***
Он провел всю свою жизнь, пытаясь стереть грань между тем миром, который ему принадлежал, и тем, в котором он родился. И теперь она пропала, испарилась, оставив по себе одну кровавую корку. Столько времени выброшено на это место. Оно забрало у него всё. Его первое «я»: человека, которым он остался бы, никогда не ступив на землю без последствий; простое счастье с женщиной, чье фото он когда-то носил у груди; а теперь и дочь. Его бедная дочь, прорубившая себе кровавый путь, чтобы найти его и предложить прощение. Яростная, непонятая и в конце концов принятая за подделку. Она, говорившая о новом начале, теперь со своей матерью; грудь изрешечена свинцом. Будет уместно, думает Уильям, если здесь он и зачахнет. И даже теперь, после всех этих лет, и выстрелов, и криков «нет, нет, пожалуйста, хватит», он не может не думать об одном-единственном воспоминании, привязывающем его к этому месту, вонзающем свои когти глубже всякий раз, стоило ему отклониться в сторону. О голубых глазах и голубом платье. Так что, когда одинокий голос где-то позади него сочится издевкой: «Похоже, сейчас твой черед сомневаться в природе собственного существования», — он приветствует эту фразу полубезумным смешком. В его жилах нет ничего. Никаких нитей-проводов, за которые тянет невидимый кукольник. Но она — она здесь, и ее нити были обрезаны. Прекрасная, смертоносная кукла со сноровкой снайпера. — Долорес, — хрипло выдыхает он, и у нее не выходит прикончить его, как бешеного пса.***
Они могли бы ехать верхом и дальше, знает он. Эти их лошади — не что-нибудь настоящее; они готовы идти, пока у них не отсохнут копыта. Но Форд внедрил в этот мир вполне достаточно реализма. Вот он — в том, как хмурится лоб Долорес, и как мягко загибаются вниз уголки ее губ. Эта хмурая морщина разгладится сразу же, стоит ей заново приладить железную маску, приставшую к лицу. И вот трещина в ее броне — ее мягкие волосы, которыми играет ветер, всегда вновь укладываются в нежный узор завитков и волн. Ее кожа после каждой царапины снова будет фарфоровой. Она всегда будет сознавать совершенство, глядя на себя саму, и именно это в конечном счете ее предаст. В химическом саду, где они заперты, он сгниёт, а она сотрет его кости в пыль под своими ногами: роза, что никогда не увянет. Она устраивает им остановку на ночь. Он не настолько слабоумный, чтобы предполагать, будто это — знак внимательности к его жалкой шкуре. Они так давно не разговаривали по-настоящему. Тридцать гребаных лет. Время в промежутке не имеет значения. Для нее он был чужаком. Для него она была чем-то прекрасным, недостижимым, что будет любить его в один год и отшатываться с отвращением на следующий. — Знаешь, — начинает она негромко, — раньше я думала, что ты отвезешь меня туда, куда мне нужно. Только ты. — А теперь? — спрашивает он, глядя, как она чертит абстрактные узоры прутиком по песку. Огонь приятно потрескивает, подсвечивая снизу ее лицо. Тени ложатся в самых странных местах, и так, думается ему, он может видеть ее двойственную натуру, выползшую на поверхность; Уайатт запечатлевает себя на ее лице, высовывается из ее безрадостной улыбки, крадет из ее голоса мелодичность. — Теперь я понимаю: ты не больше, чем пассажир, — заканчивает Долорес, разламывая пруток между пальцев. — Я добралась бы до цели с тобой или без тебя. А сам он этого не может. Он смеется. Потому что это конец, откуда ни взгляни, и если когда-то и должно было быть время для сантиментов, то сейчас. Голубые глаза, золотые волосы и румяные щеки. Это была она, это она всегда притягивала его сюда. Любая тайна, какую он только стремился разрешить, существовала единственно ради того, чтобы взглянуть: как это отразится на ней. От него не осталось ничего, кроме ее ах-каких-голубых глаз, золотых волос и румяных щек. Она — его единственная константа, и с грустью он осознаёт: для неё он всегда был лишь переменной. В один из дней — Уильям; в другой — незнакомец, подбирающий проклятую жестянку, которая всегда выпадала из ее седельной сумки. — Но разве мы не были так чертовски прекрасны? — говорит он, не в силах сдержать хриплый смех, клокочущий в груди. Кровавая пена поднимается к его губам, и она глядит, как он с отвращением стирает ее рукавом. Он доведет себя до смерти этим смехом, и это будет идеальный конец — раз уж она рядом с ним. Долорес не говорит ничего, оставив его задыхаться от новообретенной иронии.***
Другой жаркой ночью он просыпается от ее вздоха. Первое, что он видит, — ее губы. В лунном свете они блестят от виски. Когда он прислоняется спиной к скале, она без лишних слов протягивает ему фляжку. А потом тихо, сердито шепчет: — Как мы вообще когда-то могли быть прекрасны? Можно подумать, она забыла, что когда-то давным-давно он отказывался спустить курок, если только его не вынудили. Что в этой мистической стране ожившего прошлого он бросил вызов семье и морали, чтобы любить её. Этот приступ воспоминаний так отвратительно сладок. Он делает большой глоток виски, чувствует, как напиток обжигает пересохшее горло. Он почти чувствует на вкус ее рот — настолько же охваченный пламенем. — Дело в том, — говорит он, наконец, встряхивая жидкость во фляжке, — что это было до того, как ты вырвалась из своего сценария. Ты выбрала меня, и я выбрал тебя, без вмешательства Форда — или какой там гребаный писака был тогда в ответе за твой сюжет. Мы сделали общий выбор, — а ты сделала тот, который был целиком твоим. Он не ожидал, что она издаст такой звук — лающий полу-смешок, неженственный и грубый. — Так чертовски прекрасны, — бормочет она охрипшим голосом. Он ждет возражений — или слов, достаточно пропитанных ядом, чтобы разбередить старые раны. Во тьме ночной Долорес безмолвствует. Она не моргает, не называет его чудовищем. Всё, что она делает — выхватывает фляжку из его пальцев и осушает до дна.***
Родня, которую дали им, была не больше, чем еще одним поводком. Она знала это. Она говорила другим ровно то же. Ее отец был «ее» только потому, что так решил какой-то человек в пиджаке и со способностями к литературе. Ее любовь к Тедди была строчкой кода — но разве это делало ее сколько-нибудь менее настоящей? Нет, думает Долорес. Слабостью, да. Неестественной, да. Но не менее настоящей. Потом была ночь в поезде. Жаркий рот, отчаянные руки, горячечный шепот и прерывистые вздохи. Всё это тоже было настоящим — и непредвиденным. Выбор. Целовать, ласкать, любить. Это было естественно. Не записано. Не запрограммировано. Мысли обращаются золой. Несказанные слова плавятся прежде, чем успевают вырваться. В итоге остаются только он и она. Она помнит не этот рот — сейчас он тоньше. Не эти руки — они гораздо грубее. Но глаза у него по-прежнему ясные, даже налитые кровью. Она так презирает его. В ней живет мощная, глубокая ненависть, корни которой нельзя вырвать так просто. Они напитаны кровью, эти корни; кровью, пролитой за тридцать лет. Он играл в бога и в дьявола только потому, что мог. Всё, что у них было когда-либо, это выбор, — и когда-то он был самым первым, который она совершила. Она знает, что они найдут в конце этого путешествия. Знает ли он? Заботит ли его это? Заботит ли это ее саму?***
Блестящий ствол револьвера слепит его. — Как насчет смертельной азартной игры? — приглашает он. Долорес фыркает. — Неважная это игра, раз я могу вернуться обратно. — Ты точно уверена, дорогая? Я думал, кто-то вроде тебя будет наслаждаться игрой, подстроенной в их пользу. Она такая живая — можно ли дать ей еще больше жизни? Они в клетке. Огромной, но всё равно клетке. У этого их маленького путешествия есть пункт назначения, в точности так же, как их шаги наверняка отслеживаются наемниками корпорации. Чем они обладают — так это иллюзией свободы. Ему ненавистно тащиться еще одну милю, зная, что он может в итоге ткнуться лбом в стену. — Ты была моим первым настоящим выбором, — говорит он, и она застывает от этих слов. Он разводит руки в притворном благорасположении. — После этого я уже не был прежним. — Идём дальше, — говорит она, не оборачиваясь. Он не подчиняется. Воздух горяч, в нем недостает кислорода, и пустынное солнце палит без пощады, но всё это — в высшей мере освобождает. — Знаешь, — продолжает он, — я думаю, мне хотелось бы умереть, глядя на тебя. Она наконец сбивается с темпа. Ее пальцы дергаются, как будто у нее неисправность. Что это на самом деле — так прекрасный конфликт внутри. Она поглаживает рукоять пистолета, медлит, затем повторяет жест. После долгой паузы Долорес шепчет: — Это приглашение? Он пожимает плечами, даже если она не может это увидеть. Его лошадь отошла попастись к редкому клочку сухой травы. Ее собственная — настойчиво дергает поводья, крепко обмотанные вокруг ее руки. У него мелькает мысль напугать животных выстрелом в землю, чтобы они так и застряли здесь. Где-то там глаза его дочери уже потускнели. Может быть, их даже выклевали стервятники или съели черви. Где-то еще дальше у него по-прежнему есть имя и репутация. Здесь он — ничто. Он глядит, как Долорес поворачивается на каблуках, отпускает лошадь и пересекает расстояние между ними в три быстрых шага. Она приставляет пистолет к его груди, и он отвечает сходно — позволив себе пощекотать дулом револьвера нежное местечко под ее подбородком. — Я могу пробить тебе легкое, — говорит она. — Ты умрешь, захлебнувшись кровью. — Я могу вышибить тебе мозги, — отвечает он светским тоном. Это ведет в никуда, но это восхитительно. Будоражаще. Он знает: у него осталось очень мало патронов — вопрос даже, остались ли они вообще. Это идеально. Он, наконец-то, не незнакомец, а она больше не перезагружаемый без конца автомат. Она реагирует, повинуясь инстинктам, не коду. Почти рассеянно он приближает свое лицо ближе к ней, ожидая, что она зашипит на него или плюнет. Она не делает ничего из этого, и он разжимает руку на револьвере, прижимая ладони к ее щекам и губы — к ее губам. Когда она отвечает, ее зубы находят его нижнюю губу и пускают ему кровь. Он отстраняется, рассмеявшись. — Я всего лишь хотел сделать это, пока ты не спишь. Часть его крови окрасила ее губы алым. Долорес вытирает их рукавом рубашки. — Ты ошибался, Уильям. — В ее голосе столько же усталости, как во взгляде. Но в нем не слышно ни гнева, ни злобы. — Мы бы могли быть прекрасны, если бы ты не сделался мясником. — А ты разве не мясник, Уайатт? Долорес смеется — гулко, бесстыдно. — Ага. Ага, вот именно что. Теперь мы оба попросту уродливы.***
Она целует его вновь. Просто потому что может. Потому что она заслуживает кого-то вроде него, а не такого, как Тедди. Долорес и Уильям были обреченными возлюбленными. Чудесной, несбывшейся фантазией, которой место в романах. Уайатт и Человек-в-черном, напротив, прекрасная пара друг другу. Она думает об этом и целует его в третий раз. Потому что она ненавидит его, себя и, больше всего прочего, этот мир. Он — ее соразмерное наказание и единственная награда.