на французском с ней было можно поболтать. Одни плюсы. — И мне прислала, не беспокойся. Она пишет мне иногда – не то чтобы особо часто, но всё же. Рассказывала, что миссис Уизли её очень не любит. Это было правдой – миссис Уизли Флёр действительно не любила. Дурочкой считала, а той было в радость подразнить и подурачить будущую свекровь. — Странно. Гарри покачал ещё. — Ничего странного. – пожала плечами Гермиона, — Флёр не золотой галеон, чтобы её все поголовно любили. — Она хорошая. Гермиона улыбнулась. — Я и не говорила, что она плохая! Я ей написала, чтобы она прекратила по такой глупости злиться – она выходит замуж за Билла, а не за его маму, так что всё будет в порядке. Точнее говоря, Гермиона написала, чтобы Флёр перестала доводить миссис Уизли до инфаркта и игнорировала подколки Джинни. Та почему-то тоже невзлюбила вейлу, но тут Гермиона не смогла углядеть причины. За матерью повторяла, наверное. Ну и дурочка, если так. Флёр действительно была хорошая. И общаться с ней было очень приятно. — Думаешь? – переспросил Гарри. — Знаю. Покачаешь ещё? Гарри кивнул. Солнце бликами играло на стёклах его очков. Гермиона почувствовала, как в груди стало тепло-тепло, словно растаял толстый кусок льда, до этого больно пережимавший сердце. Этот день все же был прекрасен. Только уж очень жарок.

×ㅤ×ㅤ×

11:06 Она лежала рядом, теплая и красивая. Гарри мог протянуть руку и провести по её спине. Мерлин милостивый, как же он её любил. Солнце лучами плясало в её волосах, окрашивая тёмно-каштановый в насыщенно-карамельный с игривой медовой рыжиной; солнце растекалось желтым воском по её светлой коже и лизало покрасневшие от жары щеки. Солнце целовало её всю, и от его поцелуев на её коже вспыхивали яркие маленькие веснушки. А она словно светилась изнутри. Гарри расстелил легкий желтый плед на траве, и они накрыли импровизированный пикник: он не зря захватил с собой пару стаканов, в которых сейчас был налит сладкий шоколадный ликёр. На одном из стаканов сидела полосатая пчела, смешно шевелящая тонкими усиками. Гермиона лежала очень близко, настолько, что он чувствовал её теплое дыхание на своем плече. Она отвернула голову в сторону и забросила руку назад, желтая панама скрывала половину её волос. Ветер слабо колыхал растрепавшиеся непослушные локоны. Гарри видел только её умиротворённое лицо. Гермиона была полна какой-то ленивой безмятежности и неги, она просто лежала рядом и молчала, и ему было необычно не слышать её смеющийся звонкий голос. Поэтому он мог только смотреть. Ему казалось, что он может провести рукой по её щеке и на его ладони останутся её веснушки. Эти маленькие звёздочки-осколочки прилипнут к его пальцам и не смоются даже хлоркой, даже если он растворит руку до кости, даже если отрежет её к дьяволу – зажмурившись, он всё равно будет видеть россыпь веснушек на её лице. Быть может, стоит выколоть себе глаза? Ранее Гарри даже не подозревал о том количестве света и расслаблённости, которую сейчас показывала ему Гермиона: её обычный строгий образ лучшей ученицы школы или правильной до зубовного скрежета старосты не подразумевал под собой такое количества тепла. Как много он о ней не знал? Целую тысячу глупых вещей – например, он не знал, какой чай она любит. Какие у неё любимые цветы? Кем она хочет стать после школы? Какой цвет она предпочитает? Миллионы разных вопросов, а он не мог вспомнить ни одного ответа, потому что Гермиона – это советчица, старшая сестра, маленькая копия МакГонагалл, строгая, правильная, хорошая… … а ещё красивая, тёплая и смеющаяся. В ней был целый мир, который ему было разрешено увидеть. Не просто увидеть – ещё и потрогать. Прикоснуться к упругим кудряшкам, собрать в ладонях веснушки, рассмотреть узкие нежные пальцы, изгиб тонкой венки на запястье, бьющееся сердце под слоями человеческой кожи. Её можно было не только видеть, её можно было трогать, слушать, осязать, пробовать на вкус – Гарри почему-то был уверен, что на языке она будет слаще, чем мёд. Жаль, что строгая чёрная мантия, застёгнутая на всё пуговички, и надменно искривлённые губы не позволяли ему это. Очень жаль, безумно жаль, что видеть её такой – умиротворённой и спокойной, полной мягкости и нежности, можно было только здесь, в сердце душного феноменально-жаркого лета. И к чёрту эту войну – ему хотелось подарить ей охапку каких-нибудь дурацких ромашек, заплести косы и искупаться в озере. И это было возможно. Это было возможно сделать, если очень захотеть. А он хотел. Они лежали под дубом, а наверху переливалось зеленое море шумящей листы, солнце ослепительными брызгами текло по их лицам, будто сладкий сироп. Гарри ел сэндвич с сыром, он был такой вкусный, что ему хотелось, чтобы этот момент никогда не заканчивался. Как же хорошо, невероятно хорошо, феноменально хорошо. И если на свете и существовало счастье, то оно было именно таким – это ощущение того, что ты находишься в правильном месте с правильным человеком и делаешь правильные вещи. — Как думаешь, когда это закончится? Гермиона приподнялась на локте, и её шляпка соскользнула с волос; она рассеянно пригладила смявшуюся юбку. — Что закончится? — Страх. Усталость. Равнодушие. То, что происходит сейчас. Гарри снова заработал челюстями – всё-таки сэндвич был слишком вкусный. Гермиона со вздохом поднялась на ноги. — Сейчас много чего происходит. Война, например. Она запрокинула голову вверх, а он стряхнул крошки с пледа. Её слова были самыми обычными, о таком они говорили не раз, но почему именно сегодня в её голосе было так много грусти? — Войны ещё нет, Гарри. Она только начинается. Он покачал головой. Она была не права. Гарри признавал, что подобное было нонсенсом, но в этот раз она была не права. — Ты не права. Она уже началась, нам просто не сказали, потому что не посчитали нужным. Потому что мы всего лишь дети и нам нельзя делать то, что делают они, — он снова стряхнул крошки, — Орден думает, что нам ещё рано такое знать и рано о таком думать, что всё пройдёт мимо и совсем нас не затронет. Она поднялась на ноги и медленно прошлась по пледу; Гарри наоборот улёгся обратно, близоруко щуря глаза – солнце его слепило. Он сунул в рот сорванную тонкую травинку и заложил руки за голову. Галантный деревенский джентльмен. Только шапки не хватает. — Они ошибаются? Гермиону он больше не видел, только слышал, как сочные стебли гнулись под её ногами. Кажется, она всё же сошла с пледа и пошла по траве. — Они ошибаются. Все люди ошибаются, но Орден – особенно. После смерти Дамблдора они словно испугались того, что остались одни. Они думают, что нам с тобой рано думать о войне. Рано знать о войне и рано участвовать в войне. Он задумчиво закусил травинку и покатал её между зубами, точно планировал разгрызть. Странное чувство поселилось де-то внутри его живота – смесь раздражения и недоумения, слова лились из него сами, и Гарри совершенно не собирался останавливать этот хаотичный поток горчащей некрасивой правды. Правда всегда была уродливой, Гарри знал это очень хорошо. Ему хотелось выговориться. Пожаловаться. Хотелось, чтобы его погладили по голове и сказали, что он прав. Или чтобы просто поняли. Хотя бы раз в жизни. — Мы уже участвуем в ней. — Ага. Орден этого ещё не понимает. — И поэтому они молчат? Потому что не понимают? Гермиона ходила по траве, а он жевал траву. Травы было так много, целое море – она колыхалась вокруг накатывающими гибкими волнами, и Гарри это нравилось. Лето словно прорастало корнями из земли. Будь его воля, он бы навсегда остался здесь - посреди поляны, лежал бы вот так целую вечность и смотрел на её веснушки. Годами бы смотрел и не отрывался. — Наверное. Война уже началась. Люди умирают – они умирают каждый день, каждый час, быть может, кто-то умирает прямо сейчас, а мы об этом не знаем. Люди умирают, война идёт, а они… — Они молчат, потому что обязаны молчать. — Это не так, Гермиона. Они не обязаны молчать, это я обязан… воевать? Пусть так. Я родился уже с меткой будущего спасителя и мне никуда не сбежать от этого клейма. Я обязан делать то, что от меня ждут, а вот ты, думаю, нет. Ты не обязана, они не обязаны, а вот я должен. Должен защитить всех. Тебя. Рона. Джорджа. Фреда. Джинни. Перси. Всех. Я думаю, что… Слова, конечно, всё лились – Гарри уже хотелось подавиться этой травинкой и замолчать, потому что с каждым новым предложением он делал всё хуже и хуже. И самое странное, что он это прекрасно понимал. — Не стоит тебе думать, это моя привилегия, знаешь ли. Не отбирай мой хлеб, будь так добр. И вообще – налей лучше этот чертов ликёр и заткнись наконец. — Ты сама начала этот разговор. — Я его и закончу, Гарри. — Молчишь? — Молчу. И правда замолчала, а вот он уже не смог. — И вообще… как по мне, быть взрослым достаточно просто. Ты просто чувствуешь себя усталым и говоришь другим, что ты очень сильно устал, но никто не слушает, потому что они тоже устали. Так и живем – уныние, усталость и апатия. И война. Гермиона насмешливо покачала головой. — Тебе уже хватит лимонада, — сказала она, улыбаясь. Гарри закатил глаза. Он перевернулся на бок и уперся кулаком в щеку – травинку выплюнул и сбросил с пледа, она вся было покусанная и истерзанная, со следами его зубов. Гермиона собирала цветы – в руках у неё сиротливо были зажаты васильки и ромашки. Она наклонялась низко-низко, и её волосы касались округлившихся цветочных головок, путались в золотистой пыльце. Пчёлы жужжали и пролетали мимо, ни одна из них и не подумала укусить Гермиону. А жаль, потому что Гарри был уверен – она была сделана из мёда. — Ничего не хочешь мне рассказать? Она оглянулась на секунду, перебросила волосы на другое плечо. Потом помотала головой. — Нет. Пока ещё нет. Я только думаю о том, что я тоже кое-что обязана сделать. — И что же? Гарри уселся, по-турецки скрестив ноги и сунув в рот новую травинку. Гермиона цокнула языком, а потом покачала головой, глядя на него с легким неодобрением. — Сказать тебе, что ты дурак, хотя и избранный. А ещё, что я обязана тебе быть рядом, пока ты всех защищаешь, это ведь очень нелёгкое дело – постоянно всех спасать. — Издеваешься? — Нет. — И почему ты так решила? — Потому что ты самый лучший в мире друг. Поднимайся. Помоги мне собрать цветы. Гарри встал. Он никак не мог спрятать глупую улыбку, которая тут же возникла на его лице. А ещё он совсем не мог ей отказать. — Собираем цветочки? — А ты догадливый. И она захохотала так заразительно и звонко, что у него даже сердце застучало быстрее. Он потянулся и поправил каштановый локон. — Ты что делаешь? Гермиона нерешительно улыбнулась, щеки её заливал легкий розовый румянец; волосы падали на её смущенное лицо. — У тебя жук в волосах сидел, смотри. Он поправил очередную прядь и вытащил с кончиков кудрей маленького черного жучка, которого сжал в кулаке, будто планировал раздавить. Гермиона перехватила его руку. — Ой. Не люблю жуков. Только не убивай его, ладно? Просто отпусти. — Хорошо. Гарри улыбнулся, а потом раскрыл ладонь – жук щекотно трогал его пальцы и копошился на месте, не пытаясь улететь. Забавный такой. — Смотри, там бабочки прилетели. Гермиона показала куда-то в сторону – в дальней части полянки действительно носились крохотные яркие бабочки. Гарри бабочек любил. Они часто прилетали в сад тётушки, чтобы полетать вокруг его роз, а иногда даже давали возможность потрогать себя – пару раз они сами садились на его подставленную руку. Гарри стряхнул жука с ладони и осторожно переступил заросли ромашек, приближаясь к тихо роящимся насекомым. Бабочки были красивыми. — Можем поймать парочку, оторвать им крылышки и бросить в бутылку. – предложил он насмешливо. — Будет бабочковый ликёр. Или ликёр из бабочек. — Живодёр, — ответила Гермиона в ту же секунду, брезгливо морща нос. Идея ей не понравилась. Ей редко нравились его идеи. — Есть такое, — согласился Гарри, сдерживая смешок, — не хочешь? Ну и ладно. Он просто щелкнул пальцами, распугав пару особо смелых насекомых, подлетевших ближе к нему, а потом вернулся обратно и завалился на плед. В воздух взметнулись крохотные золотистые пылинки. — Скажи, у тебя были видения? Хоть одно? Гермиона погладила пальцами головку какого-то цветка и бережно отложила его в сторону, а потом задумчиво потрогала другие стебли. Кажется, она хотела сплести венок. Или нет? — Не-а, не было. То ли уроки Снейпа помогли, то ли он просто общаться со мной не хочет, то ли просто… не знаю. Совсем не знаю. Я его раньше чувствовал, а сейчас всё глухо, будто в стену бьюсь. Наверное, ему не нравится мое присутствие в его голове, — неловко отшутился Гарри, скрещивая руки на груди и щуря слезящиеся глаза. Безжалостное солнце палило прямо ему в лицо. — Он не говорил с тобой? Ты пойми, я просто волнуюсь, он наверняка что-то задумал и вдруг это принесет нам вред? — Я понимаю. Нет. После той угрозы, что он меня из-под земли достанет, он как в воду канул. Воюет, наверное. Людей убивает, вербует, ломает, а Орден нам ничего не говорит, потому что мы глупые дети. Гарри рассеянно пошарил по пледу и притянул к себе бутылку – хлебнул тут же, прямо с горла, сладкий шоколадный привкус ликёра ухнул глубоко в желудок. Гермиона склонилась над цветами, которые сложила на свою юбку и что-то увлеченно делала – то ли просто трогала, то ли плела, то ли рвала; он не мог разглядеть. — Иногда мне кажется, что это всё страшный сон. Глупый такой сон, страшный и сюрреалистичный. Я вот-вот ущипну себя за руку и проснусь, и все будет хорошо. Но когда я щипаю себя, вот так, смотри… я не просыпаюсь. Жаль очень. Я бы хотела проснуться, это было бы замечательно. Трогала. Она их просто трогала. Он видел её пальцы – узкие, легкие, проворные, порхающие над цветами, переворачивающие и притрагивающиеся. Они дрожали. А ещё она ущипнула себя за руку пока говорила — целых три раза; кожа покраснела. — Не молчи, — Гарри повернулся к ней и отхлебнул снова. Это казалось ему очень важным. Почему-то он был уверен, что нельзя позволять ей замолчать. — Я не смогла стереть память родителям, Гарри. — поколебавшись, шепнула Гермиона. — Я три раза поднимала палочку, два из их говорила начало заклинания, но у меня ничего не выходило. Мне кажется, что я себе руку живьем отгрызаю, глодаю себя до костей. Ничего поделать не могу, понимаешь, Гарри? Ничего. Не могу я. Она словно проглатывала слова – Гарри взволнованно поднялся на ноги и вернулся к ней. Уселся рядом, привалившись плечом к её ногам и попытался стряхнуть цветы. Гермиона больно ущипнула его за нос и невесело хохотнула. И тогда он случайно увидел, что она плачет. Сердце тут же защемило от какой-то странной смеси тоски и злобы, такой жаркой и разгорячённой, будто плавящей внутренности. — Не плачь. Пожалуйста. Не плачь. Всё будет хорошо. – он поймал её руку, когда она хотела подобрать упавшую ромашку. Он приложил её дрожащие пальцы к своим губам и поцеловал – нежно-нежно, бережно потрогал её тоненькое запястье и потерся щекой; кожа у неё была очень мягкая и сладкая, как он и думал. Он никогда раньше не целовал её руки, но сейчас ему очень хотелось это сделать. Много-много раз. Она ещё что-то сказала, а потом утерла слезы свободной ладонью. Пара солёных горьких капель сорвалась с её ресниц и капнула на цветы. — …верное. Знаешь, сегодня, когда я вернусь домой, я расскажу всё маме. Пускай так, Гарри, я больше не могу, я так устала им лгать, я совсем не хочу их терять. Я хочу, чтобы с ними было всё в порядке. Голос её стелился слаще ликёра, вот только столько в нем было тоскливой обреченности и отчаянной боли, что он поцеловал её руку ещё раз. И ещё. Гермиона ничего не сказала, но и руку не вырвала. — Будет. Всё обязательно будет. А пока… пойдём поотрываем крылья бабочкам? — Ты ужасен, Гарри! – шутливо ужаснулась она, стряхивая с колен собранные цветы. Они упали на плед и на землю. Один цветок приземлился ему на лоб, но Гермиона тут же его забрала, заодно пригладив растрепанные вихры его волос. — Зато ты – чудо, как хороша. Она засмеялась снова, запрокидывая голову вверх. Она больше не плакала, но он не решился расцепить их переплетённые пальцы, хотя и сам не понимал почему. Это было правильно. Так должно было быть, он это знал. И Гермиона это знала. Они делали что-то правильное. — Гарри, чёрт бы тебя побрал, успокойся и выпей ромашкового чая. — Боюсь, в мире не существует такого количества чая, чтобы я успокоился. Гермиона посмотрела на него снова. У неё были красивые глаза. — В таком случае просто поешь ромашек и не беси меня. Он засмеялся, а потом потянулся и мимолётно поцеловал её в щеку. Гермиона не отпрянула, но посмотрела на него очень странно, а потом крепче сжала его руку. Мерлин милостивый, как же он её любил. Больше всего на свете. Интересно, а веснушки прилипли к его губам?
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.