Часть 1
2 октября 2019 г., 03:56
Гружена повозка изрядно: они двое, да сундуки с одеждой, да ценные — не позолотой, а древними магическими символами, — реликвии, запрятанные в ящики под якобы старинными книгами из расчета, что уж книги-то люд с большой дороги воровать не станет, если только на растопку. Идет повозка по снегу тяжело, проседая и поскрипывая, а в какой-то момент встает вовсе, неожиданно и при том так осев, что сразу становится ясно: ничего хорошего за этим не последует.
— Этого еще не хватало, — бормочет Александр Христофорович. Стучит в стенку экипажа — бесполезно, не в метель, завывающую так, что своих голосов не слышно.
— Алекс... — Яков закончить не успевает, а Александр Христофорович уже накидывает на плечи шубу.
— Пойду проверю.
На мгновение он впускает в экипаж ледяной ветер и ворох мокрых снежных хлопьев, потом Яков слышит сдавленное «эй, любезный, что стряслось?».
Самостоятельный, по поводу и без норовит это показать, мол, я, может, человек и подневольный, а все-таки не собачка, а если и собачка, то не ваша, Яков Петрович, а Бенкендорфа лично. Его рукой приказ о переводе подписан, его указом в командировку с вами выслан, ему буду отчитываться за сделанное и не сделанное, а вы на меня не покрикивайте, накричались уже в Диканьке, желтым домом и каторгой угрожая. Трудно с таким рядом в одной повозке ехать, коленями и взглядами сталкиваться, да и понимает Яков Петрович, с какой целью Бенкендорф тезку к нему приставил в поездку, уж не за великолепную стрельбу. Бенкендорф знает — и знает, что Яков знает тоже, — что Александр Христофорович следить за ним будет пуще Цербера, до каждого шага опального Гуро ему будет дело. Враг моего врага — мой верный соглядатай, так говорят?
— Что стряслось? — повторяет Яков, когда Александр Христофорович влезает обратно, растирая замерзшие ладони.
— Никуда не едем, — мрачно говорит Александр Христофорович с таким лицом, будто сплюнуть был бы рад, да невежливо. — Центровой захромал, а двое по сугробам не вывезут.
Холоднее от этого не становится, но все равно тянет поежиться. Обоих.
— В такую метель пешим ходом никак, заметет к чертям. Да и лес мы не знаем, — Александр Христофорович губы кривит недовольно, видно, что не по душе ему нежданная остановка, из кожи вон вылезти готов. — Ничего. К утру уляжется, поди. Заночуем так — кучера, правда, пустить придется, не то околеет во сне. А поутру...
— Александр Христофорович? — Яков прерывает его сердитый монолог, подняв указательный палец. Александр Христофорович послушно замолкает, прислушивается.
Шорохи снаружи. Видимо, кучер карету обходит, пинает. Проверяет что-то. Возится с упряжью. На мгновение вспыхивает надежда: может, справятся и два коня? Если сгрузить часть вещей — да черт бы с ними, с вещами, не пропасть бы!
Вдруг — свист.
Без шубы и шапки выскакивает Александр Христофорович наружу, выхватывает пистоль...
Поздно.
— Уш-шел, вот сука! — силуэт всадника мгновенно теряется в вязком снегопаде. Пули Александр Христофорович не тратит, но грязными ругательствами сыпет отчаянно, от бешенства даже холода не чувствуя.
Ушел! Бросил с застрявшим экипажем и двумя лошадьми, одна из которых хромая!
— Чтоб ты заблудился и околел! Чтоб тебя волки рвали!
— Про волков вы бы осторожнее, Александр Христофорович, — говорит Яков Петрович негромко из экипажа, кутаясь в теплое покрывало.
Они замолкают — оба — и Александр Христофорович белеет явственно даже в неясном сумраке, когда сквозь свист метели становится слышен вой.
~~~
Две недели назад Яков Петрович с Александром Христофоровичем откушали сверх разумного водочки в небогатой едальне уездного городка N. Местные жители проявили всяческое радушие и проводили обоих господ до темной подворотни, где любезно попытались облегчить их карманы от тяжкого груза лишних монет. Александр Христофорович, будучи человеком в высшей степени воспитанным, не позволил так за собой поухаживать, и Яков Петрович, не желая ударить в грязь лицом, тоже вступил в обмен любезностями. Троих они уложили к стене дома отдохнуть, еще двое задали стрекача, вдруг расхотев показывать гостям город. Яков Петрович привычно обтер лезвие платком, прежде чем спрятал обратно в трость; Александр Христофорович свою трость перебросил из ладони в ладонь и усмехнулся широко и зубасто. «Если залить навершие трости свинцом, никакого лезвия не надобно, только хороший замах» — что он и продемонстрировал охотно, хорошим ударом выбив из каменной кладки десяток искр.
Яков хорошо помнит, как от него несло густым восторженным жаром, пока они искали место, в котором остановились — пьяные, пошатывающиеся, держащие друг друга под руку. Александр Христофорович казался живее и счастливее, чем даже в тот день, когда Бенкендорф лично жаловал его перстнем тайного ордена и повышением в звании.
Сейчас Александр Христофорович не весел, сейчас он мертвенно серьезен.
— Яков Петрович, — ровным тоном спрашивает, пока пальцы умелые перешаривают сумку с патронами, проверяют запасы. — Вы волков когда-нибудь гнали? Так чтоб стаю?
Яков с трудом отрывает взгляд от рук спутника, смотрит в занавешенное седыми волосами лицо. Складка на лбу у него усталая, упрямая, хмурая, никогда не разглаживается.
— Нет, не доводилось.
— На Диканьку как-то в совсем лютую зиму вышло полчище. Тесак еще божился, что во главе у них колдун был, волколаком обернувшийся. Байки, конечно, но тварь была огроменная... можно ваш пистолет? Многозарядный?
Берет, на руке взвешивает.
— Яков Петрович, если они карету окружат — а они хитрые ублюдки — это конец, нельзя будет выйти, а доски они проломят с легкостью. Так что запомните: как совсем близко подойдут — вы садитесь на коня, который здоров. Без седла ездили? Жить захотите — разберетесь. В вашем пистолете десять зарядов, хватит, чтобы вы отошли даже по такой метели. Еще сколько-то я смогу отстрелять по одному, но уходить нужно будет быстро. Вам понятно?
Яков кивает в такт, всю речь Александра Христофоровича и немного после, пока сказанное не укладывается в голове — и тогда, перестав натягивать повыше одеяло, садится прямо и даже рот приоткрывает от такой дикости.
— Саша, ты совсем одурел?
Сорвалось. Озлится? Нет, не до того сейчас, Александр Христофорович взгляд поднимает наконец, сверкает не зеленью — сталью. Темно в карете, даже лица бледные едва видны. А глаза все равно горят.
— Это ты не дури, — будто что-то переломилось в это мгновение и непристойно-интимное «ты» легко скатывается с языка подчеркнуто вежливого офицера. — Двоих конь не вывезет. Не по такой погоде, не с волчьей стаей на хвосте.
— Нет.
Яков бледные губы поджимает упрямо, брови хмурит.
— Никакого геройства. Нагеройствовался уже, я так точно поседею. Вперед не пройти, значит, назад повернем, и не будем тянуть до волчьей стаи. От леса в сторону еще село быть должно, кучер говорил, — Александр Христофорович кривится недовольно. — Коня оседлаем, все ценное в один мешок сложим и с собой возьмем. А поутру вернемся с мужиками...
— Ну да. Вдвоем, с барахлом, в метель, в ночь, по лесу, — Александр Христофорович пальцы загибает по одному и показывает в итоге отличный крепкий кукиш. — Заблудимся. Околеем, не мы так конь. А стая окружит прямо в чистом поле, и я даже прикрыть не смогу, так и сдохнем!
— Тогда оба сдохнем здесь, извольте, — Яков на стенку повозки откидывается, руки скрещивает на груди.
— Да что за вожжа тебе под хвост попала! — тут Александр Христофорович даже голос повышает, хлопает себя по коленям, явственно жалея, что нет стола, чтобы грохнуть кулаком. — Не о себе так о деле подумай! Ты подохнешь — кто твоему Бенкендорфу в зубах реликвии потащит?
— Что, по-твоему, стоит больше, российский офицер или чертовы реликвии?
Вопрос такой глупый, что даже не верится, что Яков всерьез это сказал. Сколько офицеров гибнет каждый день во славу великой Российской империи? Да ради реликвий такой мощи Бенкендорф и Бинха, и Якова Петровича, и матушку родную сам похоронит, да Яков Петрович сам не раз делал тяжелый выбор не в пользу служилого человека, успокаивая совесть: мол, знал, на что идет, он жизнь за родину (в некотором роде) отдал. И все же — на мгновение иное положение вещей показалось таким очевидным, что упрямство Александра Христофоровича выглядело форменной тупостью!
Замолкает Яков, не доверяя боле своему красноречию; только смотрит — большими черными, отчаянными глазами. Александр Христофорович тоже умолкает. Взгляд встречает и в ответ глядит долгое мгновение, не уступая и не моргая — а потом вдруг отворачивается и коротко вздыхает.
— До деревни верст тридцать. Снять крышу с экипажа, пристроить хомут, сделаем лежак — так раненых с поля боя увозят, видел? Нет? Много таких мастерил в свое время... Медленнее, чем галопом, зато не так тяжело. Если волки не выйдут навстречу, часа за три доберемся. Если выйдут… лежак отстегнем, пока один отстреливается, второй седлает и скачет налегке. Вариант окончательный и обсуждению не подлежит. Это понятно?
Командует так, будто не подневольный человек, милостью Бенкендорфа из ссылки вызволенный, а глаза горят — будто волчьи, если бы бывали волки зеленоглазыми.
Ты мне не указ, думает Яков, да улыбается криво и коротко отвечает:
— Так точно.
~~~
Вылазка в Диканьку была поистине одной из самых провальных в карьере Якова Петровича, и не в последнюю очередь стараниями самого Александра Христофоровича, который и палки в колеса столичным сыскарям ставил, и работу свою делал из рук вон плохо, и на сторонние расследования отвлекался, когда не стоило бы, и ведьму желанную своей рукой застрелил. Как Яков боялся в тот момент за свою жизнь — словами не передать, а Александр Христофорович глядел упрямо, совершенно себе не представляя, что смертный приговор Гуро сейчас подписал и печатью заверил.
Десятком минут позже смерть дохнула уже Александру Христофоровичу в круглое, посеревшее от ужаса и кровопотери лицо. Еле-как успел Яков на ноги вскочить, вскричать: «голубушка, ну куда вы торопитесь, мы еще можем договориться...». Не переубедил бы, что уж, пределы его красноречия заканчивались ровно там, где убийственно настроенные дамы отказывались его слушать; но этого хватило, чтобы ведьма отвлеклась — а после, потеряв к маленькому офицеру интерес, волшебной оплеухой впечатала его в стену, заставив лишиться сознания почти до конца боя.
Пронесло. Оба станцевали на ниточке над пропастью — и благополучно ступили на твердую землю. Странно, что Якову Петровичу из событий той ночи чаще снится, как ведьма выпускает кишки Александру Христофоровичу, чем ужас неминуемой кары от Александра Христофоровича Б.
Волчий вой настигает — близко, ближе, чем хотелось бы, страшно близко. Стискивает Александр Христофорович зубы, аж скрип слышится.
— Яша, — цедит; метель, ни зги не видно, не понять толком, мерещатся волчьи фигуры вдалеке или это зрение чудит со страху.
— Не сейчас, — Яков не назад глядит, а вперед, тоже что-то высматривает, но Александр Христофорович, сколько шею не выворачивал, не увидел ничего интересного. Кто знает; возможно, они все же сбились с пути, и не будет никакого села.
Точно не будет, если волки успеют их нагнать.
— Яш-ша!
— Я сказал, — и в тоне прорезается то самое, командное, — не сейчас! Жди!
Скатиться с лежака, обреченно думается Александру Христофоровичу, и в позицию — упором на одно колено, целясь, жаль, волки не солдаты, сам по себе вид оружия шарахнуться не заставит. Только бы не остановил коня, дурак.
И вдруг — огни. Волчьи глаза? Да нет же, факелы, вон, совсем близко, только метель мешает разглядеть...
Вышли селяне за несколько верст от околицы — с ружьями, с хлопушками, с огнем. Чтобы близко к деревне зверя лютого не подпустить, оборону выдержать. Плакать хочется, как сейчас рад Александр Христофорович сельскому мужичью.
— Я же сказал, — выдыхает Яков Петрович с облегчением, так устало, будто сам на себе упряжь тащил.
У Александра Христофоровича лицо смерзшееся еле шевелится, смех хриплый — ветер в сторону сносит.
— Откуда только узнал?
— Не знал, — обморочно почти отвечает Яков, вот ведь удивительное дело: чтобы он сам в таком признался; Александр Христофорович рот раскрывает, но Яков перебивает раньше, не дав высказаться: — Я тебе сказал — никакого геройства?
~~~
Замерзли, каким чудом себе не отморозили ничего, причитают на селе. Находят им хату, принять готовую, жарко топят, собирают на полати всех одеял, сколько в деревне имеется. Баню по такой погоде не топят, утра мол ждите, но водки плеснули щедро, не жалея, тем более что господа богатые, видно, заплатят за тревоги достойно.
Якова ведет сразу, с одной стопки. Хочется лечь, обнять крепко Александра Христофоровича и уснуть. Первое и третье возможно, надо этому радоваться. Да и второе можно легко списать на водку. Тем более спальное место у них одно.
Он уже так делал, будто бы во сне. Месяц в пути, не раз и не два они попадали на постоялые дворы, забитые сверх меры, так, что хозяева за лишние пару монет уступали гостям собственную спальню, и хорошо еще, что не отправляли на сеновал. Александр Христофорович сначала отодвигался по возможности. Потом перестал. А потом Яков перестал так делать — уж больно полюбилось засыпать, подоткнув под себя маленького офицера, так недолго и до неприятностей.
Они молчат. Почти весь вечер, как крестьяне оставили их в покое — молчат. Александр Христофорович вливает в себя за себя и за Якова Петровича. Потом вдруг долго, хрипло смеется чему-то своему, на вопросительный взгляд Якова Петровича отмахивается.
— Пройдет.
Яков осторожно, как кот, трогающий лапой воду, спрашивает:
— Никак отогреваетесь?
— Можно и так сказать, — Александр Христофорович улыбается кривовато. Но не сверкнул глазами, не сказал сухое «не ваше дело». Не удивился вопросу. — Яков Петрович. Это было очень глупо.
Больше на «ты» не обращается, отмечает Яков и слабыми пальцами вцепляется в грубую столешницу, пытаясь сидеть ровно вопреки слабости и покачивающему вместе с комнатой хмелю.
— Что именно? — голос охрип от холодного воздуха. Да, от воздуха.
— То, что я пытался сделать. Там, в карете, — ровный у Александра Христофоровича тон, спокойный, словно опять окружили волки и он принимает смертельно важное решение. — Я был напуган и не мыслил трезво. И я благодарен вам за... вмешательство.
Это не те слова, которых ждал Яков Петрович, и потому его заготовленный ответ оказывается совершенно ни к месту. Он рассеянно убирает со лба прядь волос, постукивает пальцами по столу.
— Вы не казались испуганным... Напротив, очень смелым. До безрассудства, — последнее Яков мягко, но отчетливо выделяет, потому что грань между смелостью и глупостью тонка, и Александр Христофорович любит отплясывать на ней гопак.
— Напуган до безрассудства, Яков Петрович, — отвечает Александр Христофорович даже мягче. — Я... был заинтересован в плане, который обеспечит вашу безопасность, больше, чем в плане, который принесет реальную пользу.
— Мою безопасность?.. — Яков потирает лицо ладонью, все очень похоже на сон, приятный сон, с хорошим концом, а такие ему снятся редко. — Разве вы не хотите от меня избавиться?
— Я хочу, чтобы вы были живы, — Александр Христофорович поджимает губы и вдруг встаёт рывком, принимаясь стягивать рубаху, выданную сердобольным крестьянином на замену вымокшей. — Можно и подальше от меня, чтоб нервы не трепать. Но не в гробу, пожалуй. Пойдёмте спать, и снимайте свое тоже, так вернее согреемся.
— Да... пойдём, — Яков заворожённо смотрит на обнаженную кожу Александра Христофоровича, мягко золотится поросль, мышцы перекатываются. — Согреемся.
Он слабо, пьяно, не глядя борется с простыми завязками своей рубахи.
~~~
На полатях душно, жарко и тесно. Теснее, чем на тех постоялых дворах, где им приходилось делить постель. Там — приходилось искать поводы лечь ближе к Александру Христофоровичу. Здесь — Яков не может лечь в стороне, даже когда очень этого хочет.
Теснота, духота и жар, толстое пуховое одеяло сверху, и от Александра Христофоровича жарит хуже чем от печки, и Яков...
Он все-таки подыхает, это иначе не назвать.
Яков не чувствовал себя так дурно с гимназических времен, когда тело не внимало его указаниям вовсе, и делить постель с другом было одновременно сладко и ужасно. Как тогда, распирает его беспощадный жар, как тогда — даже трение пахом об одеяло вызывает корчи, переходящие в тихие вздохи.
И как тогда — он готов бездумно сунуть руку в исподнее и малахейничать, наплевав на последствия.
Шевеление рядом. Яков обмирает; на его отчаянном положении это не сказывается никак, разве что в худшую сторону. Александр Христофорович переворачивается тяжело, подгребает его к себе одной рукой, закидывает ногу на бедро — Яков не стонет, но видит звезды перед глазами. Если только Бинх шевельнется еще чуть, Якову не придется даже работать рукой.
Горячие, растрескавшиеся от мороза губы трогают его взмокший висок, шершавый голос на выдохе опаляет ухо:
— Завтра. Сейчас нужно спать.
Легко тебе говорить, Саша, думает Яков с обидой, но потом Александр Христофорович прижимается еще крепче, и Яков понимает, что до офицерской выдержки ему еще расти и расти — даже вздохом не намекнул, с-собака. Неужто и уснет так? Ему — точно не суметь, только мучиться, так думает Яков, а следом его накрывает черное, мягкое и удушливо-жаркое, и качает на своих волнах долго, долго, долго...
~~~
— Реликвии целы? — справляется он первым делом, проснувшись, даже раньше, чем пытается встать. Александра Христофоровича, ожидаемо, рядом нет, и полати много шире и мягче, чем ему запомнилось ночью, а вот жар — жар все такой же, будто он не на печке спит, а сам заместо печи.
— Все о релихвиях да о релихвиях, нет бы о душе подумать, — слезно отвечает незнакомая баба, и на лоб Якова Петровича опускается что-то влажное — он пытается отстраниться, потом понимает, что это приятно, и затихает, поглубже зарывшись в пуховые подушки. Богатый дом, видать, с такой-то кроватью. У головы сельского разместили, что ли?
— Который день, милочка?.. — сил не хватает на более внятный вопрос.
— В беспамятстве-то? Второй, — такой же тряпочкой баба обтирает ему лицо, шею и грудь. — Господин Бинх уж до города вас вести требовал, к дохтуру, насилу убедили подождать. А вы как ни очнетесь, все про цацки свои справляетесь…
— Он у нас, Варвара Пална, сорока немножко, ему без цацок жизнь не мила, — и обмирает все у Якова от этого веселого, хрипловатого голоса. — Вы идите, идите, спасибо за присмотр. Я уж дальше сам, а то он раз говорить начал, так скоро и укусить сможет, а я за чужие увечья ответственности нести не хочу.
Яков пытается смотреть угрюмо, выходит жалко и грустно. Александр Христофорович выпроваживает селянку, снимает полушубок, варежки, извечную свою треуголку, ставит рядом с кроватью стул. У него красные от мороза щеки. Когда он садится, Яков тоже пытается, опираясь немощным телом на подушки.
— Нашли нашего кучера. Лошадь ногу сломала, он обратно до повозки добраться пытался, так рядом с ней и околел в полушаге, за метелью не заметил, — сообщает Бинх уж очень довольно.
— А реликвии…
— Ничего не пострадало. Вас еще жарит? Выпейте, — отливает из кувшина что-то пахучее, травяное. — Не знаю, что там намешано, но вам от него легчало.
Яков делает крупный глоток; на вкус оказывается горьким, он кривится, зубами водит по языку, словно счищая с него мерзкий привкус.
— Я это пил? — он хмурится, когда Александр Христофорович кивает ему с глубочайшим удовлетворением. — Нич-чего не помню, — бормочет еле слышно.
— Совсем? — у Александра Христофоровича чуть смягчается и взгляд, и тон. Яков Петрович качает головой.
— Лес помню, и волков, это само собой. Как до деревни добрались. А вот как меня здесь уложили — уже нет.
Спотыкается, медлит. Хороший сон, с приятным концом. Да? Или нет? Смотрит в чашку с якобы лечебным варевом и себе удивляется, никогда ведь не робел, в сейчас стеснительно уточнить: а мы с вами, голубчик, той ночью…
Александр Христофорович смотрит внимательно, и будто без слов понимает — на дверь оглядывается, потом снимает сапоги, один и второй, оставляет у постели и прямо в уличном, грубиян, садится на постель. Нажимает ладонью на грудь.
— Ложись.
И сам вытягивается рядом, забрав и отставив кружку.
— Напугал меня, — говорит на ухо, и Яков вздрагивает, поскольку чувство раздваивается и наслаивается на то, что он запомнил с ночи. — Вот бы я отчет писал Бенкендорфу, мол, вы знаете, а ваш Яков Петрович помереть изволили. Героически победили-с волков, и следом скончались в горячке, как нервная барышня.
— Несправедливо, — соглашается Яков. Ему странно и одновременно истерично весело от того, что Александр Христофорович ведут себя так, будто лежать в одной постели, обнимаясь, для них обоих самое обыденное дело в мире, и обсуждать здесь нечего.
— Дальше поедешь в шубе.
— В шубе я буду похож на медведя.
— На очень красивого и очень живого медведя.
Яков негромко смеется и поворачивается набок — так, чтобы глядеть в серо-зеленые глаза, так, чтобы его колено могло вложиться меж коленей Александра Христофоровича, а его бедро — прижаться к его паху.
Александр Христофорович вздыхает и хмурится.
— Яш, не сейчас. Ты же больной весь.
— Ты мне завтра обещал, — напоминает Яков.
— Вот завтра и получишь.
— То завтра было вчера.
— Я не уточнял, в какое именно завтра.
— А если горячка усилится, и я помру?
Теперь смешок вырывается уже у Александра Христофоровича. Губы у него в морозных трещинках и холодные, а у Якова — горькие от лечебного варева, поцелуй короткий и неуклюжий. Жар болезни смешивается с жаром возбуждения: неловкого, юношеского.
— Отставить помирать, — требует Александр Христофорович, отстранившись, и Яков не берется напоминать, что он старше по чину, пусть себе покомандует.
— Мне еще Бенкендорфу реликвии в зубах тащить, — припоминает Яков, серьезно кивая.
— И не давать мне геройствовать, — не менее серьезно соглашается Александр Христофорович.
~~~
В шубе ехать жарко, так что Яков её снимает, оставаясь в жилете и вишневом фраке; но когда Александр Христофорович ворчит, что ему необходим согрев, чтобы не захворал снова — без лишних разговоров отгибает край одеяла и кутает их обоих.
Александр Христофорович горячий, весь, особенно ладонью, которая беззастенчиво ложится Якову на бедро. Яков рассчитывает на определенного рода согрев до самого конца их с Александром Христофоровичем командировки; дальше он пока не загадывает, им и до того — дожить бы.