ID работы: 8680578

Мученик-Еретик

Oxxxymiron, Loqiemean (кроссовер)
Слэш
R
Завершён
18
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
ㅤ ㅤ ㅤ       Жизнь — безумная гнилая трясина, она глотает всё, что внутри есть. Выкручивает, как бельё над тазом. Кровью выворачивает. Жизнь в каждой секунде, с каждым прожитым днем, сколько бы ни было улыбок, вырвет к чертям позвоночник, скрутит руки, бросит на камни. Оставит.       У Мирона не сердце, а груда протухшего мяса на ржавых крюках. У него не душа, а глупая напрасная надежда на лучшее. И эта надежда причиняет боли больше, чем всё вокруг. Она хватает сильнее, чем чужие руки за шею. Выгрызает глотку, выбивает разум.       Мир этот больше бессознательно воспринимался, как данность, где-то изнутри затылка пробитая на кости. Мол, если так нужно, то пусть будет, ему-то что? Ему только воевать с этим миром не хватало открыто.       Он и так воюет с ним, со своей головы начиная. Со своими мыслями, чувствами проклятыми, они всё лезут наружу, горло душат, спать не дают. Он всё их к смирению приучал, к тому, что есть истины, есть правила. И если ему не повезло, значит, так и будет. Это не так страшно, это просто, правда. Просто данность.       Глядя на свои пустые руки, на свои чистые запястья, ему блевать хотелось. И все аргументы рушились, крошились мелом, осадком выпадали на лёгкие. Дышать невозможно. Ему в счастье отказано было с первого вдоха. Пустая кожа. Бессмысленная жизнь в мире, где три линии над венами – это единственное значимое.       Запивал это, заглатывал как обиду на небо, запихивал куда-то подальше в собственную грудину. Между рёбрами прятал.       Всё кому-то про любовь рассказывал, про осознанный выбор. Женился, не вышло. Одного любил, бессмысленно. Кого-то целовал в щёки и за ухом, век пальцами касался. Не чувствовал нихера, кроме огня на собственной коже. И воя в сердце истлевшем, в сердце пустом.       От будней к будням, между чужими руками, под чужими губами. По пути следуя изо дня в день, голыми пятками по углям. Ладони на теле жгли, кожа краснела, кожа чесалась, проступая синяками, порезами, ссадинами. Сам чернилами её заполнил, сам старательно закрывал каждое место, где от прикосновения жгло, где должны были знаки расплыться.       Но до сих пор чистый был, с головы до ног. Нигде на теле. Ничего.       На него глядя, ему верят даже, что он от мыслей этих отказался, от бесконечного ожидания. Мирон только улыбался в ответ, одобрительно кивал и говорил, что он уже слишком стар для этого дерьма. Говорил, что это глупо воспринимать отсутствие меток на теле за проклятье и испорченность. Говорил, что они люди и свой выбор имеют право сами делать. Отсутствие знаков на теле это не клеймо и позор, это свобода.       Дома на шкафу одни пыльные, одни свежие совсем, тетради лежат. Ещё часть в его комнате, в родительском доме, там старый тяжёлый стол с закрывающимся на ключ ящиком. Ключ потерян был давно, где-то между домом и метро в одном из зелёных газонов. Тетради так и остались лежать. Пожелтевшие, чуть склеенные тетради, исписанные перечёркнутыми палочками. Палочки-дни, по четыре вместе перечёркнутых. Чуть больше двенадцати тысяч надежд, перечеркнутых около четырёх тысяч раз. Не клеймо, не позор. Свобода.       Рома улыбается, когда слова эти от Мирона слышит. По плечу его хлопает, рядом вставая. Мирон свободным родился, он знает как это. У него иначе быть должно, кожа целая, разум тоже. — Правильно, Мироныч, нехер себя другим в лапы отдавать, – слова в самое ухо почти, наклонившись, дымом дышит. Рома говорит, что только так и правильно, самому собой распоряжаться.       Он в этом уверен был, когда от своей мнимой, на коже проступившей несвободы отказывался, душой не кривя. Ему с самого начало было понятно, что это бред, это цепи на шею накинутые с рождения. Под ними гнуться не собирался.       По руке кровь текла страшно, он своей столько раньше и не видел. Сколько ему было тогда, шестнадцать или больше. Правилами пренебрег, от всего отказался за ненадобностью, на руке три креста ножом вырезая. Ему не зачем ждать было этих подачек свыше. Он разрешение любить от незримого хозяина просить не собирался.       Он рычал и резал кожу, весь перепачканный, холодный. Вечером, мимо спальни родителей проходя, слышал, мать плакала. Что-то про его глупость отцу тихо шептала, тот только головой качал. Роме плевать было, он всё сделал правильно. Даже если одному всю жизнь, даже если только волком выть, зато не под чужим сапогом.       Чувства, они не по команде. Они не по воле чужой. Они искрами должны о кожу биться, щипать и покалывать. От них кровь должна кипеть. А от этой команды чёрными буграми на коже, от неё что будет? Приказной тон и повинная голова? Правда, любят? По чужой воле, по воле того, кого не видели в глаза никогда. Может, и нет там никого, а всё это сбитая программа, нарушенный эволюционный код. А они все как овцы на убой за ним идут.       А потом Машу полюбил.       У Маши по рёбрам символы вились чёрные, на спину заходящие. Вдоль позвоночника как корни. Она ему говорила, что ей плевать, она его целовала. Его руками свои бока, свою спину гладила. Говорила, что не откажется, на руке крестов не начертит, только потому, что знаки красивые, её знаки. Рома верил ей, всего себя отдавая. Все те чувства свои собственные, ей у ног складывал. Кажется, счастлив был.       Потом корни увели её, в руках осталась только память, ладони остывали, пальцы мёрзли. От предательства было больнее, чем от цепей на шее. Проснувшись, он себя ощутил разрушенным зданием, остовом от него оставшимся. От теплоты только лай в горле.       Сначала своего незримого хозяина винил. Ненавидел его за то, что и так достал. Его расклеймённого достал, его с цепи сорвавшегося задушил. Отобрал всё, пережевал, хрустя костями, и выплюнул кровавым сгустком под ноги.       Следом ненавидел Машу, за то, что ради него не отказалась от дарованной любви. Не пошла за ним, с ним под руку. А оставила, бросила к дереву привязанным, мокнущим под дождём одиноким псом. Себя ненавидел за глупость. За то, что никаким светом себя не наградил за выбор, только болью наказал. Отчаянной, ревущей болью.       Боль об голову изнутри стучалась, билась о череп, всё порвать его по швам на части обещая. Боль глушила разум, слух. Одна внешняя скорлупа, потрескавшаяся глина вместо тела. Вместо сердца рык и мёртвые корни.       Интересно, кому-то хуже? Кому-то должно быть хуже, чем ему. Ему - пустому, ему - надорванному, воющему ночью. Он кресты ночью с руки стереть пытается, в запястье своё, вгрызаясь зубами, белые шрамы царапая, раня.       Несвобода. Цепи. Ад.       Мирон кивает, вызубренные постулаты своего одиночества подтверждает. Сигарету из рук Ромы забирает, курит, всё так же рядом стоя.       Он завидует ему едва ли прикрыто, его решимости, свободе и вскинутой голове. Видит его скалой, на которой три шрама - лишь крохотные царапины. Видит его правым. А себя рядом чувствует раздавленным небом, вымученным жизнью. Полустёртый. Недописанная книга. Позабытое воспоминание.       В общей кампании душно, вместо воздуха курево, солнце заменили неоном. У него голова кружится после очередного стакана. Что-то ещё говорит, кого-то целует, но дыра под рёбрами не закрывается. Всасывает в себя прикосновения, жгущие до боли, до проступающих слёз. Всасывает имена и лица, бестолково заставляя кружиться в мареве, на одном месте почти.       Запястье, на котором ладонь Ромы сжимается, вспыхивает болью. Мирону хочется сказать «Не трогай, живи своей счастливой жизнью, оставь меня. Не видишь, мне больно!», – вместо этого он за Ромой идёт. Между людей, кого-то переступая, спотыкаясь.       Рома на него смотрит, в полутьме дальней комнаты, смотрит в глаза, пытается ответы выудить. Как ты живёшь такой? Что ты чувствуешь? Как это, когда жизнь не искалеченная, не перепаханная чьей-то невидимой рукой.       Ответ находится между губ, кажется, что находится. Мирон на своём языке чувствует правду, чувствует силу и шипучую горечь. По нёбу Ромы растекается свобода и кровь.       От познания легче не становится, от рук по телу дышать нечем совсем. У одного кожа под пальцами взорваться огнём хочет, ни ласки, ничего не чувствуя, кроме осколков. Другому от зависти зубы сводит. От того, что это не его жизнь, а свою загубил.       Тошнота тинным комком к горлу подбирается, будто сейчас разорвёт изнутри. Мирон его в грудь руками толкает, назад отходя. Бессмысленно. Кого он обманывает? Судьбу, что прокляла? Или Рому самого обманывает на поцелуй его отвечая, но не чувствуя ничего кроме боли, обиды и злобы.       Уходит, даже не сказав ничего, в словах смысла нет совершенно. По ступеням вниз. Воздух по лицу бьёт, вместо губ рана открытая, не прикоснуться. Под футболкой сердце, между рёбер протиснувшись, выпрыгнуть хочет.       Изнутри колотит, болит всё, как ожог ввернутый внутрь. Как у двери оказывается, как по квартире ходит не помнит. Туман в голове густой, теплый. Он будто уши закрывает, только буханье сердца о звуках напоминает.       Себя находит только над раковиной. Его сводит, комок тины рвёт глотку, пытается выкарабкаться по слизистой, по языку. Но вместо тины вся раковина красная. Мирон руками трясущимися кровь по кафелю водит, с губ стереть пытается. На пальцы свои смотрит непонимающе. На ладони, на руки в красную точку.       На том запястье, где следы пальцев Ромы тёмные остались, три полосы вертикальных. Ярко-чёрных полосы. Они будто светятся между белым и красным. Выглядят, как настоящая ложь, как наглое враньё в лицо. Как издёвка.       Со рта кровь капает, мешаясь со слюной. Тянется вниз. Ему на себя в зеркало посмотреть страшно, но взгляд поднимает. Руками, едва слушающимися, с губ кровь стирает тыльной стороной ладони. Рот открывает шире, губу нижнюю оттягивая, выворачивая пальцами.       Под светом кровавые полосы на ней становятся чёрными буквами. Они лежат кривыми линиями по всей слизистой. Мирон телефон достаёт из кармана, фонарь включает, в пасть себе светит. Все щёки изнутри в буквах «Р». От большой к маленькой протянутых.       Смех звучит слишком громко, Мирон своей же кровью давится. Телефон из скользких рук выпадает, о кафель стукается. Он смеётся, пополам согнувшись, на колени, встав, едва удержав себя, чтобы не упасть.       После всей его жизни, после всей боли. После смирения, после готовности так и сгинуть одному, раствориться во времени. Принять свою участь. У него весь в рот в метках того, кто сам от этого отказался. У него во рту чернила того, кому это не нужно. Кому ничерта в этой жизни не нужно.       Кричит, но голос срывается на кашель. По всей ванной, по всему полу красные брызги.       В голове пустота страшная. Ему не хочется спросить «Почему? За что я?!». Сил нет, всего трясёт, будто температура бьёт. Ноги трясутся, потому о стены держится, между комнатами проходя. За руками кровавые следы оставляя. Всё, на что воли хватает, ещё три шага до кухни. Открыть ящик, сесть. Глаза закрываются сами.       Рома лифта не ждёт, у него всё нутро горит, лёгкие сводит. Через три ступени вверх до квартиры, лишь бы дойти поскорее. Дверь не заперта, ему кажется, что удача улыбается. За всё это время, за все эти проклятые годы терзаний, ошибок. Одна награда, он больше не просил. Ему и не надо. — Мирон.       Краем глаза силуэт на кухне ловит. Коридор в пару шагов, перед ним на колени. Лицо его в ладони берёт, поверх крови в губы целуя. Пальцами по затылку гладит, одной рукой голову приподнимая.       Глаза открыв, Мирон видит свои посчитанные дни, четыре палочки вместе, одной перечёркнуты. У Ромы вся шея, все руки в его знаках, они проступают на коже, всё появляются и появляются новые, забивая пространство. — Видишь, всё хорошо, – Рома его вновь в кровавый рот целует, по плечам, по рукам гладит. На запястье Мирона синяки и три креста, три вывороченные раны. — Поздно. ㅤ ㅤ ㅤ
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.