Идет дождь и это прекрасно, ведь речь о Париже. Вокруг пахнет старой пылью или свежеиспеченным хлебом, и Фрида неистово вдыхает этот аромат, желая, чтобы воспоминания впитались в кожу и затопили ее скрипящие кости.
Она не ведает, что принесет Париж, но знает, что он нравится ей больше однообразной механической серости Гринголенда. Лишенная дикости Койоаканы, она движется как некий отнятый, отвергнутый и блудный ребенок. Она стрижет волосы и пьет текилу с конкистадорами, бегает с ними вдоль Сены — все это никогда не сравнится с ее любимой Мексикой; этих америкашек хоть отбавляй — бегающих, кричащих и смеющихся, — они наводняют улицу за ее окном.
Оставаться взаперти невозможно, даже несмотря на то, что передвигаться по мокрым от дождя булыжным мостовым трудно из-за боли в бедре. Увидеть и сделать предстоит так много, что она игнорирует ворчание окружающих и спешит к последнему приключению. Где повсюду холсты, морфий, непрекращающиеся капли опиатов и запах кофе.
Они встречаются благодаря общим знакомым. В воздухе квартирки, переполненной артистическими типами («Болтуны», — нарекает их всех Фрида), витает аромат кофе и сигарилл. Жозефина в центре внимания, сыплет остротами, закуривая сигарету — эти мальчишки ловят каждое ее слово и дергают за острые складки ее плиссированных штанов. Она потакает им своим смехом и нежным вниманием, а после — отталкивает.
Фрида знает это наемное развлечение, и тратит непомерное количество времени, аплодируя их усилиям, а потом зажигает сигариллу и наполняет свою тарелку сливочной курицей по-домашнему. Жозефина, отмечает она со смущенной нервозностью, так и не встает с дивана, позволяя помощнице приносить ей еду. Певица изящно потягивает вино, хвалит кухарку, воркует с помощницей и целует ее в обе щеки, а потом отпускает на вечер.
Именно в этот момент Фрида решает подойти, они обе устраиваются на диване, чтобы обсудить мир за сигариллами и превосходным колумбийским жарким, крошечными сахарными пирожными, глазурь которых скользит по пальцам Фриды и вызывает тоску по хрустящей простоте сопапильи.
Они говорят о всеобщности искусства. Фрида всегда была чем-то вроде исполнителя, поэтому восхищается смелостью Жозефины. Когда они переводят разговор на другую тему — еду, детей, путешествия, — их голоса звучат мягко и сочно, наполненные тихим самоанализом, а в случае Фриды — дозой самобичевания.
— Я коллекционирую красивые вещи, — признается Жозефина, поглаживая пальцами спинку дивана. Позже ее обвинят в этом — и даже в гораздо худшем — те, кто критикует пестрое племя ее приемных детей и считают прекрасные меха и красивые дома признаком высокомерия, упрекая за это.
Вино, возможно, и ведет их в постель, но удерживает там разговор. По Монмартру с визгом проносятся машины, не обращая внимания на голую смеющуюся Жозефину на балконе, выкрикивающую приказы своему слуге: приготовить им горячие кружки шоколада и сбегать в булочную за пакетом печенья.
Жозефина хвалит теплый воздух, звуки и запахи, манящие к пробуждению. Но она поворачивается к Фриде и видит, что ее возлюбленная лежит в постели бледная и неподвижная, стиснув зубы.
— Бедро, — говорит она. — Мне нужен укол. Шприц у моей помощницы...
Жозефина улыбается и целует Фриду в висок.
— У каждого божьего дитя есть боль, — говорит она и прижимает ладони к мускулам, бугрящимся на спине Фриды.
***
Когда ты влюблен, легко притворяться, будто завтра не наступит никогда. Жозефина и Фрида могут рассказать друг другу обо всем на свете, но им невыносимо даже думать о болезненной реальности их разлуки.
Однако сейчас они подолгу могут говорить о том, что их сформировало. Фрида рассказывает о своей странной маленькой традиционной семье, о вечно недовольной матери и артистичном отце, и о Кристине, родившей двух жизнерадостных детей, которых Фрида обожает. Истории Жозефины — о жарком юге, который она отвергла после того, как тот отверг ее, и о дымных, сверкающих подпольных барах Европы, ставших ей домом. Есть у нее и рассказ о съемочных площадках, но сердитый взгляд Фриды заставляет Жозефину лишь бегло упомянуть о них. Диего всегда был одержим старлетками, их плавными изгибами, бедрами и ликующим кокетством.
Они никогда не обсуждали великие жизненные случайности и космические шутки, из-за которых Жозефина стала шпионкой союзников, а Фрида — наполовину искалеченной коммунисткой, но они все равно ощущали их.
***
К ее удивлению, они способны на нежность. Могли ругаться вдрызг и бушевать над буханками хрустящего хлеба и великолепным вином, но умели быть выше этого и отступить, как океан.
Фрида оставляет крошечные синяки на ключице Жозефины, а та — отпечатки своих ладоней у нее на спине. В промежутках между порывами любовной страсти они часами спорят о достоинствах разного рода сводок новостей, прогуливаясь с крошечными собачками Жозефины по усыпанным цветами улицам французской столицы.
Она улетает прочь, обласканная радугой, угасая, как приглушенный звук трубы в сером рассвете их временной любви. Ведь есть агенты, которых нужно умасливать, и портреты, требующие написания, и миры, к которым они принадлежат; у них нет совместного будущего, нет колыбельных, нет общих студий и руки, которую не выпускаешь всю жизнь до самой старости. Их расставание не горчит от злобы — только слезы и поцелуи в щеку и вечные обещания когда-нибудь встретиться вновь.
Но больше они никогда не увидятся. Садясь на океанский лайнер, Фрида решает, что так будет лучше, и возвращается домой через Атлантический океан. Жозефина уезжает в Италию на помолвку, а Фрида, прежде чем принять извинения Диего и отпустить ему грехи, приходит к смертному ложу матери.
Воспоминания не доработаешь. Фрида учится латать себя, надевая тусклые коричневые лохмотья преданности и рабского блаженства, когда сидит на коленях Диего, впитывая каждое его слово. Вернувшись в Мексику со своей болезнью, она быстро усвоила этот, как бы то ни было, все же ценный урок.