Часть 1
4 октября 2019 г., 19:00
Воспоминания – будто из прошлой жизни, но ладонь жжёт от (той самой) пощёчины как наяву: когда не знаешь, как поступить, – переходи в нападение. С Ацуши это получается само собой, хотя он – чисто объективно – не заслужил, но муштровать зверя кнутом проще, чем лаской – тем более на второе у Дазая нет права. В этом мире – точно.
В том – так получилось: Дазай просто не знал, как успокоить, а Ацуши выглядел настолько беспомощно и отчаянно, что пришлось приводить в чувство себя. Костяшки жгло долго. И почему-то это заставляло улыбаться, хотя Дазай, конечно, не мазохист.
Здесь всё иначе. Здесь он дробит кости осознанно и почти без сожаления. Под ботинком хрустит челюсть, рот полнится кровью, только Ацуши смотрит не загнанно и даже без страха – так смотрит зверь, которого полуобглоданная добыча неожиданно бьёт копытами в грудь; вопрос, правда, кто из них добыча, потому что Дазай кормит его разве что тремя выстрелами в голову, но тигриные когти разрезают пули быстрее, чем они бы вынесли ему мозги. У Ацуши прекрасная реакция. Не зверь – обоюдоострый клинок, который сам себе придумал ножны, а потому – идеальное оружие.
Ацуши разумнее, чем Акутагава, способнее, чем Акутагава, и, в общем, Ацуши – это Ацуши, которого за хорошую работу следовало бы трепать по холке и кормить с рук, но иногда кажется, что он сыт по горло. Дазай для него – не босс и не бог, так, что-то чуть большее, чем мучитель, и чуть меньшее, чем просто «Дазай-сан» из прошлой жизни. Будь такая возможность, Ацуши бы его убил. Не мог бы убить, нет – именно убил (и Дазай бы, вот иронично, позволил), потому что в его глазах – никакого сострадания, и проблески света – не солнце, но что-то испепеляюще-согревающее для цветов тьмы. Для Кёки, например. Не для Дазая.
Коротко стриженные волосы оголяют шею. Ошейник затянут не туго, но крепко – под такой пальцами не залезешь, но внутри всё сводит от мысли, что хоть какая-то его вещь – можно назвать это подарком? – есть у Ацуши. Есть на нём.
Дазай бьёт под сломанное ребро и давит ботинком на пальцы сильнее, и Ацуши харкает кровью на бетонный пол, сдерживая крик – но никогда не плачет. Какой бы победой было довести его до слёз, до срыва, до злости! – но острозаточенная сталь даже не звенит, когда ей пронзают плоть: скользит в тело так же легко, как скользил скальпель Мори-сана по горлу предшественника. Дазай знает, Дазай пробовал, когда выворачивал наружу его кости и проникал пальцами в разрывы на плоти, прощупывая мясо изнутри – почти что любовно.
– Тебе есть, что сказать? – спрашивает Дазай, и Ацуши поднимает на него взгляд, затопленный звериной желтизной. Почти ненавидящий. Так на него не смотрел даже Акутагава – тогда, в прошлой жизни, – но Ацуши – другое дело. Такого действительно хвалить не жалко.
Только похвала у Дазая тоже особенная: ошейник стягивается туже, и Ацуши хрипит, цепляясь за него пальцами, кровь марает светлую кожу, и в груди у Дазая что-то сдавливает. Наверное жалость.
Какой абсурд.
– Ты слаб, – говорит Дазай – калькирует словами прошлую жизнь, и Ацуши в его руках сипит в смешке:
– Знаю. Но вы не делаете меня сильнее.
Что-то застывает на лице Дазая – что-то отрешённо-безнадёжное, как гипсовая маска, – и он сжимает растрёпанные белые волосы в кулак. Можно представить, что Ацуши сам потянулся за лаской, ткнувшись затылком в подставленную ладонь – и Дазай позволил себе секундную слабость, зарываясь дрожащими пальцами в знакомые неровные пряди, но на деле – он топит их обоих в безнадёжности, как в раскалённом масле, выжигая горло ложью и надеждой, и лёгкие выворачивает не от спёртого воздуха портового дока. Он бы мог не сломать Ацуши – раздробить, по кускам или в пыль, мог бы распороть его грудную клетку, чтобы посмотреть: да, там действительно бьётся сердце; но безразличие из его взгляда не вытравить ни кислотой, ни хлоркой.
И это – ломает Дазая, потому что у него нет права ровным счётом ни на что: ни на сочувствие, ни на сострадание. Ни на понимание. И если касаться – то только дробя позвонки ботинком и кормя тремя выстрелами – точно в голову.
Дазай не привык признавать свою вину.
Но Ацуши, быть может, его и простил бы, только ему плевать: зверь в нём сыт по горло. И потому не лижет рук.