ID работы: 8699175

Любимый сын господина коменданта

Слэш
NC-17
Завершён
74
автор
Elnarmo бета
Размер:
194 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
74 Нравится 6 Отзывы 23 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Любимый сын господина коменданта

Столкновение неизбежно. Это стало понятно еще метров за тридцать, такое расстояние велосипедист не преодолеет мгновенно. Есть время сойти на обочину, пока колеса совершат несколько полных оборотов, руль трижды или четырежды вильнет влево-вправо, а ноги мальчишки-посыльного, только что уверенно крутившего педали, взовьют пыль в отчаянной попытке затормозить. Расстояние стремительно сокращалось, но Домерик не сходил с дороги. Как было довериться глубинному чутью, забившему тревогу еще тогда, когда краснощекий кругленький поляк появился на вершине пригорка и покатился вниз, навстречу пешеходу, если разум Домерика успокаивал: затормозит, остановится, объедет. Как было поверить чему-то, чего даже не удавалось осознать? Опасность столкновения — совсем не та, что грозит добыче в желтой саванне, и здесь древний животный инстинкт, предчувствие, предостережение от стремительного нападения не работали. Катастрофа неизбежна, Домерик почувствовал это, но не принял. Сделал шаг влево, и велосипедист, подняв пыль, вильнул влево, Домерик шагнул ближе к колее, и велосипедист снова резко выкрутил руль. Всего несколько секунд на принятие решения: лево или право? А может быть, вовсе остановиться? Мальчик мог бы сбросить скорость, но, так же иррационально опасаясь перевернуться, не торопился ударить по тормозам. «Остановлюсь» — решил Домерик, точнее, это решение приняло его тело, и он замер, как испуганное животное, почуявшее колыхание травы под мягкими лапами хищника. А потом шагнул вновь — вправо, именно туда, куда в последний момент решил свернуть велосипедист. Рукоятка руля ударила Домерику под ребра, ногу обожгло болью — это прошлась по коже резиновая покрышка. Падая с велосипеда, мальчишка выругался по-польски. Домерик стиснул зубы и, неловко хватаясь за освободившееся сидение, удержался на ногах и согнулся над колесом, которое теперь со стрекотанием холостого хода крутилось в воздухе. Петля черной, блестящей от жирного масла цепи свесилась с оси и утонула в пыли. Ругаясь на чем свет стоит, мальчик довольно нелепо пытался выбраться из-под предавшего его велосипеда, но Домерик, навалившийся сверху в попытке вернуть себе равновесие, мешал ему. Поляк замолчал, когда взгляд его оказался на уровне пряжки ремня Домерика. Тут же злость на его запыленном лице потухла, точно спряталась в глубине неясных, невыразительных черт. Поджались губы, даже крошечный нос, казалось, заострился. Мальчик больше ничего не говорил, только кое-как выбрался из-под велосипеда и поспешно отряхнул одежду. — Не больно? — осторожно спросил Домерик, дивясь переменам. Он плохо знал язык, но очень старался говорить понятно. — Я должен был сойти с дороги, ты уж прости, ладно? Мальчишка весь как-то поежился от его слов. Взгляд его теперь только скользил по Домерику, не задерживаясь. Он торопливо поднял велосипед и осмотрел, хотя положение всего его тела и каждое движение в отдельности говорили: прочь. Спеши! Руль велосипеда погнулся — мальчишка вправил его, зажав коленями переднее колесо. Перекинул ногу через сиденье, с силой нажал на педаль — и уже через пару мгновений катился вниз по склону, не оглядываясь. Он набирал скорость, удаляясь от места падения, и Домерик еще какое-то время смотрел ему вслед, рассеянно наблюдая, как на закатном солнце золотится поднятая колесами пыль, как медленно она оседает на землю, как приходит в покой весь окружающий мир, потревоженный нечаянным столкновением поляка и немца. Почтальона, спешащего по делам, и выпускника таргюгенда [1], возвращающегося к отцу. Мальчишки, который бросился наутек от изображенного на пряжке крошечного металлического орла со сложенными крыльями, восседавшего над щитом со свастикой, точно профессор Берлинского университета за кафедрой, — и Домерика Болтона, пережившего бомбежку Редфорта. [1] Таргюгенд — выдуманная автором альтернатива гитлерюгенда — молодежного объединения Третьего Рейха Бомбежка. Такое невыразительное, короткое слово, разве может оно обозначать что-то серьезное? Похоже на меру массы или деление шкалы ударной волны взрыва, «бомбежка» — слово, которое инженеры могли бы использовать в расчетах, подставляя нужное число «бомбежки» в формулы. Может, писали бы его в чертежной рамке, обозначая масштаб в «бомбежках». Слово-дробь, слишком тихое и простое. Превратившее в руины и старый дом с красной крышей, и палисадник с цветущим белым шиповником, и двор, где маленький Джон Редфорт гонял футбольный мяч. Теперь тысяча километров отсюда, теперь — руины в тылу восточного фронта. В нос навязчиво полезли воскрешенные памятью ароматы тополиного цвета и спелых яблок, смешанные с запахом соломенных корзин и пряного сена, шкур животных, камней, нагретых за день... Это было вечерами, когда Домерик возвращался с учебы. Он продолжал учиться из-за болезни, в то время как многие его товарищи — лучшие сыны партии — готовились вступить в 12-ю танковую дивизию «Таргюгенд», уходили на фронт, а после побед самому фюреру подставляли грудь под железные кресты. Домерик же оставался юнцом в коричневой рубашонке и коротких штанах. Учеба прерывалась лишь на те редкие недели, когда приходилось лежать в постели под наблюдением врачей. В Редфорте были хорошие врачи, а ближе к Дредфорту не было, вот и вся причина, Домерик же не был глупцом. Он давно научился отличать от правды заверения тетки Барбри в существовании какого-то его особого предназначения, выдающегося музыкального таланта, ума и прочей чепухи, по причине которой Домерик якобы вначале воспитывался, а затем и учился вдали от дома. Просто отцу нужен был здоровый сын, герру штурмбаннфюреру Русе Болтону нужен был здоровый наследник, чистокровной арийской семье нужен был штандарт. Эпилептик не соответствовал предъявленным требованиям, только и всего. Правда, припадков не случалось уже долгое время, очевидно, атмосфера Долины способствовала исцелению. А может быть, как говорил доктор Ройс, набирающий мощь, укрепляющийся молодой организм чувствовал, в какие ответственные, сложные времена существует, и просто не позволял Домерику быть слабым. Так или иначе, Домерик отлично держался в седле, и не будь лошадь слишком приметной среди польских пустошей, выбрал бы именно этот способ передвижения. Мелодия осталась в городе, Домерик надеялся забрать ее, как только будет возможность: за несколько дней пути он здорово потерял в капитале и был вынужден оставить лошадь там, где в последний раз останавливался на ночлег в счет уплаты, пообещав выкупить ее позже. Пара холмов, пролесок, пологий склон и деревенька в несколько домов — вот и все, что отделяло город от лагеря Дредфорт. Высокая черная труба была видна и из города, но потерялась при переходе рощи. А потом снова выросла перед Домериком, точно длинный и острый шпиль какой-нибудь средневековой башни. Невысокая круглая стена, опоясывавшая лагерь, существенно проигрывала ей по высоте, и чем ближе Домерик подходил, тем более подавляющей, оглушительно великой казалась эта мрачная доминанта местного ландшафта. И тут — велосипедист. Происшествие встряхнуло Домерика. Он точно очнулся от какого-то сна, сбросил грезы и нечеткие дремотные мысли. Еле заметным дрожащем маревом от жерла трубы отделялся дым, и Домерика охватила тревога. Он знал, что это за труба, и знал, в какие ворота ему предстояло войти. Он жалел, что отец служил не в Берлине — месте, которое казалось символическим оплотом стабильности германской экономики и непобедимости армии, средоточием культуры и светочем науки. Как было бы хорошо оказаться теперь подальше отсюда, подальше от надвигающегося фронта и партизанских отрядов, из-за которых простая рабочая куртка была безопаснее коричневой рубашки таргюгенда, хотя, если верить пропаганде, союзнические войска за тысячи километров от Дредфорта ежедневно на голову разбивались армией Рейха. В прочем, может быть, для кого-то вроде отца или его сподвижников здесь не было опасно — они чувствовали себя победителями в славной войне, которую германцы должны были начать еще давным-давно, на заре своего существования, чтобы как можно скорее свести с лица человечества уродливую семитскую бородавку, выдавить гнойники марксизма и анархии, прижечь демократическую язву. Домерик подивился, насколько крепко впечатались в его память годами повторяемые слова. Он снял кепи и помахал солдатам у ворот, лениво поправлявшим автоматы: свой! Он поздоровался и показал документы. Глаза охранника расширились, сигарета повисла на нижней губе и опасно накренилась, когда тот прочитал фамилию и сличил фотографию с лицом стоявшего перед ним человека. Домерику говорили, что отца он напоминал весьма слабо, но роттенфюрер, очевидно, нашел сходство. Не сводя взгляда с Домерика и не возвращая документов, он поднырнул под шлагбаум, скрылся в сторожке, чтобы доложить о госте кому следует. Через минуту он вернулся, с достоинством передал Домерику паспорт и вскинул руку в торжественном жесте. Шлагбаум, однако, никто поднимать не собирался. На минуту Домерик подумал, что его и вовсе не пустят, и где-то внутри него зародилось чувство облегчения, за которое он, едва выцепив из вороха других ощущений, немедленно укорил себя. Дело было не в том, что отец ненавидел его и пригласил (спасая, вызвал) по ошибке, или успел передумать за время возвращения Домерика на запад. Просто солдаты были усталыми, просто… здесь, очевидно, это было нормальным. Домерику показалось, он знает, в чем дело. Кто приходит сюда по доброй воле? А кем должен был быть человек, доставший из внутреннего кармана паспорт с фамилией Болтон? Домерик опустил голову, склонился перед шлагбаумом, точно поклонился лагерю и огромной черной трубе, возвышающейся над широкой дорогой между бараками. Далеко-далеко стояли другие корпуса, несколько многоэтажных, несколько низких, похожих на склады или крытые сараи. Как везде, в любом городе, ничего особенного. Труба благосклонно приняла его поклон, он шагнул на территорию лагеря и тут же стал его частью. Шествуя в сопровождении роттенфюрера, снова закурившего и теперь ставшего куда более разговорчивым, он чувствовал на себе взгляды, хотя ни одной живой души поначалу не замечал. «Обещают дожди — сырую холодную осень, а хочется продлить теплые деньки, верно?» — говорил солдат, перекатывая во рту слова, щедро разбавленные мягким баварским диалектом. Потому и не дослужился до чина повыше, отвлеченно подумал Домерик, — все дело в мире, где твое происхождение решает судьбу, зачастую не только твою, но и всей твоей родни. Однако, роттенфюрер выглядел вполне довольным жизнью: заканчивалась его вахта, и через полчаса он собирался идти на ужин вместе с приятелем, у которого новые сапоги да старые мозоли… Домерик оборвал его: — Где же люди? Ответ был близок — Домерик просто не решился сам на очевидный вывод: заперты по баракам в преддверии вечерней переклички. Но ведь не все? — «Мусульмане» [2] в бараках, не высовывают носа. А люди — люди скоро вернутся с работ, — ответил роттенфюрер и сплюнул табак. — Когда они возвращаются, сразу становится заметно: вонять начинает. [2] «Мусульманами» в концлагерях называли заключенных, дошедших до крайней степени физического и морального истощения, полной апатии и покорности, что вызывало ассоциации с догмами Корана На его душевном улыбчивом лице заблестели глаза, выдавая подобие радушия. Домерику стало неуютно. Они подошли к административному корпусу — большому белому дому с подслеповатыми окнами, примыкавшему к забору с пущенной поверху колючей проволокой. Вдоль глухой стены во всю ширину карниза свисал темно-зеленый пыльный плющ, точно борода или часть густой шевелюры огромного великана, притаившегося на крыше. Отчего бы не взобраться по нему, посмотреть на то, что происходит за забором с проволокой, на то, за чем, должно быть, каждый день вынужден наблюдать комендант лагеря? Скрипнула дверь, в прихожей было сыро и темно, точно в склепе. Под башмаком Домерика заскрипели ступени, и он побрезговал браться за перила. На лестнице роттенфюрер обогнал Домерика, взбежал по ступеням, чтобы успеть доложить по форме. У Домерика быстрее забилось сердце. Каким стал отец? Домерик не видел его несколько лет и теперь, должно быть, уже плохо помнил лицо. Вопреки всем рассказам друзей о том, что в минуту опасности или наоборот в самые сокровенные радостные мгновения перед внутренним взором поднимаются живые или усопшие близкие, своей доброй памятью призванные оказать моральную поддержку, Домерику не удавалось воскресить отца в памяти. Образ истерся, состарился, выцвел. Отец всегда был отрешенным, задумчивым и тихим — и в то же время Домерик знал, что тот способен на улыбку. Русе Болтон говорил очень негромко, но все его слушались — вот и все детские воспоминания, вот и все, что было у Домерика за спиной. Тонкая фигура сидела спиной к окну, так что на его фоне Домерик не сразу разглядел лицо штурмбаннфюрера Болтона. Как на рентгенограмме, подумал Домерик, черное и неизведанное — на светлом, простом. — Свободен, — сказал герр Болтон баварцу, выходя из-за стола и освобождая глаз от монокля. Домерик несмело, взволнованно улыбнулся, и тут же, по застарелой привычке, попытался предположить, что же думает сейчас отец. Прежде всего, конечно, тот вскинет руку — Домерик сам приготовился сделать зеркальный жест, но не сдержался, отсалютовал, не дождавшись. Что-то в лице Русе Болтона дрогнуло, и вместо того, чтобы ответить лишь формальным приветствием, он перевернул руки ладонями вверх в приглашающем жесте. Домерик сделал несколько быстрых шагов навстречу, а в следующее мгновение пальцы отца крепко сжали его плечи, Русе Болтон заглянул ему в глаза, и они обнялись. Будто могло быть как-то иначе, будто Домерик Болтон мог не доехать. Приятное чувство защищенности наполнило Домерика, обернуло особенным родственным теплом. Домерик выпрямился. Русе Болтон разглядывал его с легким подобием любопытства, и Домерику это польстило: чувство, нашедшее отражение на нейтральном до мертвенности лице герра Болтона, должно было быть по-настоящему тронувшим его душу, зачастую бесчувственную как к удовольствиям, так и к горестям. — Добрался без приключений? — Да, герр штурмбаннфюрер, — отчеканил Домерик. — Оставил лошадь в городе, всего три четверти часа пешком — и я у вас. — Славно, славно, — кивнул Русе Болтон, разглядывая сына. Домерику стало не по себе, уж слишком внимательными были глаза отца. Он препарировал взглядом, как в детстве, стоило Домерику вызвать к себе интерес проступком или особенным послушанием. Домерик не любил вызывать к себе интерес, а может быть, просто опасался, что за изучением последует отцовская оценка. — Ты выглядишь очень свежим, — прокомментировал отец. — Климат Долины пошел тебе на пользу. — Мне жаль, что мы потеряли Редфорт, — выпалил Домерик. Отец, не глядя, нащупал в кармане монокль и снова зажал у глаза. Теперь он смотрел на сына, как настоящий ученый. Казалось, за увеличительной линзой скрывался не простой зрачок в обрамлении светло-серой радужки, но особый измерительный прибор, улавливающий и фиксирующий любое движение, взгляд, вздох, даже мысль Домерика Болтона. — Я только что получил срочную телеграмму из Берлина, новости крайне обнадеживающие, — проговорил герр Болтон, не меняясь в лице. — Армия Рейха как никогда близка к победе, и на восточном фронте враг отброшен лишь за последние сутки на два десятка километров. Мы вернем Редфорт и прилегающие к нему территории, мы вернем Винтерфелл и прочие земли, которые союзнические войска так жаждут захватить. Он говорил без тени сомнения, точно повторяя сводку по радиоприемнику. Если бы ему, несмотря на тихий голос, доверили вести новостную передачу, ни у одного жителя Германии не возникло бы сомнений в том, что союзники и вправду бегут в страхе, теряя по пути оружие, припасы и измаранные штаны. Но герр штурмбаннфюрер не работал на радио и лгал как любитель. Домерик не знал, что сказать. Такую карту кроют лишь одномастной. — Я… благодарен за возможность вернуться, — выдавил он. Радость первых минут как-то очень быстро и незаметно угасла. Скрипнув сапогами, герр штурмбаннфюрер вернулся к столу. — Тебя проводят в нужный корпус, в нем есть горячая вода и зимой не придется дрожать от сквозняков. Мой адъютант принесет теплую одежду и новые сапоги, — он смерил взглядом пыльные ноги Домерика, на миг остановившись на ссадине от столкновения с велосипедистом, — и новые брюки. Звание. — Что? — не понял Домерик. — Ты не получил звания и не получишь, пока не пройдешь шестимесячную трудовую повинность после выпуска из таргюгенда. — Надеюсь оправдать ваше доверие, герр штурмбаннфюрер, — вот и пригодилась фраза, которую Домерик готовил по пути сюда. Только произнесенная вслух, она свела Домерику зубы. На дворе сгущались сумерки. Огромная труба теперь не так выделялась на фоне увядающего сизого неба, на вышках горели огни прожекторов, медленно оглаживающих световыми лучами территорию лагеря. По широкой дороге от ворот к плацу вели заключенных — две ровных и нескончаемо длинных колонны, разделенные бороздой в одного человека. В холодеющем вечернем воздухе были хорошо слышны окрики охранников и шарканье тысяч — нет, больше! десятков тысяч — ног, обутых во что придется. У ворот играл оркестр. Обладающий музыкальным слухом Домерик поморщился: он не слышал ни одного хорошо настроенного инструмента. — В строй, ублюдки еврейские! — заорал один из дежурных, несколько капо [3] побежали вдоль шеренг, следя, чтобы заключенные стояли ровно. [3] Капо — начальник небольшой бригады или части барака. Обычно выбирался из числа заключенных нееврейского происхождения Никто не должен был сходить с дороги, шаги в сторону запрещались. Капо размахивали палками, раздавая глухие удары. Домерик видел, как некоторые из заключенных, не успев остановиться, наталкивались на впереди идущих, и падали по одному, а то и вместе с тем, на кого случайно наваливались сзади. Поднимались не все. Далеко-далеко опустился почти неразличимый взгляду белый пунктир шлагбаума, еле слышно заскрипели ворота. — Лучше пройти сейчас, — сказал офицер. — Дальше их поведут на перекличку, и придется ждать. Домерик проследовал за ним. Часовой-баварец был прав: с возвращением четырех тысяч заключенных, которых днем отправляли на работы, воздух в лагере переменился. Только разве раньше он был чище? В мыслях об этом Домерик проследовал в жилой корпус. Ему выделили две комнаты на втором этаже, помещение с ванной и сортиром. На окнах стояли пыльные фикусы — один совершенно засохший, два других еще живые, но чахлые. Кувшин с питьевой водой и сменную одежду принес совершенно седой человек, прятавший взгляд. На его форме были лишь черные погоны шутце [4]. [4] Шутце — одно из младших воинских званий СС. Для дальнейшего удобства читателя в данном примечании перечислены упомянутые в фанфике офицерские звания, начиная с младшего: 1) шутце 2) обершутце 3) роттенфюрер 4) шарфюрер 5) оберштурмфюрер 6) гауптштурмфюрер 7) штурмбаннфюрер 8) оберштурмбаннфюрер 9) оберфюрер 10) оберстгруппенфюрер Домерик и хотел бы окликнуть его, да не успел. Он лег на узкую кровать, не раздеваясь, и забросил руки за голову. На потолке сидела муха — черная, жирная и, казалось, мертвая. Хотелось потрогать ее чем-то, чтобы убедиться, но у Домерика не осталось сил на поиски подходящего орудия для эксперимента. Встреча с отцом прошла не хуже, чем могла бы, чем он готовился и чего в глубине души опасался. На отце великолепно сидела форма — галифе и начищенные сапоги, серый приталенный мундир с петлицами и погонами, обвивающая плечо красная повязка. Он вовсе не постарел, он вовсе не изменился. Пытаясь представить его прежнего — в черной парадной униформе, тогда еще не вышедшей из оборота — Домерик прикрыл глаза и уже не открывал их, сознание милостиво отказало ему в продолжении тягостного дня. Ночью кто-то осторожно снимал с него сапоги — Домерик чувствовал это, но не противился, уж слишком сладок был сон. Чувство опасности и нестабильности своего положения, испытанное за день, будто разошлось кругами на воде и затухло, сновидения не тревожили его, поэтому, когда наутро он разомкнул глаза, выделенная ему комната показалась почти уютной. Через пыльную штору едва проникало солнце, но окна будто бы светились снаружи, маня как можно скорее выбраться из душного помещения на утреннюю прогулку. О том, где именно он находится, Домерик вспомнил почти случайно, проходя мимо умывальника. Худой, точно скелет, человек в полосатых куртке и штанах замер, не выпуская из пальцев щетки. На его груди был нашит черный треугольник [5], под ним читалось полустёртое число — номер заключенного. Увидев Домерика, он опустил голову, нездорово костлявые руки повисли, точно картофельные плети. [5] Принадлежность к той или иной категории заключенных обозначалась цветом треугольных нашивок — винкелей. Далее для удобства читателя приведен краткий список используемых цветов: черный винкель — бездомные, алкоголики, нарушители порядка и прочие «асоциальные элементы»; зеленый винкель — уголовники; красный винкель — политические заключенные; желтый треугольник — евреи (мог нашиваться в качестве подложки для других винкелей, образовывая таким образом шестиугольную Звезду Давида); фиолетовый винкель — сектанты, последователи религиозных учений; розовый — гомосексуальные мужчины. — Я не просил… — начал Домерик. Человек, казалось, одеревенел. Он хотел успеть — ему приказали под страхом смерти — вычистить умывальник и сортир в новом жилище сына коменданта, а он оплошал, попался с поличным. — Тебе запрещено со мной говорить, да? Ему казалось, он узнает правила этого странного места сходу. Чтобы не пугать несчастного еще больше, а скорее, чтобы самому поскорее избавиться от свидетельства чужого унижения, Домерик захватил куртку и вышел на лестницу. Что делать с дверью? Запереть? Он подумал вернуться, но только вздохнул и быстро сбежал по ступеням. У него не было ничего своего — точно так же, как и у тех заключенных, что маршировали вчера по пути к аппельплацу [6]. [6] Аппельплац — большая площадка для проведения лагерных перекличек, осмотра узников Воздух на улице был теплым и влажным. Труба возвышалась над лагерем своим незамысловатым грубым силуэтом, из ее жерла клубами валил белый дым. Домерик закашлялся и отвел взгляд. Человек с широкими покатыми плечами подошел к нему — той походкой, которой не бывает у пленных, загнанных в клетку людей. Между тем, Домерик заметил у него зеленый треугольник и номер. Капо? Старший барака? Вопреки ожидания Домерика, заключенный достал из кармана сигарету и закурил. Домерик догадывался, что просто так здесь сигареты не получить. Заключенный вскользь смотрел на Домерика, его вялое безразличие напомнило Домерику герра штурмбаннфюрера. — Мне нужно… поговорить с комендантом, — сказал Домерик. Несмотря на неприятное поведение, 12031 мог оказаться полезным. «Оказаться полезным» — Домерик перехватил собственную мысль, и ему стало гадко. Так мог мыслить отец, так могли считать в столице. Человек, которого мы пленили и посадили в трудовой лагерь, может принести нам пользу, сделать нацию еще сильнее, а потом, когда он станет никуда не годным отработанным материалом, мы его уничтожим. 12031 затянулся с таким удовольствием, точно специально готовился к этой сцене с сигаретой, караулил Домерика за углом и вырулил именно для того, чтобы показать свое исключительное положение новоприбывшему нацисту. — На обеде, — медленно, с удовольствием проговорил заключенный. Наверняка, он и сам не знал недостатка в провианте. Домерик теперь почти не сомневался, что заключенный не просто проходил мимо, а ждал. — Ты отведешь меня к нему? Сигарета перекатилась в толстых губах заключенного, серые глаза блеснули хитрецой. — Вы приказывайте, а я сделаю, — проговорил он и назвал Домерика по фамилии, — герр Болтон. Они пошли через двор. Длинная дорога уходила вправо, к шлагбауму и стене, опоясывающей лагерь, в стороне остался административный корпус, где Домерик вчера говорил с отцом. Мотки колючей проволоки с ярко-желтым предупреждающим знаком отделяли место для построения заключенных от основного блока бараков — некрасивых одноэтажных построек с плоскими крышами и крошечными окнами — по одному на каждой глухой стене. Тонкие фигуры маячили внутри — двери большинства бараков были распахнуты, из них даже на внушительном расстоянии несло смрадом. Безлюдность, накануне поразившая Домерика, оказалась обманчивой. Две машины стояли по двум сторонам дороги, белокожие заключенные с трудом заволакивали в кузов трупы. То, что Домерик поначалу, лишь подходя к баракам, принял за мешки, тоже было обманом зрения. Люди лежали у входов и просто на земле — повсюду, куда мог дотянуться взгляд. Те, что скопились за день, были убраны вечером, но после долгой душной ночи картина переменилась. Проснувшись, Домерик собирался присоединиться к отцу на обеде, но теперь переменил свое решение. Он делал механические быстрые шаги — вперед, вперед, пересекая дорогу и заворачивая за сараи, в сторону жилых корпусов для администрации и хозотсека, туда, куда вел его провожатый. Прямо перед ними упал человек — один из десятка, конвоируемого между бараками. Никто не обратил внимания. 12031 остановился и сонно покосился на солнце, жарко припекавшее его черную кудлатую голову. Он был готов подождать: куда торопиться заключенному? Домерик опустился на колени перед упавшим. Глаза в черных ввалившихся глазницах были открыты, сухие губы были серыми и сухими. Он как-то совсем быстро начинал коченеть, подумал Домерик, ведь прошло всего несколько минут, а он стал таким жестким и тяжелым… Горечь подступила к его горлу. Захотелось бежать прочь. 12031 взялся за сапог погибшего и осмотрел, обувь показалась ему дурной. По его жесту двое заключенных из ближайшего барака устало, обессиленно поплелись в сторону мертвеца, не поднимая глаз, молча сговорившись, взялись за его руки и потащили, волоча спиной по гравию. Домерик смотрел им вслед. Застучало в виске — дурной знак. Он шагнул вперед и на мгновение подумал, что потерял путь, что заплутает между желтыми бараками и белесыми скрюченными телами, которые не были видны вчера в темноте. — Почти дошли, герр Болтон, — сказал заключенный номер 12031. Каменный корпус с клумбами по обеим сторонам от подъезда вырос перед Домериком, будто во сне. На массивных каменных постаментах, напоминавших толстопузые бочки, росли редко высаженные ярко-розовые хризантемы. Проглядывавшая между стеблями земля была масляно-черной, плотной. Герр штурмбаннфюрер пригубил бокал с водой и промокнул рот белоснежной салфеткой. Домерик опустился на стул, который ему указали. Его руки все еще чувствовали тяжесть чужой мертвой головы. — Признаться, я уже закончил завтрак, — сказал Болтон. — Надеялся, ты придешь раньше, но как можно осуждать юношу, проделавшего столь долгий путь? В его глазу снова блестел монокль — тот ли самый, что необъяснимо сильно пугал Домерика в детстве? Льдистое стекло казалось маленькому мальчику паразитом на лице отца, хищником, смертельно опасным врагом, которого отец по незнанию, а может, и умышленно привечал до поры. Домерик потянулся к воде — казалось, в носу все еще стоял жирный удушливый воздух с улицы. Труба дымила днем и ночью. — У тебя… умирают люди прямо на улицах, — проговорил он, не узнавая собственного голоса. — Как ты остаешься… равнодушным? — Ты наблюдателен, — кивнул штурмбаннфюрер. — У нас действительно не хватает ресурсов, чтобы убирать тела, но я надеюсь решить этот вопрос: к концу недели прибудет шесть вагонов с заключенными из Белой Гавани, всего больше тысячи человек. Это был лагерь смерти, а значит, выжившие здоровы и полны сил. Монокль блеснул — солнце, сделав малую часть дневной амплитуды, наконец, подошло к окнам. Штурмбаннфюрер указал на еду: — Есть вареные яйца, хлеб и печеный лук, также чуть позже, к обеду, будет жареная свинина с кашей. Тебе следует подкрепить силы: с провиантом неважно, как ты мог заметить, так что стоит довольствоваться малым. К вечеру мы отправимся в город и поужинаем как следует. Есть замечательное место, «Пироги Фрея». — Отец! — вскричал Домерик. — Пироги! Лук и свинина! Как ты можешь… все это… Он замолчал и тяжело откинулся на спинку стула. Штурмбаннфюрер смотрел на него как на идиота. — Я видел, как люди падают замертво прямо на плацу! — Ты всегда был чрезвычайно впечатлительным юношей, — голос Русе Болтона звучал еще тише обычного. — А я всегда говорил, что страсти и пустые страдания губительны для наследника дома, недопустимы для истинного арийца. Он поднялся из-за стола и прошелся к окну — неприятно скрипнули начищенные сапоги. — Рамси, оставь нас, — приказал он. Домерик оглянулся на звук шагов — он и забыл о своем провожатом — заключенном с зеленым треугольником. Он все это время был здесь? Домерику стало неловко. Штурмбаннфюрер заговорил мерно и медленно, успокаивающе, почти убаюкивающе: — Заключенным выделяется ровно столько ресурсов, сколько Рейх считает нужным израсходовать на них, на всех опасных и гиблых элементов современного немецкого общества. Мы находимся в стране, которую еще недавно топтали чужие ноги, принадлежавшие племенам, стоящим по развитию куда ниже нашей расы. Все, что делается теперь для них — на территории, освобожденной от губительной демократии и спасенной от анархии, — делается на деньги Рейха. Он обернулся к Домерику. — На твои деньги, ценой твоих слез и крови, твоей жизни, которую ты без колебаний должен быть готов отдать фюреру. — Да, герр штурмбаннфюрер, — сказал Домерик, поднялся и выбросил вверх руку. Машинально, не ощущая ни благоговения, ни гордости, но и не чувствуя боли. Отец говорил правильные вещи, те самые, что он слышал с десяти лет в юнгфольке [7], и потом — в таргюгенде. Реакция была молниеносной, выработанной за долгие годы, совершенно автоматической и успокаивающей. Ничего другого и не требовалось — согласиться с единственно верной идеологией и поднять руку, послать свою сердечную благодарность от самого сердца — к Солнцу, в далекую ставку фюрера, который любит всех детей. И юношей, и мужчин. [7] Юнгфольк — младшая возрастная группа организации гитлерюгенд, в ней числились мальчики с 10 до 14 лет. В фанфике является частью структуры таргюгенд. Домерик остался стоять, Русе Болтон снова смотрел в окно, взгляд его был задумчив, а губы особенно тонки. — Ты должен беречь себя, — наконец сказал он. — Идет война, и она еще не закончена безоговорочной победой Рейха. А пока мы не победили и не отправились в уютное и безопасное поместье недалеко от Берлина, или куда-то еще, где будет лучше и спокойнее, не сочти за бестактность: будь тихим. Все, что ты видишь вокруг — лишь временная мера. Сейчас даже самые «здоровые» трудовые лагеря мало отличаются от лагерей смерти. Испытывая легкую тошноту и вовсе не желая есть, Домерик силой заставил себя улыбнуться: — Я еще могу позавтракать, отец? Он вспомнил, что не ел со вчерашнего дня. Бурая горбушка хлеба показалась ему похожей на большой шмат сырой говядины серого мраморного оттенка, и его замутило не на шутку. Русе Болтон посмотрел почти с нежностью, он разрешил отломить хлеба и потянуться за ломтиком сыра. На вкус хлеб показался Домерику пресным и каким-то… жирным. Как будто все здесь делалось и пеклось из пепла. Домерику стоило больших усилий запихать в себя вареное яйцо, доесть горбушку, намазанную маслом, и выпить стакан молока. Русе Болтон наблюдал за ним, смотрел в окно, листал какие-то бумаги. Домерику показалось, он заметил на обложке желтой папки свое имя — длинную петлю буквы «D», выведенную шрифтом Зюттерлина [8]. Отец опустился на кожаный диван и стал переворачивать страницы. [8] Шрифт Зюттерлина — разновидность немецкого готического курсива, предложенная в 1911 году художником Людвигом Зюттерлином. Отличается особой «средневековой» самобытностью, обилием острых углов, петель и декоративных элементов. Личное дело, понял Домерик. С самых малых лет до сегодняшнего дня. Двойки по математике и высшие баллы по чистописанию, успехи в литературе и истории — и с трудом полученные удовлетворительные оценки по естественнонаучным предметам. Отец увлекался химией и биологией — Домерик ненавидел обе дисциплины. Отец хотел вырастить из Домерика спортсмена, но разве эпилептик получит по гимнастике или плаванию высший балл? Вместо чрезмерно популярной и поощряемой филателии Домерик предпочитал книги, и это тоже было соответствующим образом отмечено. Как и уроки музыки у старого еврея, успехи в игре на арфе — самом неповоротливом, немобильном, а значит, и бесполезном инструменте. Запрет подобных уроков сверхсрочным письмом из дома. Серьезное увлечение конным спортом, прерванное парой сильных припадков. Депрессия, новые припадки, дерзкие слова, брошенные учителям, и после, когда было уже слишком поздно, вызывавшие невозможно горькое сожаление… Перед глазами Домерика пронеслось сразу несколько отвратительных историй, связанных с болезнью и порожденным ею чувством никчемности: истории об издевательствах сверстников, недовольный завуч в пенсне, фрау Дастин — самая строгая воспитательница и не самая добросердечная родственница. Джаспер, Крейг, Микель Редфорты, лучшие друзья, которые никогда не давали Домерика в обиду. Когда их согнали в гетто, Домерик остался один. Джон Ройс вышел на построение без желтой звезды, которую всем евреям приказали нашить на одежду — и его избили так, что бедной Изилле Ройс пришлось неделю неустанно сидеть при умирающем отце. А ведь Бронзовый Джон был крепким, очень крепким мужчиной. Потом нацисты добрались и до Иззи. Бумага шелестела, штурмбаннфюрер медленно перелистывал страницы. Двенадцать приступов эпилепсии за восемь лет, одна юношеская почти-влюбленность в Изиллу Ройс, одна короткая почти-ненависть к Микелю, ее жениху. Желание защитить их всех — и полное бездействие, скованные страхом руки. Кому принадлежало перо, запечатлевшее самые скверные моменты одной большой скверной жизни Домерика Болтона, сам герой не подозревал. Было ясно одно: отец никогда не выпускал его из виду. Теперь он отложил папку, не сказав ни слова. Заканчивай завтрак, мальчик, это все. Домерика охватила бессильная злость: даже теперь отец заставил его крутиться ужом на сковородке, не прочитав вслух ни строчки! Домерик поднялся и отбросил салфетку. — Жду дальнейших распоряжений, герр штурмбаннфюрер. Скороговорка вполне удалась, это он понял сразу. Штурмбаннфюрер подошел к нему и поправил воротник казенной серой рубашки. Рука его пахла одеколоном, и Домерик неосознанно потянулся за запахом, способным перебить жирную дымную вонь, которую все вокруг как бы старались не замечать. — Запомни номер того заключенного, что проводил тебя, — проговорил Болтон и заглянул сыну в глаза — снизу вверх, будучи ниже Домерика на полголовы. — Так вот, держись от него подальше. — Он… опасен? — нахмурился Домерик. — Он необычен, — проговорил штурмбаннфюрер. — Он капо, а значит, наделен властью над узниками двух-трех бараков, а также он усердно работает во время перекличек. Мне важно знать, насколько он хорош, а для этого никто не должен оказывать ему поддержку. Домерик повиновался. А важно ли было отцу то, насколько хорош его сын? Оскорбление, которое, быть может, и звучало в приказе, не было воспринято Домериком в штыки. Игру человека, при виде которого вытягивались в струну даже именитые офицеры СС, было нелегко понять и можно было даже не стараться. Тем более тому, кто только что снял с себя коричневую рубашку нацистского юнца. Солнце стояло в зените. Чем было себя занять? Представь себе, что ты окружен горой трупов. Относительно здоровый, хорошо одетый, с сапогами, начищенными до блеска евреем, которого прислал сам комендант Дредфорта. Представь себе, что ты идешь через аппельплац, видя, как вдалеке, отделенные двумя рядами колючей проволоки, плетутся к одинокому домику сортира бесцветные иссушенные голодом заключенные. Их поток не иссякает, они следуют друг за другом шаг в шаг, сохраняя строй, потому что отклонение от маршрута забирает силы, а их и так едва-едва хватает на то, чтобы донести зловонные испражнения до отведенного для этой цели укромного места. Многие не доносят, но ты узнаешь об этом позже, ощущая заключенных в непосредственной близости от себя, видя их, как еще утром видел отца или номер 12013. А вокруг — горы человеческих тел, их не успевают вывозить. Кажется, что люди умирают сотнями, но почему же их не становится меньше?.. Солнце скатилось к горизонту. Домерик сидел на кровати уже полтора часа, уткнувшись носом в колени. Одно из них зудело — память о вчерашнем велосипедисте. Он был готов отвлечься на что угодно. Настолько гнетущего впечатления от новой обители Домерик не предполагал. Слабая, дурная фантазия. Нужно действовать и решать, а не строить воздушные замки, вот какова была основная задача, а потому анализ давался Домерику всегда непросто. Кто мог представить, что он не сможет пережить и одного дня внутри этого страшного места, в котором мертвых едва ли не больше, чем живых, а живые все — поголовно! — так похожи на мертвых? Далеко-далеко едва слышно звучал шум канонады. Во всем был виноват ветер, поднявшийся ближе к вечеру. Фронт приближался. Уже тут, в комнате с пыльными окнами, чувствовалось, как нарастает опасность. Что-то липкое, болезненное развернуло в груди Домерика ядовитые лепестки. Доктор Ройс сказал бы: изжога. Лагерная еда — для неприхотливых желудков, но дело было не в коликах, Домерик расценивал боль иначе. Как вынести все это? Нельзя же не выходить из комнаты день и ночь, тем более отец приказал исследовать лагерь. За дверью послышались шаги — пришел вчерашний шутце и несмело постучал в дверной косяк. Домерик узнал его по абсолютно седым волосам. И, конечно же, шутце был сумасшедшим: то, как он держался, кривя голову и пряча взгляд, как вздрагивали его плечи, как сам он, жилистый и сутулый, словно старался сжаться в комок, стать меньше, вовсе исчезнуть, — все это было прямым свидетельством душевного недуга. Домерик пожалел беднягу. — Герр штурм… баннфюрер приказал сообщить вам, что он… Домерик напрочь забыл про это! — … просит быть через четверть часа готовым к выходу, будет ав.. авто. Ужин с отцом не обещал ничего приятного, но это, по крайней мере, означало возможность хотя бы на несколько часов покинуть лагерь. Шутце не уходил, только медленно шагнул вглубь коридора, спрятался за дверь. Домерик торопливо поднялся, чтобы привести себя в порядок. — Как тебя зовут? — крикнул он и тут же отметил: обращение было не самым уважительным, а ведь несчастный забитый шутце по виду был старше его. Неужели во всем снова виновато происхождение? Сын коменданта подобающе ведет себя с его подчиненными. Домерику стало гадливо. Он собрался и вышел в коридор, шутце стоял, отведя глаза. — Назовись, пожалуйста, — попросил Домерик. Шутце заметно передернуло. — Теон Грейджой. — Ты швед? — Домерик попробовал угадать по акценту. — Датчанин, герр Болтон. — Будем знакомы, Теон Грейджой, — натянуто улыбнулся «герр Болтон» и вышел за ним. Оказалось, штурмбаннфюрер прислал за сыном собственного шофера. Пока они шли через плац и дальше — по широкой прямой как стрела дороге, Домерик старался не смотреть по сторонам. В сгущавшихся сумерках то здесь, то там замирали, глядя на них, люди. Откуда-то доносились крики и хрипы, издалека был слышен стон, наполнивший один из желтых бараков. Лагерь был живым. В этом-то и заключалась трагедия. — Эй, Теон, — позвал Домерик, когда они уже подходили к воротам. — Сколько ты здесь? — Шесть лет, — тихо ответил шутце. Больше, чем отец! Это заинтересовало Домерика. — Значит, ты еще помнишь предыдущего коменданта? Грейджой замотал головой: не помнит? Не хочет говорить? Но почему? Чувствуя, что и так причинил парнишке немало беспокойства, Домерик не стал расспрашивать. У ворот стояла машина, шлагбаум был поднят, а часовые, едва Домерик приблизился, встали по стойке смирно. Отец, с комфортом расположившийся на заднем сидении черного «Хорьха», помахал Домерику рукой, демонстрируя замечательное расположение духа. Грейджой придержал дверцу, и Домерик с непривычки попытался сам захлопнуть ее, но руки шофера вдруг стали уверенными и сильными, не отпустили. Все полагалось делать по правилам, понял Домерик. У каждого незаметного винтика в этой системе своя крошечная или великая роль и лишь одна задача — не выходить за рамки предназначенной функции. Шофер открывает и закрывает двери партийным бонзам и их сыновьям, герр штурмбаннфюрер вновь вставляет монокль, а выпускник таргюгенда… Он задумался. И моментально нашел ответ: мальчишка просто делает то, чего хочет отец — внемлет демонстративной власти, роскоши, успеху. — Герр штурмбаннфюрер, — кивнул Домерик. Русе Болтон разрешил усмешке тронуть его тонкие губы. — Этим вечером можешь называть меня отцом. Машина пришла в движение, и над бампером затрепетал маленький треугольный вымпел сухопутных войск Вермахта. — Отличный автомобиль, — честно признал Домерик, ему никогда не случалось ездить на таком. — Однако, водитель… Руки Грейджоя лежали на руле, левая напоминала птичью лапу, лишенная указательного и безымянного пальцев, на правой отсутствовал мизинец. — О, можешь быть спокоен, — заверил его отец. — Грейджой вовсе не такой, каким кажется. Верно, герр шутце? Водитель сразу же выпрямил спину, убрал правую руку, и четыре пальца вцепились в рукоять передачи скоростей. — Так точно, герр штурмбаннфюрер, — отчеканил он. Наверное, и ему покидать лагерь было в радость. Наверное, вдали от зловония и уродства смерти, от этой ужасающей модели гибели самого человечества все они — и отец, и Грейджой, и сам Домерик Болтон чувствовали себя в большей степени людьми, чем деталями механизма. Конечно, за себя и шутце Домерик мог ручаться в большей степени. Ветер растрепал его волосы, он плотнее запахнул куртку, стремясь сберечь тепло. — Включи музыку, Теон, — попросил штурмбаннфюрер, и шофер покрутил кнопку радио. Передавали оперу, в которой Домерик не мог разобрать ни единого слова. «Хорьх» был восхитительно мягок на ходу, и мерный шум мотора успокаивал Домерика. Отец задумчиво барабанил по сидению, и Домерик украдкой разглядывал его руку — некрупную ладонь с гладкими ровными пальцами, очень ухоженную, но и очень неброскую — без характерных черт и изъянов. На безымянном темнело кольцо с двумя черными нацистскими рунами. Обручального кольца герр штурмбаннфюрер не носил. Домерик подумал, что не испытывает по этому поводу ни разочарования, ни обиды: мать его умерла еще тогда, когда он был ребенком, а вторую жену отца Домерик практически не знал. Теперь герр штурмбаннфюрер снова был вдовцом, и уже довольно давно. Домерик осторожно взглянул на лицо отца, темный профиль с блестящим моноклем выделялся на фоне угасающего неба, жидкие пряди волос трепетали над его лбом и у висков. Он не показался Домерику старым, он действительно не менялся с годами. Как сложилась бы жизнь — его и Домерика — если бы теперь, ближе к концу войны, он сошелся с какой-нибудь фройляйн и снова обрел семейный очаг? Точно читая его мысли, Русе Болтон медленно повернулся. Домерик отвел взгляд первым и рассмеялся. — Ты совсем не меняешься, — проговорил он. — В детстве я запомнил тебя именно таким. — А ты вырос очень красивым, сын, — прозвучала ответная любезность. Домерик смутился, когда штурмбаннфюрер похлопал его по руке и на несколько мгновений сжал пальцы Домерика своими. — Очень. Огни города окружили их и рассыпались вокруг, точно рой маленьких золотистых мошек. — Город бомбили, — сказал отец. — Вон там, погляди, башня ратуши завалилась на сторону. И нам придется сделать крюк из-за разрушений, которые пока еще не успели разобрать. — Он сдвинулся вперед, чтобы обсудить с Грейджоем дорогу. На шее Грейджоя блеснула капля пота, Домерик случайно заметил это. «Хорьх» остановился, и они вышли, оказавшись в довольно оживленном, шумном и светлом квартале, на одной из тех улиц, огни на которых гаснут в самую последнюю очередь. Домерик попытался представить, какой яркой и по-настоящему праздничной была бы она, если бы не светомаскировка. Под надписью «Пироги Фрея» красовался деревянный штандарт с подобием родового герба — две башни, соединенные мостом. Старик, раскланявшийся с Болтоном на старомодный манер, с любопытством измерил Домерика взглядом. Рядом с отцом, одежда которого горделиво пестрела знаками отличия, Домерик почувствовал себя голым. — Герр Фрей — мой добрый друг, — без выражения произнес Русе Болтон. Впрочем, ощущения близости или хотя бы схожести их взглядов Домерик не проследил, как ни старался, Уолдер Фрей показался ему неприятным человеком. Все стало яснее, когда уже пробуя «знаменитые пироги от Фреев» Русе Болтон обронил невзначай, что Фреи — образец арийской сплоченности и семейственности, и извлек из кармана желтую фотокарточку одной из дочерей старика. Со снимка Домерику улыбалась пышущая здоровьем полногрудая румяная фрау — кровь с молоком. Штурмбаннфюрер назвал крупную цифру — состояние бюргера. Домерик слушал вполуха, сладкое вино ударило ему в голову, а ноги стали будто ватными. Грейджой остался в машине, может быть, стоило принести ему чего-нибудь? Домерик в очередной раз задумался, грубо разделив названную отцом сумму на примерное количество заключенных, которое попалось ему на глаза в лагере. Четыре тысячи рабочих плюс тысяча новыми вагонами на следующей неделе, плюс те, кто не мог работать и оставался в бараках… Кельнер принес графин хорошего кальвадоса — редкость для польского захолустья, но никто — ни Домерик, ни штурмбаннфюрер не притронулись. Появился пирог с фасолью и жирным красным мясом — Домерику было сложно понять это расточительство, тем более, что, как он заметил, мяса штурмбаннфюрер почти не ел. В последнее время стало модным подражать фюреру в вегетарианстве, но Русе Болтон предпочитал постную «здоровую» пищу еще тогда, когда они жили все вместе: Домерик, отец и мачеха. — Женишься на ней? — уточнил Домерик. Русе чуть заметно вскинул брови. — Если успею. Взгляд его был маслянистым, текучим, Домерик никак не мог поймать его на себе. Неосторожно покачнув стол, он поднялся и, стараясь сохранять равновесие, направился освежиться. Его повело — стоило вначале плотнее поужинать, а уж потом прикладываться к напиткам. Также алкоголь мог вредно сказаться на лекарстве, которое прописал Домерику еще доктор Ройс. У уборной группка наряженных проституток умолкла, стоило ему приблизиться. Одна из них, самая бойкая, проговорила что-то по-польски и засмеялась, но Домерик предпочел не реагировать. Ему всегда было довольно сложно в ситуациях, требующих немедленной реакции, а уж тем более тогда, когда неприятный субъект пытался заговорить с ним или пытался обратить его внимание. Внутри два джентльмена замолчали, стоило Домерику пройти мимо. Мерзкое место. Все дело было в том, что он позволил себе поверить в возможность по-настоящему хорошего вечера, в ласкового и заботливого отца, которого всегда надеялся увидеть рядом с собой. Отец говорил с кельнером — короткостриженым молодым человеком с вытянутым лицом и некрасивым, будто стесанным подбородком. В углах глаз штурмбаннфюрера пролегли мелкие морщинки, и, если бы Домерик плохо знал его или был готов обмануться, он подумал бы, что герр Болтон улыбается. Показалось. Стоило Домерику вернуться, отец посмотрел на него с прежним безразличием. Казалось, за десять минут отсутствия потерялось что-то важное, прекратилось биение и без того скудного родника. — Ее брат, — кивнул Русе Болтон в сторону кельнера, занявшегося другими столиками. — А там — другой, — он указал в сторону барной стойки и задержал взгляд на другом мальчишке с напомаженными волосами и характерными фреевскими чертами. — Весь город кишит Фреями, а это заведение — просто сердце их гнезда, мягкое лежбище. Поляки — скверный народ, тараканий. И стоит взять кого-нибудь из них за рыжие усишки и выдернуть из привычной атмосферы, они представят собой весьма неприятное зрелище. Их хочется давить. Зато вместе… Он отпил кальвадоса — губы его, обычно бледные до синевы, заалели. — Вместе они вполне могут сойти за добротный пчелиный улей. Польская кухня, музыка, традиции, даже речь — подобострастная ровно настолько, чтобы не казаться навязчивой. Домерик вздохнул. Сколь расточительным на похвалу, оказывается, мог быть отец, комментируя повадки народа, поневоле ставшего гостеприимным для своих захватчиков! Больше не хотелось ни есть, ни пить. — Зачем мы приехали сюда? — спросил Домерик. — Ты хотел показать мне, что их будущее уже здесь, что оно — единственное для них — уже наступило? Мы будем пировать на их земле, а они — прислуживать нам? Русе Болтон неопределенно повел плечом. — Ты огляделся по сторонам и сделал неплохие выводы, сын. Я не подсказывал тебе. Отец знал, куда бить. — Я не готов веселиться с тобой и… со всеми вами, — тихо проговорил Домерик. — Могу я… отправиться обратно? — Обратно в лагерь? Вне всяких сомнений, авто ждет у входа. Штурмбаннфюрер говорил без выражения, как-то даже устало. Он откинулся на спинку стула и закурил, затем обвел зал скучающим взглядом, вскользь прошелся и по Домерику. — Мне хотелось бы верить, что теперь, вступив во взрослую жизнь, ты не наделаешь ошибок, — еле слышно проговорил он. — Мне не хотелось бы видеть своим наследником слюнтяя и труса. Его глаза смотрели Домерику в лицо. — Или предателя. Домерик поднялся, снова пошатнув стол, и графин заходил ходуном, тяжело шевельнулась внутри прозрачная жидкость. Точно прячась за спинкой стула, Домерик сжал ее пальцами. — Ты… едешь? — Нет, еще останусь, — так же бесцветно ответил штурмбаннфюрер. Он снова покосился в сторону бара, и один из молодых Фреев отвлекся от натирания бокалов, чтобы отсалютовать любимому гостю. Болтон удовлетворенно кивнул в ответ. Нетвердым шагом Домерик вышел на улицу и с облегчением заметил «Хорьх»: Грейджой отогнал его на противоположную сторону улицы. С неопределенным чувством Домерик опустился на сидение и похлопал шофера по плечу: — Едем домой, Теон. Отец намерен остаться здесь и… Внезапно он вспомнил. — Ты, должно быть, голоден? Я совсем забыл, я хотел принести тебе часть пирога. Он попытался вылезти из машины, но Грейджой вдруг проявил невероятное проворство, он выскочил на улицу и загородил Домерику путь. — Нет, нет, герр Болтон, — он затряс головой, как безумный. — Не возвращайтесь! — Но почему? — опешивший Домерик легко позволил усадить себя обратно в машину. Уже когда они тронулись и мягко поехали вдоль темной каштановой аллеи, Грейджой неопределенно ответил: — Вы могли заметить что-то лишнее. — Я не понимаю тебя, — проговорил Домерик. Весь вечер ему казалось, что он что-то упускал, что-то важное и между тем лежащее прямо на виду. Теон Грейджой теперь ехал молча, точно не расслышал последнего вопроса. Разрушенная ратуша осталась позади, скрылась за разбомбленными домами и тополиными аллеями, гораздо более успешно ночью, чем днем, маскирующими неприглядную судьбу города. «Хорьх» поднимался по пологому склону, где-то здесь вечером прошлого дня Домерик столкнулся с мальчишкой-посыльным и расценил случившееся как неудачу. Как можно было считать такую мелочь — лишь подобие настоящей катастрофы — чем-то значительным и важным? Как можно было чувствовать боль в ноге и принимать ее за настоящую, находясь в паре километров от скопища шести с лишнем тысячи человек, каждый из которых чувствовал нестерпимую смертельную боль на протяжении многих лет? Домерик задремал. Он не слышал, как авто остановилось, уж слишком мягким был его ход. Шутце открыл дверцу и осторожно тронул Домерика за плечо. — Я дойду сам, не беспокойся, — проговорил Домерик, выбираясь из машины. В голове рваными ошметками оседали воспоминания и мысли: отец готовился к свадьбе с дочерью человека, которого презирал, накануне обещанной победы, которой, скорее всего, не случится. Об этом не говорилось вслух, но факт оставался фактом, и дальновидный отец подстилал себе соломку. Шагая вдоль рельсовой ленты к плацу и баракам, отвлеченно считая шаги — по два на три шпалы — он думал о собственном предназначении. Даже слабый, хилый эпилептик с неопределенными политическими взглядами, он оставался сыном герра штурмбаннфюрера Болтона. Он был нужен отцу. Вернувшись к себе, он разделся и зашел в душевую. Вода казалась слишком горячей, до боли обжигала плечи и руки, но Домерик нашел в этом определенный символический смысл. Все, что происходило с ним, носило характер испытания. Шестимесячная повинность для выпускника таргюгенда, самая легкая из возможных служб — при отце, в концлагере Дредфорт. Напряжение последних дней дало о себе знать, Домерик сам не заметил, как поддался искушению. Смыв мыльную пену, он начал гладить себя по животу и груди, свободной рукой обхватил член и в несколько движений помог себе возбудиться. Крошечное оконце почти под потолком душевой смотрело в ночь. Приклеившись к нему взглядом, запрокинув голову, Домерик некоторое время балансировал на грани удовольствия, ласкал себя не спеша, прежде чем, почти неосознанно ускорив движения, испытать острую и короткую разрядку. Мутная вода, смывшая сперму, уходила в решетку под его босыми ногами. Расслабленный, он облачился в казенный халат и вернулся в спальню. После влажного пара душевой воздух снаружи показался ему свежим и пряным. В прошлую ночь он уснул, не расстелив постели, и теперь с особенным удовольствием забрался под тяжелое стеганное одеяло, обернутое в накрахмаленную простыню. Мир перевернулся с ног на голову: аскетичный казарменный быт таргюгенда остался позади, теперь можно было вытянуться на мягкой постели в собственных комнатах с пыльными фикусами на окнах и уснуть без сновидений. Он проснулся среди ночи. Вранье. Вранье самому себе. Ни черта хорошего. Босые ноги прошлепали по полу, выкрашенному потускневшей буро-коричневой краской. Перед глазами Домерика кружили черные мушки. За пыльными шторками горели огни часовых вышек, и мутное зарево дрожало над неразличимой на фоне черного неба трубой крематория. Из окна не было видно бараков — и трупов, по большой горе мертвых человеческих тел у каждого входа в обиталища смерти. Домерик схватился за подоконник, пытаясь плотнее сжать зубы. Его захлестнула паника — молниеносно подожгла вдруг все его сознание, охватила все его существо и проглотила, как огонь проглатывает сухой хворост. Все вокруг приходило в движение, вдруг не стало ничего абсолютного и устойчивого. За горизонтом грохотали выстрелы, но он не был уверен, способен ли их слышать кто-то еще. Он впервые остался один — как отец мог не предусмотреть этого? Поглядев вниз, он с изумлением отнял от подоконника руку и прижал ее к груди второй, более послушной. Рука дрожала, билась, точно пойманная рыба. Все тело свело судорогой. Канонаду не мог слышать никто кроме него, он теперь был в этом уверен. Ровный четырехугольник окна съехал в сторону, и мир захлебнулся криком — будто кричал кто-то другой, кто-то с улицы. Домерик увидел перед лицом землю, рассыпанную возле разбитого горшка. Он вдыхал воздух, но тот стал вдруг плотным и тягучим, металлическим, прожигающим грудь. Задыхаясь, он бился под подоконником, пока сапоги быстро стучали на лестнице, и когда люди подбежали к нему, ворвавшись в незапертую спальню, у губ Домерика уже собралась пена. На пальце доктора было такое же кольцо с рунами, как у отца, или почти такое же. Как потом узнал Домерик, доктор жил в том же самом крыле, только этажом ниже, и это, конечно, не было случайностью. При нем было двое младших офицеров и высокий рыжий медбрат с туповатым лицом. Полный набор свидетелей, чтобы наутро о происшествии узнал весь лагерь, но герр штурмбаннфюрер был крайне осторожным. Позже пришедший в себя Домерик много думал об этом. Верные отцу люди держали дом под наблюдением на случай, если Домерик Болтон сбежит, и всегда держались рядом — в соседних комнатах, этажом ниже или выше — если он начнет подыхать. Так и вышло — все сбежались при первых признаках опасности. Домерик начал судорожно посасывать воду — его вдруг охватила жажда. Он сжимал зубами влажное полотенце. Лежа на боку, он видел перед собой три пары сапог, четвертый человек сидел возле его головы и осторожно держал его за руку, считая пульс. Черепки и растение убрали, однако земля все еще была рассыпана у его лица, он вдыхал теперь ее гниловатый запах, точно лежал у раскрытой могилы. — Вы слышите меня, герр Болтон? Посмотрите на меня, — человек в белом халате выпустил руку Домерика и обхватил ладонями его голову, осторожно поворачивая к себе. Маленьким фонариком он посветил больному в глаза, отмечая реакцию зрачков. Потом извлек полотенце и сделал какую-то пометку в записной книжке. Люди переговаривались наверху, а Домерик лежал на полу и не двигался. Боль отступила, отчаянно хотелось плакать. Он знал, что это позволительно, но сопротивлялся всем своим существом — стать еще более жалким было, наверное, невозможно. Медбрат и офицеры помогли ему подняться и осторожно повели к постели, ковыляя, он прижимал руки к груди, как испуганное животное. Доктор разжал ему челюсти и положил на язык пилюлю, услужливо поднес воду и помог проглотить. — Вам нужно выспаться, герр Болтон, — сказал он. — Приступ был слабым, к счастью. Домерик знал, что иногда приступы могут случаться ночью, прямо во сне. Пару раз он просыпался от них или лишь поутру находил на подушке кровь. Как правило, они не отличались особой продолжительностью и силой. Теперь тело словно налилось тяжестью. Домерик хотел было еще что-то спросить, но не смог: язык во рту стал неповоротливым и чужим, глаза его закатились, и он на секунду подумал, что это признак начала нового приступа. Потом он распахнул глаза, и в окна уже било солнце. Мерно стучали часы –Домерик впервые заметил их наличие в комнате. Где-то далеко с улицы были слышны окрики охранников и глухие удары — Домерик сразу узнал их и понял, что перекличка в самом разгаре. Судя по часам, обеденная. Сколько же он проспал? Он попытался подняться, и доктор, сидевший за столом, отложил книгу и снял с носа пенсне без цепочки. — Мое имя Утор, — представился он. — Как вы себя чувствуете? Домерик расправил плечи, сел в постели и потер виски кончиками пальцев. — Хорошо, доктор. Я… заставил вас понервничать, прошу простить меня. Он слабо улыбнулся. Отсутствие отца означало возможность чувствовать себя более-менее раскрепощенно и откровенно говорить о своем здоровье, хотя бы с доктором. — Не стоит благодарности, — отмахнулся Утор. Он присел на край кровати и снова измерил пульс Домерика, затем долго и внимательно смотрел в его лицо. — Когда в последний раз с вами случалось подобное? — спросил он, и Домерик назвал месяц и примерное число — около года назад. Он был уверен, что доктор, специально приставленный к нему отцом, обо всем осведомлен лучше его самого. Тогда что это, проверка памяти? Или честности? Доктор прошелся по комнате, слегка сутулясь и шаркая ногами. Несмотря на морщины, испещрившие его лицо, он не казался Домерику стариком: даже в качестве обслуги — или по приказу руководства лагеря — немощным здесь места не было. — Расскажите мне о том, что происходило накануне, — попросил доктор Утор. — Мне важно понимать, что вызвало припадок, и как нам оградить вас от рецидива. — Я ужинал с отцом, — припомнил Домерик. — И, должно быть, выпил чуть больше вина, чем мне полагалось. Я принимал лекарства еще в Редфорте, — он назвал дорогую и популярную марку препаратов, которые выписывал доктор Ройс. Утор занес это в записную книжку, а потом снова внимательно и пытливо вгляделся в лицо Домерика. Тому стало не по себе. — Что еще? Домерик попробовал уйти от ответа, но было уже поздно, смущение выдало его с головой. — Ничего. Я вернулся и… лег спать. Это все. Дело в алкоголе. Утор смотрел на него, как отец, без особого выражения, но Домерику показалось, что, подобно отцу, доктор читал его лицо, как раскрытую книгу. Неужели это было так просто! Доктор склонил голову на бок, как большая птица. — Есть вещи, которые оказывают определенное влияние на юношей с вашим недугом, — негромко, точно по секрету, проговорил он. — Нервное напряжение, страх, неудовлетворенное сексуальное напряжение. Или наоборот… Домерик вздрогнул. За спиной доктора, в дверях, вырос отец. На нем была вчерашняя серая форма с красной повязкой на плече, фуражку штурмбаннфюрер, очевидно, оставил в машине. Болтон смотрел на сына, глаза в глаза. Конечно, он слышал весь разговор. — Можно вас, герр штурмбаннфюрер, на пару слов? — попросил доктор, не оборачиваясь. Пытка отцовским взглядом длилась для Домерика еще несколько секунд, а после оба его мучителя покинули комнату. Дверь затворилась. Как можно было довериться этому птицеобразному человеку, как можно доверять хоть кому-нибудь в этом лагере?! Как можно делать что-то, выходящее за рамки нормы, в этих стенах, где ты — золотое дитя свободной Германии — не более, чем пленник, и тело твое находится под неусыпным надзором? Отец и доктор вернулись, первый подтянул для себя стул, второй вновь уселся на край кровати Домерика. Если бы Домерик был более смышлёным, он успел бы одеться и привести себя в порядок, а не встречал коменданта концлагеря в таком виде — больным и разбитым. Если бы он только был чуть более смышлёным! Доктор Утор закатал рукав Домерика, протер локтевой сгиб спиртом и сделал укол: сминаясь под поршнем, прозрачное лекарство тягуче размазывалось о стенки маленького шприца. После этого он удалился. — Я сожалею, что меня не было рядом, — проговорил отец. Мягкой белой рукой он накрыл пальцы Домерика и сжал, как тогда, в автомобиле. Казалось, ему это дается непросто. — Мне жаль, что я подвел вас, отец, — чопорно ответил Домерик. Штурмбаннфюрер благосклонно кивнул ответу. — У нас есть достаточные средства для того, чтобы продолжить твое лечение. Лечение! Мы создадим лучший мир, заселенный сверхлюдьми с идеальными генами и чистейшей арийской кровью, и разве в конце этой великой стройки уродец с подобным изъяном будет достоин лечения? Домерик был хорошо знаком с догматами и предположениями выдающихся евгенистов: рано или поздно селекция избавит здоровое и сильное человечество от балласта, уже здесь и сейчас стоит выглянуть в окно — и станешь свидетелем процесса крупномасштабной эволюционной прополки сорняков. Штурмбаннфюрер протянул руку и поднял лицо Домерика за подбородок, чем заставил вздрогнуть от неожиданности. — Ты не должен считать себя изгоем только потому, что болен, — еле слышно проговорил Русе Болтон. — Твоя восприимчивость к раздражителям — твоя особенность. Ты мой сын, и у меня нет другого наследника и другой надежды. К горлу Домерика подступили слезы. Под штурмбаннфюрером скрипнул стул — он подался вперед и теперь оказался совсем рядом. От него пахло по-другому, подумал Домерик, не как вчера. Где отец провел ночь, и с кем? Поддавшись порыву, Домерик обнял отца за шею и уткнулся носом в жесткую серую ткань, щеку царапнула черно-серебряная окантовка воротника. Он вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком, испуганным после приступа, опасающимся в глубине души, что уж теперь-то, в этот самый раз отец бросит его, откажется от своей заботы, переложит ее на кого-то другого и уйдет, уйдет навсегда. Русе Болтон осторожно похлопал его по спине, и объятия распались. — Отдыхай, — проговорил Болтон и поджал губы. В его лице на несколько мгновений проступило странное выражение, точно и для него этот момент несдержанной сыновней нежности многое значил. Домерик был почти уверен, что обманулся. Уже в дверях Болтон остановился и повернул голову через плечо. — Ты, должно быть, слышал звуки бомбежки ночью. Недалеко отсюда, всего в паре дней пути, противник осуществил прорыв фронта, — видя изумление Домерика, он нажал в голосе. — Не делай вид, что не понял, что это означает. Если солдаты Рейха не проявят поистине фантастической доблести, через какое-то время — может, месяц, а может, и меньше — мы падем. Лагерь будет свернут, заключенные будут частично расстреляны, частично брошены на произвол судьбы. Мне хочется, чтобы ты осознавал это и был готов. У Домерика запершило в горле. — Если ты говоришь о том, что я слишком слаб для этой войны, отправь меня в тыл! Ты стыдишься меня? Не стоит! — О, нет, — покачал головой Болтон. — У тебя великое будущее. Но будь осторожен, если решишь проявить лояльность ошибочной стороне. — Русским? — опешил Домерик. Русе Болтон смотрел на него и долго молчал. Домерик понял, что поторопился с уточнением и допустил ошибку, но вот какую именно? Все еще чувствуя на лице прикосновение отца, он с горечью подумал, что обманывался каждый день. Все это время, стремясь вернуться. Отцу был нужен солдат, надзиратель, капо, а не родной сын, несмотря на все теплые слова, сказанные от холодного сердца. — Исследуй лагерь, — приказал Болтон. — Обойди территорию бараков и крематория. Вечером ты будешь присутствовать во время переклички на большом аппельплаце. Домерик вздохнул. Под стеклянным взглядом отца он не без труда поднялся с постели, выпрямился и выбросил вперед руку, произнеся положенное восславление фюрера. Отец ответил тем же, по-военному развернулся и вышел. Гул с улицы замолк, наступила умиротворяющая тишина. Казалось, даже раскаты далекой канонады заглохли. Как бы ни был велик соблазн вернуться обратно в постель и, сославшись на продолжение болезни или хотя бы усталость, остаться в своей золотой клетке до вечера, Домерик стиснул зубы и выудил из стопки белья носки. Потом натянул брюки — красивые черные галифе, которые обычно носили взрослые. Когда именно он сам перестал чувствовать себя ребенком? Когда проявления щенячьей нежности, столь неуместной для члена таргюгенда и гражданина Третьего рейха, впервые обратили на себя внимание самого Домерика и заставили стесняться собственных чувств? Он попытался вспомнить, но не смог. Произошедшее с ним накануне показалось ему не только постыдным, но и до горечи смешным. Если бы кто-то выяснил правду… Если бы отец разобрался, что к чему! В раздумьях он оделся, вышел во двор и огляделся. Большая часть населения лагеря была отправлена на принудительные работы. Отец говорил, что город бомбили, и кому было бы поручено разбирать завалы, если не двум-трем тысячам подневольных немых заключенных, чья сила уже почти десять лет была дармовым источником стабильности великого Рейха. Однако, кое-кто в лагере еще остался. Два грузовика по-прежнему стояли у бараков, теперь дальше в глубине лагеря. Шофер одного из них сидел в кабине и неторопливо курил, поглядывая, как заключенные, выбиваясь из сил, волокут тело своего собрата и пытаются поднять его в переполненный кузов. Один из заключенных в полосатой робе стоял наверху, у перегородки грузовика, точно герой античной драмы, победитель сотни гладиаторов, возвышающийся над их обескровленными телами. Снизу ему подтянули руки трупа, он ухватился за них и потащил вверх, будто старался вернуть на борт утопающего. Труп заскользил вверх, зацепился, повис, затем кое-как закрепился за перегородкой, и легионер-спасатель потянулся обратно, за следующим. Пока двое тащили от барака следующий труп, один из них упал, и ему не стали помогать. Домерик отвел глаза. Быстрым шагом он пересек дорогу и обошел аппельплац, где небольшая группа заключенных — человек сто пятьдесят — двести, выстроилась для пересчета. Они маршировали на ходу, капо гаркали на них и размахивали дубинками. Казалось, кто-то из заключенных оплошал, и наказывали всех. Люди валились с ног — в ту минуту, когда Домерик с болью смотрел на них, на землю осело пятеро или шестеро заключенных. По фигуре и манере держаться вдалеке он разглядел капо с зеленой нашивкой. 12031, человек, к которому не стоило приближаться, вот только Домерик уже ничему не верил. Вполне возможно, что герр штурмбаннфюрер отдал и обратный приказ самому заключенному: следить во все глаза за тем, чем занят недалекий отпрыск коменданта, куда ходит, что делает в лагере, с кем разговаривает, избегая внимания отца. Домерик поспешил прочь — вдоль стены, окружающей лагерь. Перед ним вырастала громада крематория — черное здание под черной трубой, точно сложенное из брусков угля или закопченное вечно горящим пламенем. Зрелище неприятно поразило Домерика. Металлические ворота распахнулись, и грузовик с трупами, заполз внутрь ангара, пристроенного к основному зданию крематория. За ним протащилась большая повозка, в нее были запряжены четверо еле переставляющих ноги мужчин. Колеса поскрипывали на ходу. Груз был тем же. Домерику не хотелось думать, какой урок отец планировал преподать ему своим поручением осмотреться здесь. Для чего? Чтобы ощутить все бессердечие системы, которую уже двадцать лет воспевали пропагандисты Рейха? Внутри воздух был спертым и затхлым. Домерик вошел в ангар через одну из боковых дверей. Работали пятеро: четверо заключенных в полосатых робах и их старшина — человек в черной куртке и кепи. Двое брали тело за руки и за ноги и сбрасывали вниз с грузовика, точно тяжелый мешок с мукой. Еще двое перехватывали его на земле и волокли к большому люку в полу, спускали по широкому металлическому желобу. Домерика замутило. Заметив его, старшина помахал работягам рукой — продолжайте! — и торопливо подошел к гостю. На его груди возле номера был нашит красный треугольник, обозначавший принадлежность к политическим заключенным, под ним — желтый, так что получалась еврейская шестиконечная звезда. Простое лицо его выражало не страх, но настороженность. Единственный глаз блеснул под лохматой бровью. — Как мне… попасть в крематорий? — начал Домерик, но закашлялся. Заключенные не прерывали работу. Старшина говорил на плохом немецком: — Хотите вниз? Вам ждать, ждать! Он пошел к люку и закричал по-польски: — Toros! Otwórz drzwi na dole! [9] [9] «Торос, открой дверь внизу!» (пол.) Из подвала глухо ответили и, должно быть, стали открывать дверь. Ступени были скользкими, и Домерик почти не сомневался, что шагает по кровавым пятнам. Слева от него по большому желобу скатывались тела, при падении кости, обернутые одеревенелыми мышцами, ударялись об пол с глухим неприятным звуком. Домерик с трудом втиснулся в узкий коридор, навстречу ему распахнулась дверь — здесь тела, падавшие сверху, принимал крупный мужчина с короткой щетинистой бородой. На его шее были вытатуированы языки пламени. Он тоже носил красный «политический» винкель. Под потолком горела всего одна лампочка. В центре большого подвала стоял стол, за которым сидел человек в кожаном плаще. Сгорбившись, он корпел над бумагами с длинными столбцами цифр. На столешнице поблескивали украшения — снятые с трупов, как понял Домерик. Он старался не дышать через нос, уж слишком характерным был запах спертого воздуха. Заметив Домерика, офицер поднялся. На его петлице красовалась одинокая шашечка: шарфюрер. Он оглядел Домерика внимательно и дерзко, во рту его сверкнули золотые зубы. — Кто такой? Домерик назвал себя. В ответ на это шарфюрер выбросил вперед руку в принятом приветствии, и Домерику пришлось повторить этот жест. — Пришоединитеш? — пригласил шарфюрер, представившийся Хоутом. Он сильно шепелявил. — При нынешнем падеше шкота не вшегда хватает рук, штобы вешти ушет жолоту. Он вернулся к столу и указал на свое сокровище — коробку с драгоценностями. Для демонстрации он окунул в золото тонкие кривые пальцы и, зачерпнув содержимое, подцепил несколько потускневших цепочек, взвесил на ладони золотые часы, повертел круглую цыганскую сережку и глянул на просвет камень в центре рубиновой броши. Брызнули более мелкие искорки — сколотые с зубов золотые коронки. Он поддел ногтем обручальное кольцо — широкий золотой обод был нанизан на простой шнурок: должно быть, голодавший хозяин носил его на груди, чтобы ненароком не слетело с пальца, исхудавшего до толщины кости. — А ведь мы шобираем ш них жолото в первый день, когда их только привожат в лагерь! Проклятые лживые жиды! — усмехнулся Хоут. А потом его глаза вдруг настороженно заблестели: он испугался. — Вшему ведется штрожайший учет! — проговорил он и потряс перед лицом Домерика бумагами. — Вот, шитайте, герр Болтон! Шегодня снято шешдесят две коронки, три кольца, двадцать один крешт… Он начал перечислять. Должно быть, принял сына коменданта за ревизора. Домерик покачал головой. — Сколько человек в день проходит… через вас? — О, нешколько шотен! И вшему ведетша штражайший ушет, вшему, каждому жолотому украшению! — заверил его Хоут. — Эй, што там? Дальше! — крикнул он поляку, проверявшему трупы. С трудом раскрывая закоченевшие челюсти, человек, которого звали Торосом, заглядывал в рот каждому мертвецу, сброшенному сверху через люк. Раздевая мертвецов, он и несколько его помощников-заключенных обыскивали каждое тело и снимали все, что могло представлять интерес для Рейха: очки в металлических оправах, звезды Давида на пеньковых шнурках, оловянные кресты и браслеты. Он поглядывал в сторону Домерика без неприязни, скорее с усталостью и каким-то затаенным ожиданием. Домерик вздохнул — запах моментально набился ему в нос, и уже позже, выйдя из ангара на улицу, он все никак не мог продышаться. Казалось, жирная удушливая вонь впиталась в его кожу, наводнила кровь, и Домерик дал волю ужасу, представив, чем же должна быть наполнена теперь жизнь этого поляка Тороса и его одноглазого друга, обязанных перекладывать с места на место трупы перед тем, как отправить их в последний путь — в печь. Думы сгустились в его голове, а между тем, день клонился к закату. Солнца больше не было видно из-за набежавших облаков, и мир вокруг быстро потускнел. Ветер трепал полы плаща Домерика, но он дрожал не от холода. Неужели, подумал он, когда-нибудь удастся не замечать смерти вокруг, не давиться зловонием и ощущением собственного бессилия? Он шагал вдоль аппельплаца, наблюдая, как со стороны бараков тонкая нескончаемая вереница «мусульман» тянется к сортирам. Их называли так потому, что они смирились с неизбежностью. Логика Корана: принимай то, что есть, обо всем остальном позаботится Аллах. Ветер доносил до него шарканье башмаков, а потом раздался выстрел — очевидно, кто-то проявил недостаточное смирение. Аппельплац был пуст, у бараков выстроилась очередь к полевой кухне. Домерик подошел ближе, чтобы разглядеть, как изможденные живые трупы по очереди подходили к телеге со стоящими в рядок бидонами. Впрочем, большинство не шло, а волочилось, тащилось, из последних сил переставляя ноги. Телега медленно двигалась, и те, кто не успевал получить свою порцию, бессильно плелись за ней, воздевая руки с зажатыми в них котелками. Тот, кто шел порожним, просил хлеба, но его, конечно, не давали. Те, кому не доставалось еды, или кто просто не мог угнаться за неспешно катящейся тележкой по причине полнейшего истощения, просто садились на землю и бессильно опускали головы. Их встряхивали и пытались поднять старшины блоков и капо, поддерживающие порядок. Они работали не вручную: в ход шли палки, дубинки и толстые резиновые пруты. То и дело звучали выстрелы — это надзиратели, уставшие сражаться за порядок, выбирали самый простой способ. Домерик видел, как забили насмерть человека — вот он, не успевший к раздаче, плелся с пустой миской в руке, вот прозвучало предупреждение и приказ вернуться в барак. Вот его, не дождавшись реакции, огрел палкой по спине эсэсовец в сером плаще и еще ударил пару раз для верности. Человек больше не вставал. Глубинный страх помешал Домерику подойти к нему, как он сделал это вчера, сразу после прибытия в лагерь. Он просто стоял и смотрел, как двое других заключенных, озираясь, приблизились к трупу, обшарили его и забрали котелок. Один из них попытался снять куртку, но, очевидно, обнаружив прореху, не стал возиться. Колокол возвестил окончание обеда, и полегчавшая телега поползла в сторону хозблока, заметно ускорив свой ход. Заключенные, запряженные в нее, еле тащились от усталости, но Домерик понимал: такая работа была привилегией, которой они гордились. Тот, кто ближе к кухне, в лагере — счастливчик. А ведь можно помочь им здесь и сейчас, вдруг подумал Домерик. Весь его гуманизм школяра ничего не стоит перед реальной возможностью накормить голодного, хотя бы одного, пусть бы пару человек! Ему стало мерзко от самого себя: что значила бы эта капля в море? В лагере тысячи заключенных, и что для них всех сделают пара яблок или краюха хлеба, украденные с кухни? Но ноги уже сами несли его туда, куда увезли телегу с бидонами. С тяжелым сердцем он прошагал между рядами бараков, чувствуя на себе испуганные взгляды. И это придало ему сил — и наглости, качества, которого он никогда не мог отыскать в себе, даже тогда, когда очень хотел. Первому же офицеру, попавшемуся ему в хозблоке, он бросил нацистское приветствие, а потом ткнул в лицо паспорт: — Домерик Болтон, сын герра штурмбаннфюрера Болтона. Мне нужен хлеб и… все, что есть. Все, что смогу унести. Нужна корзина или что-то побольше. Шутце ошалело закивал и скрылся. Все вокруг пришло в движение, посыльного отправили на саму кухню, дежурные разносчики поспешили в подвал. Четверть часа спустя Домерик шагал с двумя ведрами: одно из них, потяжелее, было доверху наполнено картошкой — крупной, отборной, с лиловыми глазками и свежими комками земли, присохшими к кожуре. Во втором лежало мясо — несколько отбивных, приготовленных для ужина руководства лагеря, кровяная колбаса и целая головка сыра, предусмотрительно разрезанная на куски по приказу Домерика. Наверху был хлеб, именно столько, сколько могло поместиться. Кто-то из поваров услужливо положил на самый верх два румяных брецеля [10], обсыпанных крупной белой солью. Домерик вначале увидел в этом насмешку, но потом засовестился: разве заключенные откажутся от еды, какой бы она ни была? Кто знает, вдруг именно этот изящный немецкий брецель, похожий скорее на лакированный сувенир, чем на настоящую выпечку, спасет жизнь какого-нибудь заключенного? [10] Брецель — широко распространенный в Германии вид кренделя, традиционная баварская закуска к пиву Он шел между бараками, не глядя на трупы, не глядя по сторонам, только вперед. В нем прорастала тихая гордость: он впервые делал что-то настоящее, что-то, за что сердце было ему благодарно. Повстречавшийся надзиратель замер с открытым ртом, проводил его взглядом да так и остался стоять вполоборота: Домерик подошел к одному из бараков, рядом с которым возвышалась самая внушительная гора мертвых тел, и высыпал из ведра картошку. Он всматривался в испуганные лица людей и ждал, ну, когда же кто-нибудь сделает первый шаг. Картошка была сырой, но Домерик не сомневался: они съедят ее и так, в считанные мгновения. Наверное, стоило раздать по штуке в одни руки, но что-то подсказывало ему, что везунчики поделятся со страждущими. Должна же быть между ними какая-то связь, порука или что-то вроде этого. Сплоченные вокруг общего горя, разве они будут драться и вырывать друг у друга еду? Домерик ошибся. Они дрались, и дрались так страшно, что, царапая и давя, убивали друг друга, задыхались, погребенные под теми, кто карабкался выше в исступленном стремлении дотянуться до пищи. Те, кому улыбнулась удача первыми оказаться возле нечаянного богатства, были погребены под телами своих менее проворных собратьев, а те, кто выжил и вовремя ретировался, заталкивали картофелины в рот и давились ими, лица их синели, глаза вылезали из орбит. К драке присоединились надзиратели, легко расшвыривавшие заключенных с помощью ударов дубинок. Под грудой человеческих тел, растащенные сотней рук в этой кошмарной голодной вакханалии, исчезли и хлеб, и мясо. Домерик вспомнил блестящие румяные брецели и едва не заплакал. Он хорошо видел, как эсэсовец на вышке направил автомат туда, где люди дрались из-за еды, и пустил несколько очередей. Домерик не заметил, как перешел на бег. Навстречу ему заключенные, опоздавшие к раздаче, зажимая в руках котелки и ложки, плелись туда, где надзиратели уже бросили разнимать дерущихся обессиленных мужчин, — так велика была надежда раздобыть хоть немного еды для себя и умирающих соседей по бараку. Были ли те, кто набивал картофелины за пазуху не только для того, чтобы съесть их потом в одиночестве? Сохранили ли эти люди хотя бы подобие человечности и здравого смысла? На аппельплаце кто-то из офицеров, ставших свидетелями сцены с картофелем, догнал Домерика и попытался заговорить. Домерик ускорил шаг, отмахнулся. Только этого ему сейчас не хватало — объяснений! Он уже предчувствовал, что скажет отец, если узнает. Не может не узнать. Стыд и злость перемешались в нем, он уже не сознавал, какое из чувств главенствовало. Переход аппельплаца показался пыткой: Домерику казалось, за ним следили сотни глаз, точно за блаженным — или вестником смерти. Скольких он погубил сегодня, искренне желая спасти? Он миновал последние бараки, по правую руку остались лазарет и вышка, на которой стоял караульный. Разве сын коменданта не мог идти туда, куда хотел, и делать, что заблагорассудится? Домерик свернул с дороги, желание спрятаться, скрыться ото всех подавляло в нем все другие чувства. Он забился за один из сараев и тяжело опустился в непримятую траву. Если припадок случится прямо здесь — никто и не узнает, некому будет его спасти. Он огляделся в поисках надзирателей, способных заметить его здесь, в тени забора. Разве бывают в концлагере места, не охваченные обзором нацистов? Далекие черные фигуры, точно насекомые, всползали вверх по вышке и двигались на ее вершине, перекладывали с плеча на плечо винтовки, курили и смеялись — Домерик слышал отзвуки их голосов. Чтобы они не видели его, он лег между широкими листьями лопуха и закинул руки за голову, уставившись в темнеющее небо. Оно задрожало, размылось, облака потонули в мутном мареве. Слезы потекли по его лицу, и он, больше не сдерживаясь, дал им волю. Началась перекличка. Домерик проснулся. Одежда его отсырела, пропитавшись вечерней росой, и он поежился, выбираясь из-под кустов. По спине побежала дрожь: в сентябре земля уже не прогревалась за день, к тому же, здесь, в отдаленном месте за сараем, почти никогда не было солнца. Тишина и уединение, убаюкавшие Домерика, теперь показались губительными: стремясь избежать внимания к себе, Домерик заснул независимым, а проснулся невероятно одиноким. Он поковылял к аппельплацу, стиснув зубы, намереваясь исполнить приказ отца. Почти все квадратное пространство, вымощенное брусчаткой, было занято шеренгами людей, построенных по блокам. Человек в серой форме СС и кепи с орлом и свастикой на кокарде выкрикивал по списку номера, и ему сдавленно отвечали глухие голоса. Иногда, если кто-то отзывался недостаточно громко, старосты блоков пускали в ход дубинки. Нескончаемая вереница номеров — не по порядку, а по спискам заключенных в каждом бараке. Как было различить свой номер тем, кто не знал немецкого? Домерик заметил уже знакомого ему капо. 12031 был увлечен делом, он сновал вдоль шеренги заключенных и раздавал тумаки. Заключенные держались смирно, они знали правила, но капо находил даже самый крошечный повод, чтобы ударить человека. Какого-то старого еврея попросили выйти вперед — издали Домерик не слышал, зачем именно. Тот сделал несколько шагов, ему задали вопрос, а потом 12031 ударил его толстым прутом. Затем то же повторилось еще с четырьмя заключенными. В числе прочих Домерик увидел крематорных рабочих — они стояли рядом в одной из шеренг. Одноглазый не поднимал взгляда. Поляк Торос возвышался над остальными на целую голову, он выглядел крепче остальных, но Домерик подумал, что это обманчивое впечатление: в лагере не было здоровых и сильных, только более или менее истощенные, умирающие прямо сейчас и еще способные дожить до зимы. Офицер продолжал перечислять номера, затем приказал маршировать целому блоку. Еле-еле поднимая ноги в деревянных башмаках, изможденные заключенные зашагали на месте. Он выругался — и они побежали, как могли, имитируя трусцу. Под ногами Домерика загудела земля. Над ровными шеренгами заключенных трепетал на ветру красно-белый флаг со свастикой, под ним, облаченный в парадный мундир, стоял сам комендант лагеря, штурмбаннфюрер СС Болтон. Он заметил сына. И взмахнул рукой, отдавая приказ. Тех заключенных, что вывели вперед, построили в линию. Отец был здесь из-за него, понял Домерик. Обычная перекличка не заставила бы коменданта концлагеря стоять на холодном ветру и слушать монотонное перечисление номеров. Выстрелы, прозвучавшие одновременно, снесло порывом ветра, и люди ничком попадали на землю. Так и задумывалось — если бы Домерик пришел позже, эти несчастные смогли бы дышать еще лишнюю четверть часа. Сколь изящно отец демонстрировал сыну цену времени! Домерик опустил голову. Отец не мог контролировать, смотрит Домерик или нет, а значит, не мог в полной мере наслаждаться его отчаянием. Перекличка, перемежавшаяся казнями, продолжалась. Новые выстрелы прозвучали уже через четверть часа. Рядом с Домериком вырос Варго Хоут. От него пахло смертью — медленной, мучительной и беспощадной. — Жидовские выблядки, — выругался он. — Хотели уштроить воштание! Домерик будто очнулся ото сна. Для него было шоком, что кто-то из этих несчастных людей мог готовить диверсию против вооруженного до зубов Рейха. — Но у наш вежде есть уши, — мерзко улыбнулся Хоут, с наслаждением обвел взглядом плац, а потом заглянул Домерику в лицо. — Вы уже ушпели шами поучаствовать, герр Болтон? Домерик поморщился: рано или поздно тот же вопрос должен задать и отец. Он украдкой взглянул в сторону вымпела: штурмбаннфюрер исчез. Что было бы, если бы Домерик попал сюда не благодаря отцу, а случайно, по распределению после таргюгенда, вместо того, чтобы отправиться по примеру своих однокашников в 12-ю дивизию, приехал учиться управлять концлагерем? Через полгода получил бы начальное офицерское звание, закалился сердцем и нервами, перестал видеть перед собой евреев-людей, привыкнув к евреям-мясу. Через полгода он стал бы таким, каким был теперь отец — любопытным, но хладнокровным, понимающим, но жестокосердным. Как смотрел бы на заключенных, оставшихся в живых, спустя полгода? А на нациста Хоута, раздобревшего на казенном пайке и набившего собственные карманы трофейным золотом? Что сказал бы о произволе капо 12031, чьи губы кровожадно кривились во время каждого замаха палкой? Что было бы, если бы штурмбаннфюрера Болтона вообще никогда не существовало?.. Посыльный от отца нашел Домерика спустя пару часов с приказом немедленно явиться. С тяжелым сердцем Домерик прошагал пол-лагеря по направлению к госпиталю. В душных палатах здесь размещались те, кого угораздило (или кому повезло) пострадать во время работ. Тифозный блок располагался отдельно, туда не разрешалось заходить никому помимо узкого круга персонала. А вот медицинское отделение имело совсем другую репутацию: это был Эдем. Неужели отец был болен? В приемном покое дежурный вытянулся по стойке смирно и, проверив документы Домерика, указал ему путь — в конце коридора сектор для администрации и офицеров, нашедших свои арийские тела недостаточно здоровыми и совершенными для исполнения повседневных функций. Элитный отсек, где всегда были лекарства и хорошее оборудование. Место, казавшееся многим неизлечимо больным обетованной землей, недоступной при жизни. Обычные бараки санчасти, в которых содержались заключенные, требовавшие лечения, мало чем отличались от их привычных обиталищ: разница была в том, что больных не выгоняли каждое утро на работу, а позволяли отсыпаться по двое на полке. Домерик был лишь наслышан об этом. Он прошагал туда, куда было указано, и остановился у входа в палату. Герр штурмбаннфюрер переговаривался с уже знакомым Домерику доктором Утором. Они оба обернулись — глаза Болтона были холодны и спокойны. — Раздевайся, сын, — сказал он. При виде смущения Домерика доктор Утор тихо рассмеялся: — Представьте, герр Болтон, что это вас с порога просят о подобном, — он заглянул штурмбаннфюреру в лицо, но улыбки не обнаружил. Тогда он обратился к Домерику. — Молодой человек, мы с вашим отцом изо всех сил ищем способ укрепить ваше здоровье, так что не сочтите за труд, снимите рубашку. Домерик послушно потянулся к воротнику, пара пуговиц легко проскочила в оттянутые петли. Слова любого доктора с самого детства были для него законом, кто будет подвергать сомнению авторитет человека, способного спасти тебе жизнь? Русе Болтон молча наблюдал за тем, как Домерик снимает рубашку и майку и по приказу доктора садится на низкую больничную койку. Доктор Утор скатал полотенце и положил его в качестве подголовника. Под взглядом отца Домерик начал дышать чаще. Что это будет: укол? Кровопускание? Обычные анализы или испытания нового лекарства? Стоило лечь — перед глазами возникла большая круглая лампа, и Домерик уставился на нее, будто видел какое-то чудо. Во время процедур всегда было важно расслабиться. Вначале он вовсе ничего не заметил, только что-то холодное скользнуло по телу, будто к его груди прижали ноготь. Затем то же повторилось с другой стороны, и Домерик осторожно посмотрел вниз. Доктор выудил из склянки третью пиявку — маленькое черное существо, похожее на запятую, поблескивающее кольчатой шкуркой. Пиявка обвила палец Утора, но он осторожно пересадил ее на кожу Домерика возле подмышечной впадины. Повернув голову, Домерик снова встретился взглядом с отцом. — Пиявки высасывают всю боль и все страсти, — еле слышно проговорил штурмбаннфюрер. — Тебе это будет крайне полезно, сын. Он скрылся — зашел за кушетку, и Домерик перестал его видеть. Утор высадил на грудь больному еще нескольких пиявок и попросил ослабить ремень. А потом взял Домерика за брючины и осторожно потянул вниз, обнажая нижнюю часть живота и пах. Домерик попытался воспротивиться, но Утор осторожно придержал его руку: — Есть определенные правила постановки пиявок, молодой человек. И он шепнул: — Ваш отец будет недоволен. Домерик замер. Утор поставил еще двух пиявок ему на живот и последнюю пару штук — ниже, к паху. Затылком Домерик чувствовал взгляд отца. Наступила тишина, только слышно было, как доктор собирал какие-то инструменты, перебросился с штурмбаннфюрером парой слов, а затем вышел, шаркая ногами. Русе Болтон пододвинул стул и опустился возле Домерика, теперь его лицо было рядом с головой сына, и щеки у последнего заалели. Пиявки не позволяли шевелиться. Присутствие отца не позволяло громко дышать. Будто приковал, подумал Домерик. Обездвижил без ремней и веревок, одним взглядом пристегнул к кушетке и теперь сел рядом, чтобы пытать, как поступал, должно быть, со многими евреями, анархистами и сумасшедшими. Его охватил страх, полуобнаженному телу вдруг стало холодно и ужасно неуютно. На лице отца проступило странное выражение, а взгляд стал мягче. Точно завороженный, он наблюдал за пиявками, напивающимися крови. Молчание затянулось. Собрав всю волю, что у него осталась, Домерик окликнул отца. Тот сморгнул. — Что это ты устроил сегодня на кухне? — спросил он, и Домерик отвернулся. — Я хотел накормить голодных, — честно ответил он потолку. — Это было взвешенное решение? Конечно же, ответ был известен отцу: нет, это было сиюминутной прихотью, вспыхнувшей в мозгу гордеца. Он просто решил возомнить себя богом, рассыпать дары щедрой рукой. Это был протест, это была жалость, непозволительная для германского юноши и арийского мужчины. Это было человечно. Домерик молчал. Уши горели, как будто их, как в детстве, натерли шерстяными варежками — чтобы не отморозить. — Я подумал, что накормить хоть нескольких заключенных, будет лучше, чем не накормить никого, — медленно проговорил он. — Ты сказал, что делаешь для этих людей все, что можешь, и я решил… — Я сказал, что Рейх делает для них все, что может, — поправил его штурмбаннфюрер. — Ты ставишь под сомнение решения фюрера? Домерик прикусил язык. Всего лишь пара слов — безумное, неправдоподобное предположение, озвученное отцом в санчасти польского концлагеря и услышанное кем-то, способным составить донос — могли стоить жизни им обоим, погубить всю семью Болтонов. Впрочем, их и осталось всего двое. Ох и рисковал отец, говоря подобные слова! Домерик почувствовал, как вспотела его спина, голая мокрая кожа прилипла к кушетке, и по плечам побежали мурашки. — Нет, нет! — В этом случае твое объяснение недостаточно, — терпеливо продолжил отец. — Несмотря на военные тяготы, развитие экономики Рейха достигло небывалых высот. Около полутора миллионов переселенцев с Востока, получивших некую индульгенцию своему убогому происхождению благодаря возможности трудиться на нашей земле, укрепляют промышленный потенциал страны. Еще полмиллиона евреев, цыган и других паразитов худо-бедно трудятся в лагерях и именно поэтому все еще едят наш хлеб. Неужели ты думаешь, что, высыпав ведро картошки у дверей загаженного барака, ты внесешь бОльшую лепту в общее процветание Рейха, чем если возьмешь в руки кнут и несколько раз взмахнешь им, выбивая жидовскую нерадивость? Глаза штурмбаннфюрера смотрели с пытливым любопытством. — Ты десять лет накачивал мышцу, салютуя портрету фюрера, и слушал своих толстопузых профессоров. Неужели им так и не удалось вложить в тебя ничего дельного? Домерик едва смог проглотить вставший в горле ком. Говорить было трудно, но необходимо. — Мне казалось, что сильный и мудрый всегда должен… нести ответственность перед тем, кто слаб. — Он перевел дыхание. — Меня учили, что пастух не бросит свое стадо, даже если оно забрело в кусты… в болото или лес, неважно. Меня учили, что я принадлежу к совершенному народу, великой расе, которая не допускает ошибок. Доктор Ройс… Он запнулся: Бронзовый Джон (Ройсман, если по-настоящему) был евреем, и отец не мог не знать этого, знали и Редфорты, и вся Долина. Так же, как «переселенцы с Востока», насильно пригнанные нацистами с оккупированных территорий для каторжной работы, Ройс был полезным ровно до тех пор, пока в Редфорте не образовали гетто. Домерику стало дурно. Виной тому, подумал он, были пиявки — должно быть, отец забыл про них, позволив выпить слишком много крови. Может, это было продолжением продуманной пытки — кто, как не штурмбаннфюрер СС, знал толк в подобных вещах? И все же он продолжал, потому что было слишком важно выговориться. Потому что он слишком хорошо помнил, как полупрозрачные от худобы руки тянулись к тому злополучному ведру с картошкой. — Меня учили ходить строем, клеить модели самолетов и военных кораблей, учили делать домики для лесных птиц и кричать как утка или выпь, очень ценные умения, отец! Мне говорили, что я должен делать и чего не должен, чтобы избежать позора для себя и тебя! Мне объяснили, почему я лучше других, но за десять лет ни слова не сказали, как так вышло, что я родился Болтоном, а они… — он едва не плакал, чувствуя, как голос переходит на отчаянный шепот. — Они родились чернью, третьесортным гнилым сырьем для нашей экономики, для нашей жизни! Мне ни черта не рассказали! Зато умею насвистывать марши и знаю двенадцать видов узлов! Я должен ненавидеть греков, русских, армян, я должен презирать их, я должен гордиться тем, кто я есть! Но кто я на самом деле, без громких лозунгов по радио и лиц, смотрящих со стенгазеты, как в этом разобраться?! Он сидел на самом краю и дрожал, обхватив себя руками. Пара пиявок осталась висеть на его коже, остальные отцепились и теперь, едва шевелясь, лежали на полу и в изголовье кушетки. Тихо скрипнул стул, на котором сидел отец, и чтобы не видеть его, чтобы спрятаться от охвативших чувств хотя бы за собственными тонкими веками, Домерик закрыл глаза. Рука отца легла ему на шею, а через мгновение Домерик почувствовал ее прикосновение на своих губах. От переполнивших его чувств Домерик не сразу понял, что произошло. Холодные пальцы мягко взъерошили волосы на его затылке и исчезли. Отец только погладил его по щеке и тут же убрал руку, будто запретив себе продолжать. Домерик распахнул глаза и увидел бледное лицо отца сквозь выступившие слезы. Он испугался — как пугаются высоты, даже крепко стоя на ногах. В столь внезапной нежности он различил угрозу. — Мальчик, — еле слышно произнес штурмбаннфюрер и поднялся, скрипнув сапогами. — Десять лет они учили тебя мыслить по-взрослому. Он покинул палату. Точно в бреду, Домерик поднялся и снял с ключицы последнюю оставшуюся пиявку. По коже побежала тонкая струйка крови, набухшая темная капля застыла возле соска. Он подтянул брюки и огляделся в поисках рубашки, воздух вокруг него будто стал плотным и почти непрозрачным, иначе как было объяснить, почему вещи, лежавшие лишь в паре метров от него, он обнаружил с таким трудом. Лицу стало жарко, он не смел облизнуть пересохшие губы, опасаясь… Чего именно? Почувствовать вкус? Он отвесил себе пощечину, из-за малодушия не получившуюся достаточно сильной. Вошел доктор Утор, огляделся и нахмурился: — Вижу, молодой человек, что вы вовсе не поборник порядка. Проявите уважение к чужому труду, приберите за собой. Пятка Домерика скользнула на одной из раздавленных пиявок, и бурые капли запятнали пол. Механически бездумно он принял из рук доктора тряпку, переломился пополам и протер холодную плитку, затем собрал еще несколько черных, раздувшихся от его крови, тварей и высыпал их на жестяной поднос. Подняв воротник куртки, он вышел на улицу. Луч прожектора моментально метнулся в его сторону, это часовые заметили движение в неурочный час — намного позже отбоя. Вот сейчас раздастся автоматная очередь и все закончится, подумал Домерик и не испугался скверной мысли, но тишина, сопровождавшая его весь путь до нужного корпуса, не прервалась ни единым окриком. Сырой ветер, словно вор, дождался темноты, чтобы объявить себя, и теперь пронизывал до костей и гнал вперед, как можно скорее вперед… На лестнице было темно, должно быть, кто-то из надзирателей выкрутил лампочку, чтобы продать или обменять на черном рынке. Из умывальника по капле стекала вода, и каждая пара секунд отзывалась гулом. Дрожа, Домерик разделся и улегся в холодную постель. Ему снились дома и бараки, бараки и дома — соседство свободной жизни и безрадостного заключения, пестрый хоровод зданий, построенных из красного кирпича и черного просмоленного дерева, безостановочное мельтешение сменяющих друг друга картинок и городских пейзажей, красочное, но вместе с тем пугающее своим шизофреническим разнообразием, полотно. Изящные колонны античных портиков соседствовали на нем с грубо обтесанными срубами украинских изб, виденных Домериком лишь на картинках, а фрески с ликами святых украшали подвалы крематория, окружая крыльями херувимов единственную горящую лампочку. Ночь прошла и сменилась утром — туманным и безликим. Перекличка закончилась еще до рассвета, как и ранний завтрак заключенных, как и их отправка на работы. Различая финальные ноты последнего из маршей, Домерик понял, что все проспал. Умываясь чистой водой, вытираясь свежим полотенцем, вновь надевая одежду из толстой добротной ткани, он чувствовал себя виноватым. Вчерашнее происшествие у бараков никак не могло стереться из его памяти, он пережевывал собственное поражение, раз за разом вспоминая кощунственную драку живых мертвецов, царапавших и рвавших друг друга за кусок хлеба. Потом он вспомнил про отца. Стыд и чувство вины гнали Домерика прочь из корпуса, прочь из лагеря! Он бы покинул территорию, если бы мог, но несмотря на все привилегии сына коменданта, было кое-что, роднившее его с заключенными. От этой мысли становилось легче: он тоже находился здесь не по собственной воле. Еще одна спасительная идея — спрятаться за тысячами худосочных спин в полосатых куртках, чтобы не оставаться в одиночестве под взглядом отца. Почти крадучись, он миновал широкую дорогу к воротам, железнодорожное полотно и аппельплац, кое-как, пачкаясь в жирной грязи, окружным путем пробрался ближе к хозблоку. Паспорт никому показывать не пришлось — персонал был наслышан о чудаковатости сына штурмбаннфюрера, а заключенные, которым повезло трудиться здесь, не говорили ни слова. Домерик с удивлением вспомнил, что не ел почти сутки — кусок до сих пор не лез в горло. Чувство голода всегда притуплялось после приступа. Немного отварного мяса, яйцо и вареный картофель — от последнего Домерика замутило. Он почувствовал слабость и, боясь нового витка болезни, поскорее покинул хозблок. В его кармане лежала краюха хлеба, жесткого и плотного. Должно быть, едва ли не каждый из заключенных отдал бы за такой подарок рубашку, сапоги, а может быть, что-то более ценное. Впрочем, чем владел каждый из этих несчастных кроме рваных портянок, робы и ржавого котелка с ложкой? Свою посуду заключенные часто таскали с собой, Домерик заметил это еще в первый день. Должно быть, боялись воровства. Можно унести часть оловянной утвари с кухни, еще что-нибудь поискать на складе, если снова припугнуть часовых своей фамилией… Только что толку? Снова начнется драка, а потом отец заставит размышлять о причинах необдуманных действий, и разве желание изменить жизнь этих несчастных людей окажется единственным мотивом? Как насчет несогласия с самим отцом, олицетворяющим собой все самое жестокое, темное, извращенное, что таит в себе нацистская система? Он отмахнулся от ужасающей мысли: возможно, вчера он ошибся. Именно он, а не отец, желавший ему добра. Ведь не мог же он все свои восемнадцать лет оставаться умнее фюрера и нацистских бонз! Он где-то просчитался, его кто-то обманул, вселив в незрелую голову ошибочные, странные идеалы. Он недоучился, недопонял, прозевал правильный ответ. Отец мог делать все, потому что отец не ошибался. Опустив плечи, Домерик направился к комендантскому корпусу. Дождь, накрапывавший утром, зарядил теперь в полную силу, мокрые кудри Домерика набрякли водой и прилипли ко лбу. Необходимо найти цирюльника. Необходимо соответствовать принятому идеалу, а не искать рычаг для мирового переворота. Чтобы не промокнуть насквозь, он прошел под навес. Заключенные разбирали вещи, беспорядочно лежавшие прямо на земле, это была их работа. О происхождении тысячи бесхозных сорочек, штанов и курток каждый из них старался не думать. Труба крематория возвышалась над всеми ними, а теперь и Домерик приник к этому молчаливому отряду. Стоя поодаль, почти у самого края навеса, он осторожно наблюдал за заключенными, лелея в сердце тайное желание разделить с ними несложную, но губительную для любой души работу. От отряда отделился человек — Домерик не нашел ничего особенного в его простом лице и худой, но крепкой фигуре. Осторожно оглядываясь на надзирателей и стараясь не привлекать к себе внимания, он, делая вид, что растаскивает вещи, подтянул к себе большой моток одежды и ногой раскидал по земле, распределяя тряпки по бОльшей площади. Потом сделал то же самое, и еще раз, отвоевав себе уже значительное пространство, а потом шагнул прямиком к Домерику и согнулся от него в нескольких шагах, то осторожно подбирая, то вновь раскладывая по земле грязные лохмотья. Номера на его куртке Домерик не заметил, зато различил зеленый треугольник на груди: уголовник, не-еврей. Мужчина поднял на Домерика глаза и несколько раз моргнул. Это было поразительно: до сей поры никто из заключенных не стоял к Домерику так близко и не смотрел с такой отчаянной надеждой. Они вовсе не поднимали глаза, вдруг сообразил Домерик. Не желая привлекать лишнего внимания охраны или эсэсовцев, эти люди полностью перестали обозначать себя, отучились от слов и определенных жестов, отреклись от самого своего существа, только бы сохранить еще несколько часов жизни. Каждое столкновение с таким капо, каким был 12031, или офицером вроде Варго Хоута заканчивалось побоями, поэтому тишина и незаметность стали неписанными правилами лагеря. Если тебя нет, тебя нельзя ни в чем обвинить, тебя не за что убивать. — Ты хочешь есть, — проговорил Домерик. — Ты понимаешь язык? Человек молчал, вглядываясь в лицо Домерика. «Он знает, кто я, — понял Домерик. — У меня отцовские глаза». Он полез в карман и достал ломоть хлеба. Рука, потянувшаяся к нему, была лишена половины пальцев — торчали только короткие обрубки. Заключенный схватил хлеб и тут же положил его на землю, прикрыл засаленной полосатой тряпицей, чьей-то рубашкой или исподним, обернул несколько раз и, оглянувшись, спрятал за пазуху. Он рисковал, но, по наблюдению Домерика, делал это вполне профессионально, так, что выпуклость под курткой оказалась почти незаметна. Он прижал сверток локтем, висящая на его худом теле одежда отлично скрыла предмет контрабанды. Домерик следил, как мужчина вернулся к своим товарищам и продолжил работу. Ненавидел ли он Домерика с той же силой, с которой рабы всегда ненавидят своих угнетателей? На каком языке он говорит? Принесет ли он хотя бы часть этого хлеба своим соседям и друзьям? Здесь нет друзей. Только твой собственный пустой желудок и напряженные до предела нервы. Из-за здания крематория показалась знакомая фигура: капо шагал вразвалку, мягко пружиня при каждом шаге. В его зубах дымилась сигарета — самокрутка с отвратительно вонючим табаком, сделанным в Польше. Разве могло быть что-то хорошее произведено в Польше, сомневался отец. Сердце Домерика снова дрогнуло. Он вспомнил прикосновения мягких пальцев к своей щеке и почувствовал, как бледнеет. Капо замахнулся палкой, и колени одного из заключенных, разбиравших вещи, подогнулись. Без причины, просто от злости, вымещая собственную ярость или обиду, демонстрируя дурной характер, невоспитанность или жажду управлять — 12031 просто взял и ударил. Еврей упал и задергался на земле. 12031 размахнулся еще раз, и на спину несчастного обрушился новый удар. — Номер! — заорал 12031, на что заключенный ответил вначале по-польски, потом по-немецки. На очень плохом немецком, отметил 12031 и снова ударил. Заключенные стояли в стороне и молчали, некоторые так и замерли с тряпками в руках. Они стояли, точно немое воинство, не получившее приказа выступить. Их было человек двадцать — худых и бледных, с одинаково изможденными лицами, на которых испуга было не больше, чем усталости. Почти все смотрели в землю. Человек, забравший хлеб, тоже отвел глаза. Домерик отличал его от других по проседи в короткой бороде. Второй капо поднял толстый резиновый прут, присоединяясь к расправе. От него пахло так дурно, что у Домерика заслезились глаза. Вспомнив один из полезных навыков выпускника таргюгенда, Домерик положил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Оба капо замерли с поднятыми дубинками. 12031 узнал Домерика, и его пухлые губы тронула улыбка, столь не характерная для того, кто носил робу заключенного. — За что вы избиваете его? — резко спросил Домерик и указал на человека, лежащего на земле. — Отвечать! 12031 уже откровенно осклабился: — Плохо работает, герр Болтон. Домерик повернулся ко второму капо и чуть не прослезился от вони. — Назовись! — Номер 1561, — пропел капо. Домерику показалось, что он слабоумный. — Немедленно сдайте оружие! — приказал Домерик, поражаясь жесткости в своем голосе. Вышло неловко: 1561-й сразу же бросился вперед и протянул Домерику легкую гибкую дубинку, а вот его напарник не спешил выполнять приказ. — Герр Болтон, — проговорил 12031, пожевывая сигарету. — Эта сраная тварь — ленивый жид. Думаете, он работает? Он не работает. Думаете, он хочет процветания Рейху? Он ненавидит Рейх, ненавидит фюрера. Он наблюдал за Домериком, оценивая, как действуют на того тысячекратно растиражированные нацистской пропагандой слова. В его светлых водянистых глазах плясали бесы — и он не казался дураком. Отнюдь нет. Домерик нахмурился. — Ты тоже не радеешь душой за Рейх, — осторожно проговорил он. — Ты бьешь его, желая проявить власть. Это грязно и низко. — Он протянул руку ладонью вверх. — Дубинку. Немедленно. Так мог бы сказать отец. Только сказанные отцовским тоном слова показались самому Домерику жалкой пародией на настоящий приказ. Нехотя 12031 подчинился. Совершенно случайно Домерик заметил на его поясе «Парабеллум» [11]. [11] «Парабеллум» или «Люгер» — коммерческие названия пистолета калибра 9 мм, разработанного и запатентованного в 1900 году австрийским конструктором Георгом Люгером. Капо перехватил этот взгляд, и его лицо исказилось. — Сдать оружие! — снова приказал Домерик. Это был третий раз. Он понял, что не просто потерял инициативу: еще миг, еще одно слово в «отцовском» тоне, и заключенный просто рассмеялся бы ему в лицо. Если простой капо мог разгуливать по лагерю с пистолетом в кармане, значит, он был на особом положении. Не просто особом, а привилегированном. Домерик посмотрел 12031-му в глаза, это были глаза убийцы. Сигарета догорела, 12031 выплюнул ее и вмял в грязь носком сапога. — Оружие, — почти беспомощно сказал Домерик. Он так и стоял перед капо с протянутой рукой. Казалось, прошла вечность, прежде чем тот достал «Парабеллум» из кобуры и протянул Домерику. Пистолет лежал на его широкой красной ладони стволом вперед, угрожающе зияя маленьким черным дулом. На рукояти, почти прямо под черной металлической рамкой, была впаяна бляха с гравировкой — косой крест с крошечной распятой на нем человеческой фигурой. Такого символа Домерик не знал. Он ловко перехватил пистолет и постарался как можно глубже затолкать в карман. 12031 смотрел Домерику в лицо — точно даже лишившись оружия, прицеливался для выстрела. Мало-помалу заключенные возвращались к прерванной унизительной работе, продолжали сортировать вещи. Пистолет холодил Домерику руку. Совсем не так оружие ощущалось во время занятий по спортивной стрельбе в таргюгенде. Тогда «Парабеллум» был не более чем простым инженерным устройством из рычагов и шарниров, вроде микроскопа или разборного радио, над устройством которого фанатично корпели все мальчишки дружины. Теперь сын коменданта лагеря стоял среди порабощенных евреев и сжимал удобную, анатомически выверенную рукоятку пистолета Люгера. Он встретился взглядом с человеком, забравшим хлеб, и не поверил зрению: заключенный кивнул ему. С благодарностью, скрытой за подозрительным ожиданием, как за семью печатями. И тут — они все это слышали и все одновременно повернули головы — раздался раскат грома. — Работать! Работать, скоты! — закричал эсэсовец и вновь начал отвешивать удары направо и налево. Город бомбили прямо посреди бела дня. Тысяча евреев трудилась на разборе завалов, а на заводе и близ него, не покладая рук, еще несколько тысяч занимались рабским трудом. И тут — в один момент — все оборвалось, Домерик был уверен, что возвращающиеся в лагерь колонны рабочих окажутся короче, чем всегда. И все же лица всех без исключения заключенных на какой-то короткий миг озарились надеждой. Дождь стал совсем мелким и почти не доставлял хлопот, звуки бомбежки постепенно утихли, и земля перестала гудеть под ногами Домерика, когда неспешным шагом он пошел через лагерь. «Трофейные» дубинки пришлось отдать одному из надзирателей, встреченных по пути. После полудня раздался звон колокола, возвещающего перекличку. У столба на аппельплаце был прикован человек, и староста блока, которому была специально отведена эта роль, бил заключенного кнутом. Широкий и хлесткий конец то и дело проходился по спине заключенного, затем длинная черная петля проволакивалась по земле и снова поднималась в воздух. Старшина хрипло считал по-немецки: двадцать восемь, двадцать девять, тридцать… Домерик подошел ближе, стремясь разглядеть лицо заключенного, но голова того давно свесилась вниз, он был без сознания. Разве можно остановить жестокость? Сколько нужно иметь рук, чтобы вовремя отбирать у них всех дубинки, кнуты и пистолеты? Казнимый не пошевелился, когда его отвязывали от столба. Один из заключенных, впряженных в тележку-труповозку, сам оттащил мертвеца к обочине и не без труда водрузил тело на рассохшиеся доски. Вчетвером они поволокли телегу со своим страшным грузом вперед в сторону крематория, и Домерик напряженно наблюдал, как на каждом попавшем под колесо камне белые ноги с гниющими язвами и мертвые бескровные руки, свешивающиеся с телеги, взмахивали вверх, будто бы в немом прощании. У ворот комендатуры стоял автомобиль — знакомый Домерику чистенький черный «Хорьх», шофер задумчиво курил, уставившись в пустоту. Он не заметил Домерика прежде, чем тот приблизился и постучал по боковому окну. — Что слышно в городе? — спросил Домерик. — Город бомбили, — отвел шутце Грейджой, стараясь не смотреть Домерику в глаза. — Уничтожена восточная окраина. — А завод? Он чувствовал беспокойство за заключенных, и будто испугавшись его напряжения, шутце замкнулся в себе и теперь замолчал. — Куда едет мой отец? Грейджой уставился в зеркало заднего вида и побледнел, точно увидел живого мертвеца. Рука легла Домерику на плечо, и он вздрогнул. Прикосновение могло принадлежать только одному человеку. — Осмотреть город, — тихо сказал Русе Болтон. — Хорошо, что ты здесь. Отправишься со мной. Домерик торопливо закивал. Как бы ни хотелось ему теперь избежать взгляда штурмбаннфюрера, в присутствии Грейджоя они не оставались один на один. Тот придержал штурмбаннфюреру дверцу, и Русе, остановившись на подножке, оглянулся на сына. — Я не повторяю дважды, Домерик. В машину. Он был явно не в настроении. Домерик осторожно запустил руку в карман, чтобы проверить «Парабеллум»: заметит ли отец его наличие? Будет ли оружие выдавать себя при ходьбе. Металл приятно холодил кожу и придавал Домерику уверенности — ненамного большей, чем он испытывал обычно, но все же обоснованной, весомой, какой-то нарочито мужской. Грейджой нажал педаль газа и выкрутил руль, «Хорьх» плавно покатил по вымощенной щебенкой дороге, и черная труба крематория, маячившая в зеркале, начала уменьшаться в размерах. Они выехали за ворота и понеслись вниз с горы, в город, окутанный клубами дыма. Переждав первый час немого страха, полностью парализовавший жизнь на каждой из улиц, и теперь, когда угроза миновала, постепенно выбравшись из бомбоубежищ, горожане наводняли тротуары, стремясь узнать что-нибудь о судьбе своих семей и домов, подвергнувшихся бомбежке. Говорили, самолета было три — огромных, смертоносных, похожих на гигантских птиц или драконов, расправивших крылья в мертвенно-бледном польском небе. Домерик слышал сомнение в голосах людей: многие роптали, многие все еще дрожали от страха. Женщина на площади плакала навзрыд и ее успокаивал мальчик лет пяти: он не дотягивался до ее талии и обнимал ее ноги, примяв пышную голубую юбку. Солдаты пытались вытащить из-под завала старика. Деревянная балка, падая, перебила ему ноги. — Возьми южнее, — приказал шоферу герр штурмбаннфюрер. — Проедем по Кайзер-штрассе. Два больших одинаковых дома, трехэтажными громадинами возвышавшиеся по разным концам широкого моста, стояли нетронутыми. Поглядывая на отца, Домерик заметил его явное облегчение. Он вспомнил эмблему над рестораном Фреев — мост, соединенный двумя башнями, и все встало на свои места: отец волновался из-за капитала, на который рассчитывал после женитьбы. «Женюсь, если успею» — так сказал герр Болтон. Домерик представил, как отец целует полные красные губы своей невесты, и… Грейджой ударил по тормозам. Объезжая воронку, образованную взрывом, он в последний момент заметил обгорелый труп человека, лежавший поперек дороги. Приваренные к телу руки, угольно-черная голова и одежда, спаянные огнем в жирное дымящееся месиво — как было отличить мертвеца от какой-нибудь коряги в груде обломков и мусора? Домерик взволнованно посмотрел на шофера. Руки Грейджоя, обычно дрожавшие, уверенно сжимали руль, точно садясь на водительское сидение, он становился другим человеком, вспоминал свою истинную сущность, вел машину, как капитан корабля, единственный ответственный за судьбу экипажа и пассажиров. Домерик прикрыл глаза, чтобы не видеть воцарившейся кругом разрухи. Отец же теперь знал все, что хотел. Много ли он потерял благодаря бомбежке, понять было невозможно. Ветер пах дымом, и у Домерика заслезились глаза. — Не смотри так, — бессильно попросил он, даже через сомкнутые веки чувствуя, как за ним наблюдают. Русе Болтон ответил не сразу. — Я думаю о твоем будущем, сын. Вчера ты сказал много разумных вещей. Должно быть, Домерик переменился в лице, потому что Болтон еле слышно цокнул языком, даже не стараясь скрыть разочарования. — Ты испытываешь жалость, — медленно произнес он. — Не является ли это признаком малодушия? Домерик нашел в себе силы поглядеть ему в глаза. — А разве вчера ты не пожалел меня, отец? И тут же он сообразил, как ошибся. Это не было жалостью, герр штурмбаннфюрер вовсе не был умилен внезапной чувственной тирадой сына, он был… Что с ним было? Домерик силился понять, но не мог, точно какая-то убийственно мощная пружина выталкивала нужную мысль, едва та только начинала брезжить где-то на краю сознания. Нет, ему только показалось. Отец не мог ласкать его. Только не герр штурмбаннфюрер, не этот бессердечный человек, не знающий сомнения и страха. Не знающий любви. Взгляд герра Болтона снова застекленел. — В шесть часов перекличка, в восемь ты должен быть у меня. — После… отбоя? — уточнил пораженный Домерик. Голос отца звучал четко и холодно, комендант лагеря отдавал приказ, и совсем не так постыдно неуверенно, как это делал сам Домерик под навесом у крематория. Губы Русе Болтона вытянулись в прямую линию, он почти не размыкал их, когда говорил. — После отбоя. Автомобиль затормозил у шлагбаума, и роттенфюрер вскинул руку в приветственном жесте. Выходя из машины, Домерик плохо чувствовал свои ноги. Проще всего было сделать то же, что и всегда, «от сердца к солнцу» — по примеру фюрера и всех истинных арийцев, помнящих о своих великом происхождении и особом предназначении. Штурмбаннфюрер посмотрел как бы сквозь него. И тем хоть немного облегчил Домерику существование. Солнце клонилось к краю горизонта, по дороге зашагали колонны возвращавшихся из города рабочих. Каждого десятого буквально волокли на плечах его товарищи, каждый пятый то и дело выходил из строя, потому что заплетались опухшие ноги. То тут, то там кто-нибудь получал тумака от ошалевших капо и старшин блоков. Перекличка началась сразу же, как только передние ряды достигли аппельплаца. Появился эсэсовец со списком, староста первого блока подбежал к нему и быстро заговорил, докладывая количество погибших под завалами и число умерших во время пути, а также число тех, кто получил травмы и ранения и, в зависимости от их тяжести, был рекомендован к посещению санчасти или к селекции. Селекция. Домерик понимал, что это такое, но пока ни разу не видел своими глазами. Груда одежды, которую заключенные разбирали у крематория, не позволяла сомневаться в смысле данной процедуры, но частота ее проведения была пока не ясна. По рядам заключенных бежал ропот. На двух десятках языков, на сотнях диалектов люди передавали из уст в уста страшную новость: селекция в конце недели. Селекция уже завтра. Селекция будет прямо сейчас. Тот, кто не сможет бежать на месте, будет падать с ног, отправится прямиком в газовую камеру. Домерик не слышал отдельных фраз, но понимал общий смысл. Лица людей, оповещенных о страшном и неизбежном событии, буквально истончались на глазах, взгляды тускнели, ужас проступал в каждом их жесте, теперь призванном не только сохранить остаток сил до следующей пайки хлеба, но и каким-нибудь мистическим способом приумножить их, вытянуть последний потаенный ресурс из самой глубины увядающих организмов, высосать жизненный сок из каждого органа, из костного мозга. Первый блок закончили пересчитывать, и следующий староста подошел со своими списками. Труба крематория беспощадно перекрывала полнеба, сливаясь с массивными черными облаками. Кого-то снова вывели вперед и забили дубинками, звуков не было слышно, потому что опять принялся лить дождь, и глухие удары капель зашуршали по камням и вытоптанной траве. Домерик наблюдал все будто бы через туман. Колокол пробил семь часов вечера, когда нескончаемая перекличка пошла по новому кругу и начали перебирать по номерам тех, кто, по наблюдениям Домерика, уже отзывался в самом начале. Луженая глотка эсэсовца не ведала устали. Опустив голову, Домерик поплелся в свой корпус, чтобы переодеться и приготовиться к ужину с отцом. Как так вышло, что он снова случайно нарвался на приглашение? Как случилось, что он проявил слабость и малодушно попросил о чем-то отца? В умывальнике заключенный, специально выделенный на корпус, чистил сортир. У него была голова с острым затылком, смуглая кожа и хитрое лицо человека с востока. Заметив, что Домерик принялся стирать тряпкой грязь с обуви, заключенный подошел к нему с щеткой и банкой ваксы. От неожиданности Домерик растерялся. Заключенный опустился на пол, обхватил его левый сапог обеими руками и стал натирать голенище. На душе Домерика стало тяжело. — Не нужно. Ты же не должен… Все внутри Домерика сопротивлялось происходящему. Он долго искал в себе смелость, чтобы все же выдернуть ногу из цепкой хватки и поднять заключенного с колен. — Уходи прочь! — попросил он и, сомневаясь, что бедняга понимает немецкий, дрожащей рукой указал на дверь. — Пожалуйста, уходи! — Jawohl! [12] — проговорил заключенный. [12] «Так точно!» (нем.) Он еще секунду разглядывал Домерика, прежде чем выполнить приказ. Чувствуя себя неуютно, Домерик решил собраться как можно скорее. Как случилось, что догмы о расовом превосходстве, десятилетие не вызывавшие сомнений, вдруг начали в сознании Домерика трещать по швам? А может быть, так и было всегда? Удавалось ли ему когда-нибудь по-настоящему верить в свою принадлежность к сверхрасе — ему, без пяти минут паралитику? Он оделся, с усталой покорностью вышел на улицу и снова поплелся через лагерь. Колокол пробил отбой, и сразу же в вечернем сумраке загорелся прожектор. Низкое польское небо темнело так быстро, что, подходя к комендатуре, Домерик двигался уже в густых сумерках. Навстречу его сапогам — одному, напомаженному до блеска, второму — темному от налипшей грязи, — шагнули отцовские, громко стучавшие каблуками по растрескавшимся доскам. Герр штурмбаннфюрер был в форме — идеально наглаженном мундире, при Кресте и прочих положенных знаках отличия. Он встретил сына нацистским приветствием, будто они расстались не несколько часов назад. Домерик огляделся: в прошлый раз все его внимание было приковано к самому отцу. Тот никогда не любил роскоши и теперь, в месте, наспех построенном рабами, его аскетизм выглядел крайне уместно. Комната казалась почти необжитой. Из украшений лишь на стене висели массивные часы — не иначе как чей-то подарок, а над столом красовалась огромная волчья голова — трофей, добытый на охоте. Или тоже дань старомодному увлечению коллекционеров, возводящих подобные символы лидерства человека над природой в разряд фетиша? Стол был накрыт не роскошно, но вполне неплохо: здесь была и тушеная свинина с травами, и квашенная капуста, и пирог с редькой и сыром, и не раскупоренная бутылка шнапса. Хлеб, настолько свежий, что казался еще теплым, был выложен на большую тарелку с узорчатой гравировкой по краю, в которой узнавалось изящное переплетение нацистской свастики и рун. У Домерика потекли слюнки при виде крупно нарезанных свежих овощей и большого блюда с яблоками и сливами. Плотно завешенные шторы не пропускали лучи прожекторов, в то время, как желтый абажур рассеивал по столу теплый свет, тем самым делая помещение уютным. Иллюзия Дома в самом сердце кромешного ада. Домерик посмотрел на отца. Это была очередная чертова проверка. Русе Болтон наблюдал за ним с непроницаемым выражением лица и, сделав приглашающий жест рукой, произнес: — Пусть это станет доброй традицией — наши семейные ужины. Голос, лишенный интонации, всегда избавлен от фальши, подумал Домерик. За спиной штурмбаннфюрера маячил мальчишка в белой рубашке и широких штанах. Судя по прямому длинному носу и глазам, будто вобравшим в себя всю мировую скорбь, ненавистнику евреев прислуживал не кто иной, как маленький жид из числа заключенных. Лицо его было красивым и печальным. Домерик снял куртку и опустился напротив отца, расправил салфетку и чопорно заложил ее за воротник. Еврей, бесшумно ступая по полу, наполнил его бокал водой — не той вонючей жижей, что шла из кранов, а кристально чистой, отфильтрованной для питья. Домерик открыл рот, чтобы поблагодарить его, но осекся: взгляд отца буквально пригвоздил его к стулу. Нужно было начать разговор. Просто необходимо было проявить мужество хотя бы в подобной мелочи! Домерик не сдался. — Я просил бы тебя не присылать ко мне этих евреев, что чистят уборную, — негромко проговорил он, с трудом глядя отцу в глаза. — Брезгуешь их трудом? — охотно спросил штурмбаннфюрер и, вставив монокль, придирчиво осмотрел стол, выбирая, с чего бы начать ужин. Домерик покачал головой. Спорить было опасно, поэтому он выдавил: — Что-то вроде того. Штурмбаннфюрер нанизал на трезубую вилку кусок сыра и, едва разомкнув губы, отправил его в рот. Воцарилось молчание, пока он жевал. — Ты удивишься, если узнаешь, насколько самоорганизованным может быть этот народ, — наконец сказал он и указал мальчику в сторону бутылки. Тот незаметно забрал ее со стола, чтобы открыть. — Даже здесь, в лагере, у них отлично налажен быт: есть свои лидеры, а есть исполнители черной работы. Есть местные власти, есть жандармерия и палачи. Есть даже местная синагога — конечно, это всего лишь один из бараков, где иногда устраиваются импровизированные чтения Торы.— Русе Болтон намотал вокруг вилки белесую паутину квашенной капусты. — Есть те, кто принимает решения практически независимо от других — это разного рода торговцы и проходимцы, ну и, конечно же, сумасшедшие. Последних тоже нельзя исключать, раз уж их около четверти всего числа заключенных. Он прожевал капусту и опустил вилку, как будто покончил с ужином. — Я никого не посылал к тебе специально, Домерик. Вполне возможно, что уборщики твоего корпуса просто надеялись получить от тебя хоть какую-нибудь награду за дополнительно приложенные усилия. Домерику стало стыдно: чистившего сапоги заключенного он не наделил даже хлебными крошками, еще с завтрака оставшимися у него в кармане. Он понуро уставился в пустую тарелку. Вилка Русе Болтона снова звякнула о блюдо: тот наколол кусок хлеба, чтобы не тянуться, и как бы между прочим заметил: — К тому же, многие в лагере уже наслышаны о твоем нраве. — Что ты имеешь в виду? — встревоженно спросил Домерик. Болтон посмотрел на него как на ребенка. — Многим кажется, что тебе угодить легче, чем любому надзирателю, капо или офицеру СС. Подумай сам: каждый уголовник, анархист или военнопленный, вдруг получивший от нас дубинку и прибавку к пайку, зубами держится за свою новую должность и привилегии, которые другим недоступны. Каждый из них ежедневно рискует: за халатность, лень и излишнее сочувствие к своим недавним товарищам они могут лишиться теплого места. Вместо кнута возьмут в руки лопату, вместо работы на кухне займутся разгрузкой вагонов, вместо каптерки вернутся обратно в холодный барак. Те, кто боятся потерять должность старосты блока или капо, наше лучшее оружие и злейшие враги обычных заключенных. Совсем другое дело — офицеры. Зачастую они не желают марать руки, но и на евреев смотрят сквозь пальцы. Брезгуют. Он замолчал, когда мальчик-слуга принес бутылку и, держа ее двумя руками, разлил шнапс по маленьким рюмкам. Струя дрожала, выдавая его волнение. Домерик снова вспомнил про 12031-го. — Жестокие капо и старосты блоков — вот кто реально управляет лагерем, — произнес он, но отец покачал головой. — Лагерем управляет комендант. А сын коменданта, так уж случилось, ведет себя как капризный и неумный ребенок. Лицо Домерика моментально вспыхнуло. И тут же в памяти встал недавний отцовский жест — внезапное и необъяснимо нежное прикосновение, будто предназначенное для младенца в колыбели, а не для выпускника таргюгенда. Это было вызовом: Домерик поднял рюмку со шнапсом и отсалютовал отцу: — Ты всегда во мне сомневался. Выпьем за то, сколько раз ты оказывался прав! Алкоголь плеснулся ему в рот, и дыхание перехватило. Домерик никогда не любил крепкие напитки, предпочитая пиво или вино. Ныне покойный близкий друг Крейгтон Редфорт всегда подливал ему, по-доброму насмехаясь: всеобщая повальная мода на здоровую жизнь с утренней гимнастикой, обливанием холодной водой и спортивными состязаниями по выходным, вызывала у Домерика отвращение. Если бы не слабое здоровье, он, возможно, был бы рад пуститься во все тяжкие и стать таким, как младший брат Крейгтона, Михаэль — «шлурф» [13], стиляга, любитель «дегенеративной музыки» свинга и танцевальных вечеринок. [13] «Шлурфы» или «свингующая молодежь» — представители молодежной субкультуры нацистской Германии, отвергавшей официально пропагандируемые ценности Третьего Рейха. Самовыражались посредством особого «свободного» стиля в одежде, музыкальных предпочтений (в основном, «черного» американского джаза), вызывающе «неарийского» поведения и демонстративной аполитичности. В конце концов именно к этому бесшабашному гордецу и ушла маленькая Изилла Ройс… Домерик потряс головой — в ней вдруг задул ветер, а ноги налились тяжестью. Никакого шнапса больше, если есть хоть малейшая вероятность нового приступа. Посмотрев на отца, он замер: Русе Болтон даже не притронулся к напитку. — Вот и еще одно доказательство твоей неразумности, — еле слышно проговорил он. — Признаться, вчера мне показалось… Он не закончил. В его руке появился тонкий нож. Русе Болтон положил на блюдце яблоко и аккуратно разрезал его на несколько равных частей. — Как мне быть уверенным в том, что твоя вчерашняя откровенность не случайность, а убеждения, высказанные тобой, не провокация? Домерик молчал. Молодой еврей подошел к столу, чтобы забрать грязную тарелку штурмбаннфюрера, однако тот остановил его жестом. — Чем, по-твоему, отличаются они от нас? — Болтон кивнул в сторону еврея. Скрепя сердце, Домерик припомнил и воспроизвел несколько вызубренных строк из новой Библии Рейха — великого сочинения фюрера о его борьбе за идеалы национал-социализма: «Что касается чистоты и твердости убеждений, и нравственного величия, которых образованный человек подсознательно ждет от другого homo sapiens, то этот народ, безусловно, подобных надежд не оправдывает…» Отец прервал его. — Значит, мы говорим об определенном нравственном величии — и чистоте. — Он поднял взгляд на молодого еврея и скомандовал: — Снять рубашку. Юноша побледнел. Дрожащими пальцами он выдавил несколько пуговиц из петель, обнажая плоскую грудь, поросшую темным пушком. Помедлил и вытянул руки из рукавов и замер, прижимая к себе снятую одежду, будто не хотел расставаться с ней, по укоренившейся лагерной привычке боясь воровства. Русе Болтон пытливо взглянул на сына. А затем приказал еврею: — Продолжай. Тот подчинился. Прядь черных волос, не остриженных, как у других заключенных, а собранных под затылком в хвост, выбилась из прически и теперь упала ему на лицо, скрывая румянец. Когда он разделся полностью, Домерик отвел глаза и тоже покраснел. Ужин превратился в фарс. — Я задал вопрос, Домерик, — проговорил штурмбаннфюрер. — В чем разница между ними и нами? Сейчас, глядя на него, можешь ли ты сказать, насколько он отличен от идеала? Домерик с трудом поднял взгляд на бледнокожего нагого юношу, тот стоял перед ним, не смея прикрыться. Ноздри Русе Болтона чуть заметно раздулись. — Отвечать. — Он обрезан, — выдавил Домерик, — согласно мерзкой иудейской традиции. Весь его вид и поза говорят о рабском предназначении. Уродливое лицо, жидкие волосы, хилое тело… Вызубренный правильный ответ, только и всего. Мальчик, не мигая, смотрел в пустоту, и только невозможность встретиться с ним глазами позволяла Домерику кривить душой. — Он кажется тебе привлекательным? Русе Болтон положил ладонь на бледное бедро еврея, заставляя его повернуться вначале боком, а затем и спиной. — Нет, — честно ответил Домерик. — Тебе жалко его? — Нет. — Что бы ты сделал с ним? Русе Болтон смотрел с легким прищуром. Будто пытался распознать в Домерике что-то скрытое. — Отвечать. — Прогнал бы его, — вздохнул Домерик. Это было правдой: зрелище нисколько его не радовало. Он понял, куда именно был направлен взгляд еврея — на блюдо с хлебом. Домерик знал, что следовало сделать на самом деле, если бы удалось избавиться от пристального наблюдения отца. А что сделал бы штурмбаннфюрер, если бы сына здесь не было? Странная догадка поразила Домерика. — Зачем весь этот цирк? — спросил он. — Что ты пытаешься мне сказать? Штурмбаннфюрер достал из глаза монокль и положил ладонь на стол. Пальцы с аккуратными ногтями разглаживали и без того ровную белоснежную скатерть, вторая его рука все еще покоилась на бедре молодого еврея. — Встать, — почти шепотом проговорил он. Домерику показалось, он ослышался. И прежде, чем отцовский приказ достиг его разума, что-то нутряное, глубинное, куда более животное и дикое, чем отвечающий за анализ информации человеческий мозг, задрожало, забилось, предупреждая об опасности. Велосипедист, вспомнил Домерик. Несколько дней назад на склоне горы с ним случилось то же самое: инстинкты забили тревогу гораздо раньше, чем интеллект предложил несколько возможных вариантов спасения. Ни тогда, ни теперь он не подчинился инстинктам, он поднялся, вытянул шею и расправил плечи. Благодаря росту и осанке на построениях в таргюгенде он всегда оказывался в числе первых. Не дожидаясь приказа, он потянулся к воротнику, затем расстегнул пуговицы на манжетах рубашки. Взгляд отца казался каким-то гипнотическим. В нем было столько тихой, меланхолической, усталой власти, что все чувства Домерика, подчиняясь ее неоспоримому и безусловному авторитету, будто заиндевели, и сам он, подавляя панику, начал медленно и аккуратно раздеваться. Он не сошел с дороги, он остановился и ждал, точно животное, завороженное приближением собственной гибели. Отец убрал руку с бедра мальчишки и выдавил сквозь зубы: — Пошел прочь. Домерик видел боковым зрением, как тот торопливо поднял с пола брюки и, подхватив свои грубые деревянные ботинки, удалился из комнаты. Отец поднялся. Точно боясь потерять опору, он все еще держался за край стола, пальцы его ласково гладили отложенную в сторону салфетку. Домерику показалось, он понял. — Ты хотел доказать, что я — как он! «Рабское предназначение» — мое, как и его! Ты хотел показать, что в нем я вижу себя и, получив пример, действую точно как он, или любой из заключенных в этом лагере! Он скомкал рубашку. Ему вдруг стало страшно. — Ты не сможешь держать меня здесь, будто пленника. Не сможешь пытать этими трупами на улице, этим повсеместным бессилием, над которым все вы — офицеры, надзиратели и капо — насмехаетесь! Отец сделал несколько шагов вперед и вышел из теплого желтого света абажура. Теперь его лицо казалось очень бледным. Лишь на миг сдаваясь инстинктам, Домерик отступил — только бы сохранить разделявшее их расстояние. — Я свободный гражданин Рейха, а не твой заключенный, — пробормотал он и попытался прикрыться. — Я уеду завтра же, чтобы избежать твоих ужасных уроков… Штурмбаннфюрер Болтон осторожно сжал его плечо. Отступая, Домерик уперся спиной в стену. — Страсти мечутся в тебе, словно бешеные лисы в клети, — прошептал отец. — Столько предположений за пару минут сменили друг друга в твоем идеальном черепе, и каждая из них сводилась к одному: нашей вражде. А я хотел бы показать тебе прямо противоположное. То, что у нас одна кровь на двоих. — Я не п-понимаю, — Домерик почувствовал, что ему не хватает воздуха. Его тело покрылось гусиной кожей — от холода и ужаса. Прикосновение к ней показалось почти обжигающим. Отец подошел вплотную, и губы его застыли у самого уха Домерика. — Вчера ты спросил, почему тебе повезло родиться Болтоном, и я не сдержал своего восхищения. Не вопросом, а самим тобой. Домерик вздрогнул, когда обе руки отца огладили его голые плечи. Русе Болтон поцеловал его в шею — мягко и осторожно, будто пробуя, желая приноровиться. Домерик мелко задрожал. Шепот отца был почти неразличим. — Сегодня я попытался в последний раз усомниться и устроил проверку нам обоим, и ты прошел ее. В отличие от меня. Домерик беспомощно зашарил руками — под пальцы попался жесткий ремень отцовской формы, складки его мундира, и больше — не отцовского — ничего. В тишине он будто бы начал слышать собственное сердце. Губы штурмбаннфюрера нашли его ухо, а дальше он почувствовал их на щеке. Встретив поцелуй своими губами, он едва не задохнулся. Чувство беспомощности и отчаяния захватило его и парализовало. Осторожные руки отца теперь гладили его по спине, спустились к пояснице. А затем исчезли. Отец сжал его голову в ладонях и прижался лбом ко лбу сына. — Отец… я… как ты можешь… — Домерику не удавалось подобрать подходящие слова, да и сама затея побороться с происходящим с помощью уговоров показалась ему безнадежной. Глаза Русе Болтона, оказавшиеся так близко, показались ему жуткими. В них билось холодное пламя. — Все беды от наших страстей, — прошептал он, не отпуская головы Домерика. — Как бы мне хотелось избавить от них и тебя и себя. — От… отпусти меня, — попросил Домерик, но Болтон не отпустил. Домерик почувствовал, как воздух между ними стал горячий от отцовского напряжения. И еще он понял, что идея уехать, не осознанная до конца, озвученная отцу случайно и почти неожиданно для самого Домерика, была единственным путем к спасению. Пальцы штурмбаннфюрера снова скользнули по голой спине Домерика, а голова уткнулась в его грудь. Отец поцеловал его в ключицу. А в следующее мгновение все исчезло. Когда Домерик опомнился, отец стоял от него в нескольких метрах. Верхняя пуговица его мундира была расстегнута, лента сбилась в сторону, и крест висел наискось, демонстрируя главенство закона тяготения над символами, придуманными человеком. Домерик пошатнулся, медленно сдвинулся с места, ощупывая взглядом комнату. Болтон смотрел на него, не отрываясь, точно кролик на удава, и Домерику стоило больших усилий не покориться собственной слабости. Он наощупь снял с крюка куртку и накинул ее на одно плечо, прямо на голое тело. — Тебе лучше уйти, — тихо проговорил штурмбаннфюрер, и Домерик почти бросился к выходу. Уже на улице он торопливо набросил на себя рубашку и облачился в куртку, застегнув ее до самого горла. Луч света скользнул ему под ноги, это часовые проверяли, кому ночью взбрело в голову выйти на аппельплац. Широкая площадь казалась пустыней — Домерик перехватил себя руками и зябко поежился. Ему хотелось бежать вперед, как можно дальше отсюда, но сил едва хватало на то, чтобы испуганно ковылять, спотыкаясь о каждый камень. Что скрывал в себе этот жуткий человек? Разве не оказывался он, оставаясь наедине, гораздо более опасным и жестоким, чем когда руководил перекличкой нескольких тысяч пленных евреев и лично отдавал приказы к расстрелу? Домерик боялся думать о том, что произошло. Объятия отца разомкнулись, но ужас, тогда в комнате сжавший все его тело ледяными клещами, до сих пор не отпустил. Какая судьба была уготована здесь ему, бессильному и глупому сыну коменданта — убежденного эсэсовца, не ведающего жалости, — этот и другие вопросы делали Домерику физически больно. Припадок. Собственное тело могло предать его в любую минуту, неожиданно могли взбунтоваться недолеченные доктором Ройсом нервы, мышцы в страшной судороге могли переломить его пополам, выкрутить руки и заплести ноги в уродливый узел, сбросить его в первую же канаву, чтобы он подыхал там в немыслимых корчах. Только подкожный животный страх перед припадком заставил Домерика собраться. Необходимо вернуться под крышу, подняться на свой этаж и, пусть даже вода будет обжигающе ледяная, смыть с кожи прикосновения этого человека. Буквально силой заставить себя лечь в постель и забыть об отце хотя бы на несколько часов беспокойного сна, а утром не давать воли панике. Вспомнить даже те уроки таргюгенда, что всегда казались бредовыми: мужчина должен вести себя по-мужски, он — желанное дитя своего народа, дисциплинированный сын, не боящийся неудач. Арийский мужчина несет ответственность за собственную жизнь. Он уйдет завтра же, захватив с кухни немного еды, раздобыв в хозблоке теплую одежду. При нем — его документы. Денег можно одолжить у Грейджоя, который, должно быть, ненавидит и боится штурмбаннфюрера с той же силой, что и Домерик. В городе он найдет способ заработать, чтобы вернуть долг и, выкупив Мелодию, уехать на запад. Навсегда покинуть этот край. Теперь война: мало ли на дорогах Польши беженцев? Много ли тех, кто будет требовать от Домерика Болтона того же, к чему хотел принудить его собственный отец? Уже засыпая, Домерик просчитывал варианты. Если Грейджой откажется, нужно будет предложить ему денег, тогда хорошо бы заранее раздобыть немного картошки или даже мяса и продать кому-нибудь из вольных рабочих. А если согласится, есть надежда, что он подбросит Домерика до города. Если будет сомневаться, можно попытаться соврать ему, что таков приказ штурмбаннфюрера… Во сне Домерик сам сидел за рулем. Новенький «Хорьх» мягко катился по ровной асфальтовой ленте, а ветер трепал волосы и пробирался под воротник. Теплое солнце светило прямо в глаза, так, что дороги почти не было видно. Домерику казалось, он едет напрямую к солнцу, в его гостеприимно распахнутые объятия. На сидении за водительским креслом переговаривались и весело шутили пассажиры, которых он не узнавал, но был им рад. Дорога бежала вдаль, вокруг царило вечное солнечное лето. Домерик оглянулся: за задним сидением оказалось еще одно, а за ним еще и еще. Пассажиры мчались навстречу мечте. Домерик вез уже не только двоих мужчин, но целую бригаду. «Хорьх» наполнялся все новыми и новыми людьми, озабоченно шумящими, говорящими на рахных языках, и уже напоминал длинный автобус, пассажирский лайнер с обтекаемой крышей, летящий вперед по автобану, и Домерик в кепи и перчатках лихо выкручивал руль. Пальцы дрожали от напряжения и восторга. Пассажиры толкались за его спиной, их набивалось все больше, казалось, он везет жителей целого барака, а может, и не одного, а двух, трех, четырех. Полосатые робы заключенных мелькали в стекле заднего вида. Солнце било в глаза, пламя обжигало лицо. Люди набились в автобус, как сардины, между ними не было свободного места, Домерика придавило к рулю. Заключенные кричали и выли, вторя вою мотора, и только когда огонь поглотил автобус, залив глаза Домерика красным, тот понял, куда так стремился доставить своих подопечных. За их спинами сомкнулось жерло печи. Он вскочил в постели и потряс головой. Тусклый свет пробивался в окно, часы показывали четверть шестого. Перекличка. Потом отправка рабочих на железнодорожную станцию — разгружать вагоны с углем, а также несколько партий — на завод. Домерик торопливо начал собираться. Плевать, что не побрился, подумал он. На это не было времени. Если удастся уйти под шумок сразу же после колонн заключенных, то можно будет скрыться незаметно для отца. Возможно, тот узнает об его отсутствии уже ближе к вечеру. Хорошо бы успеть заглянуть на кухню… Он вышел из барака. В солдатском рюкзаке у него была смена вещей, в которых он прибыл в лагерь, и пара казенного белья, полученного здесь. На дне покоился пистолет, завернутый в тряпку. Хлебные крошки в кармане Домерика на ощупь были похожи на твердые крупицы песка, и он брезгливо вытряхнул их на землю. Кухонный староста посмотрел с недоверием, когда появившийся в хозблоке Домерик попросил вынести ему немного картофеля. Возражения исключались: за такое любой заключенный, какую бы должность он ни занимал в лагере, мог быть приговорен в лучшем случае к побоям, а в худшем — к расстрелу. Домерик набил картофелем карманы. Съев немного хлеба и сыра, он вышел на свежий воздух. Земля подрагивала под ногами: уходили из лагеря последние колонны. Он нагнал старосту одного из блоков и с напускной веселостью проговорил: — Только бы не было дождя, не хочется месить сапогами грязь! Староста блока шарахнулся от него как от чумного. Он боится, понял Домерик. Они все боятся нас, немцев, независимо от собственного происхождения. Тогда он перешел ближе к группе эсэсовцев с автоматами. Те приветливо склонили головы. Очень толстый офицер с нашивками шутце продолжал рассказывать прерванную появлением Домерика историю: — … Говорят, пламя такое было, как если бы вот все наши печи — в одну… Вот и непонятно, выжил там кто-нибудь, или все взлетело на воздух. — Как бы об этом стало известно, Виман, если б никто не выжил? — бросил другой эсэсовец. Шутце пожал плечами. Его сильно мучила одышка. — Так ведь и заметно было издалека, такой огонь попробуй не рассмотри, километров за десять, прямо с неба. — Ты сам что ли видел? — Нет. — Ну так и не выдумывай, — прикрикнул кто-то из офицеров званием повыше. Почти до самого шлагбаума они шли молча. От волнения у Домерика сбивалось дыхание. — Чтоб я выдумывал? Дудки! Знаю я одного человека в городе, — все же не выдержал толстяк. Должно быть, ему слишком хотелось закончить историю. — Что за человек? Тот помялся. — Язык из Дозора. Так вот, там даже не самолеты, а настоящие драконы, как в сказках. Что смеетесь! Город стоит полуразрушенный, черный, думаете, сколько бомб надо было на него скинуть, чтобы от воронок место живого не осталось? А видели вы хоть один самолет? Эсэсовцы молчали. — Драконы, — заключил шутце. — Уж такое оружие, которое против самого дьявола выставить не стыдно, не то что против нас… Он понял, что сболтнул лишнее, и примолк. Домерик пытался высмотреть «Хорьх» Теона Грейджоя, но машины не было. Должно быть, отец куда-то уехал на ней спозаранку. Или же… — Герр Болтон, — сказал уже знакомый Домерику роттенфюрер, когда тот подошел к шлагбауму. — Простите, но вам лучше остановиться. — Я решил прогуляться до города, — ответил ему Домерик. — Мне что-то просили передать? Эсэсовец замялся. — Вам лучше остаться в лагере. Домерик почувствовал неладное. — Я хочу спуститься в город, — выделяя каждое слово, произнес он. — Что может быть лучше утреннего променада? Сегодня нет дождя и очень тепло. — Да, погодка радует, — согласился роттенфюрер. — И все же, герр Болтон… — Что? Мне нельзя выйти за пределы лагеря? — перебил его Домерик. — Нельзя, — сказал офицер. — Таков приказ вашего отца. Домерик остолбенел. — То есть, как? Он… запретил мне? Эсэсовец покачал головой: — Он запретил нам. Отойдите от шлагбаума. Он махнул рукой, и охранники поволокли друг к другу створки тяжелых ворот, взявшись за привязанные к ним стальные канаты. Шлагбаум опустился. Домерик в ужасе закрыл руками лицо. И когда он отнял ладони, роттенфюрер все еще смотрел на него без особого выражения. — Как сын коменданта лагеря я приказываю вам выпустить меня, — медленно проговорил Домерик, впрочем, почти без надежды. — Мои люди будут вынуждены остановить вас, если вы решите бежать, — проговорил роттенфюрер и, приблизившись, доверительно шепнул: — Не можем же мы стрелять в вас, как в обычного заключенного. Домерик сделал несколько шагов назад. Бессильная ярость бушевала в нем, но он изо всех сил сдерживал не ее, а готовые выступить слезы. «Обычного заключенного»! Выходило, что Домерик просто был «не обычным». Он поплелся обратно, униженный и раздавленный открытием. Отец все предусмотрел, вовремя захлопнув дверцу ловушки, и теперь, если бы мог наблюдать за Домериком в эту секунду, восхитился бы своим верным расчетом. Лагерем управлял комендант, ох, как верно было это его замечание! И жизнь в Дредфорте текла, подчиняясь приказам коменданта, а не законам великого Рейха! Поражение было оглушительным. «Если я здесь пленник, как и все эти люди в полосатых рубахах, к которым я испытываю человеческое сочувствие, я стану им братом. Я стану одним из них, только бы не оставаться комендантским сыночком, к словам которого никто не собирается прислушиваться!» — в отчаянии подумал Домерик. Он вспомнил поцелуи штурмбаннфюрера, и у него едва не закружилась голова. К такой мерзости, низости, предательской беспощадности мира вокруг он не был готов. Труповозка медленно тащилась вдоль бараков, Домерик заметил ее издалека. За несколько дней в лагере ее неторопливые движения стали привычными, а страшное предназначение почти перестало пугать. Заключенные затаскивали наверх тела своих умерших за ночь собратьев. Те, кто был слишком слаб для работ в городе, как могли, устраивали свой быт в этом аду, только отдаленно напоминающем рукотворное обиталище. Охваченный чувствами, Домерик подошел к телеге и, преодолев страх и брезгливость, взялся за грязные ноги одного из мертвецов. — Помоги же мне, ну! — попросил он заключенного, но тот вдруг остановился и опустил голову. — Возьми его за руки, потащили! — снова проговорил Домерик. Он не сразу догадался, что еврей вряд ли понимает его язык. — Pomóż! [14] — сказал он по-польски, а не дождавшись реакции, начал просить на всех языках, которые знал, на случай, если заключенный окажется австрийцем, украинцем, греком. [14] «Помоги!» (пол.) Тот, будто парализованный, стоял с опущенной головой. От телеги отступили и другие, каждый из них почти видимо трясся от страха, очевидно, ожидая побоев. — Вы что, не понимаете? — вскричал Домерик. — Я хочу помочь вам! Меня точно так же, как и вас, заперли здесь! Они не понимали или боялись понять. Домерик замолчал. Тяжело переставляя ноги, он двинулся вдоль стены к крематорию. Уголь заключенные носили на себе, их черные от копоти и пыли лица были неотличимы друг от друга. Словно машины, налаженные для исполнения одного единственного действия — движения по одному единственному маршруту с одинаковой ношей, они двигались от горы угля внутрь помещения крематория. Домерик поднял голову: край черной крематорной трубы терялся под облаками, а вернее было сказать, в дыму. Он больше не замечал запаха смерти. Он и вправду стал таким, как они, одним из десятка тысяч человеческих единиц, носивших номера вместо имен. Он зашел под крышу, миновал ангар, вывернул в широкий коридор, а затем — в помещение с плотно закрытыми окнами. Эсэсовцы везде пропускали его, будто он был своим. А разве не был? Домерик сбавил шаг, будто на обдумывание внезапной мысли ему требовались дополнительные физические ресурсы. Разве, прибыв в лагерь, он не видел себя верным помощником отца, разве не мечтал во всем быть похожим на него и при любой возможности стараться оправдывать его доверие? — Пропустите, — приказал он офицеру, преградившему путь. Для верности он снова раскрыл паспорт. Эсэсовец выпрямился и сделал нацистское приветствие. А потом — будто снова стал живым человеком. — Вы знаете, что за этой дверью, герр Болтон? — спросил он. Значит, Домерик не ошибся. — Знаю. Он втягивал ноздрями воздух — тяжелый, сухой, теплый, еле сдерживая рвотные позывы. — Хотите посмотреть? — в последний раз уточнил эсэсовец. Затем он отодвинул толстый металлический засов. Десять или двенадцать добротных каменных печей, сложенных из крепкого обожженного кирпича, стояли в ряд — по две рядом. В некоторых из них были открыты дверцы, и широкие каменные пасти, дожидаясь топлива, светились изнутри огненно-красным пламенем. Так ярко, что у Домерика закололо глаза, и на сетчатке тут же отпечатались несколько темных пятен, как бывает, когда посмотришь хоть пару мгновений на солнце или горящую лампочку. Дверцы открывались, и тела, соскальзывая с простых носилок, отправлялись внутрь. Работяги в полосатых куртках двигались проворно и тихо, точно существовало негласное правило — молчать. Дверцы закрывались, и новые красные жерла раскрывались у печей по соседству. Худые белые руки свешивались с носилок, но их укладывали обратно. Затем носилки освобождались, и заключенные, ответственные за это, подтаскивали новые трупы. У Домерика на лбу выступил пот, а в глазах потемнело. Он пошатнулся. В следующее мгновение его уже поддерживал оставшийся за порогом эсэсовец. — Герр Болтон, идемте на воздух, — предложил он, но Домерик отмахнулся. В трубах выл ветер, в тишине этот звук был так протяжен и гулок, что, собрав все внимание на нем, Домерик понемногу пришел в себя. Он без помощи вышел в коридор и прислонился к холодной каменной стене. — Воды, быстро! — скомандовал эсэсовец, и один из заключенных поспешно поднес металлическую канистру. — Ты что приволок, уродец? — оскалился эсэсовец. — Возьми из каптерки, — проговорил другой. — Здесь чистую для него найти не так-то просто. Домерику было наплевать на чистоту. Он подставил ладони, и заключенный, открыв крышку, щедро плеснул на них слегка отдающей бензином воды. Домерик узнал его руки с укороченными пальцами. — Это ты, — проговорил он слабым голосом. — Ты тогда собирал вещи у склада. Он вгляделся в простое лицо заключенного и встретил внимательный взгляд, заметил, как шевельнулись губы, но заключенным было запрещено обращаться к нему под страхом смерти. И в этом тоже была колоссальная несправедливость! Держась за стену, Домерик поднялся на ноги, подоспевшему с чистой водой эсэсовцу он сказал: — Этот проводит меня наружу. Как можно пренебрежительнее он махнул в сторону человека в робе. Эсэсовец пожал плечами и пропустил их к выходу. Помещение показалось Домерику настоящим лабиринтом. Едва удалось остаться с заключенным один на один, он быстро проговорил: — Тебе что-то нужно? Хлеб? — он пошарил в карманах и выудил несколько картофелин, все, что забрал утром из хозблока. — Вот, раздай товарищам. — Он спохватился. — И не смей съедать все сам, слышишь! — Нет, — сказал заключенный. — Я не съем все сам. В его голосе звучали благодарность — и спокойствие, а теплые карие глаза под лохматыми бровями показались Домерику очень умными. Не все заключенные одинаковые, напомнил себе Домерик. И вдруг сообразил. — Ты принес мне воды неслучайно, да? Ты еще тогда хотел заговорить со мной. Заключенный осмотрелся по сторонам, осторожно заглянул за угол, и только потом зашептал на сравнительно неплохом немецком: — Если есть еда, Mein Herr [15], то отдайте мне ее. Будьте великодушны, Mein Herr. Вы многим можете помочь мне и моим братьям по несчастью. [15] «Господин» (нем.) — Говори, чем, — отозвался Домерик, но заключенный замолчал. Домерику казалось, он поторопился с ответом. Мимо них двое заключенных провезли тачку, груженную трупами. Густой запах мертвечины распространился по помещению, и Домерик быстро зашагал прочь, чтобы скорее покинуть это страшное место. На входе в ангар он затормозил. — Просто скажи, что я должен сделать? Заключенный почесал короткую седеющую бороду обрубками пальцев. — Принесите еды, Mein Herr. К вечеру, после того, как все вернутся с работы. — Куда? Заключенный снова опасливо огляделся. — Седьмой барак, возле него канава, которую то и дело засыпают песком, чтобы телеги не ломали колеса. Сбросьте еду туда. Если сможете найти, принесите бинты, они пригодятся раненым и больным. Если есть вещи — положите вещи. Как будто споткнулись, упадите рядом и положите туда, Mein Herr. — Я принесу, — сказал Домерик. — Все, что смогу раздобыть без подозрений. Завтра. Заключенный рассовал по карманам картофелины, несколько штук засунул за пазуху, заправив рубаху под завязки штанов. Он уже собирался выйти, когда Домерик окликнул его. — Как тебя зовут? — спросил он. — Номер 802, Mein Herr. — Нет, твое настоящее имя! Заключенный закатал рукав и показал татуировку: — 802. Он быстро зашагал в сторону склада. Растерянный Домерик выбрался на улицу. Без одной пары вещей и белья легко удастся прожить, но как быть с бинтами? Кто теперь, будучи наслышанным и о случае с ведром картошки и о запрете коменданта выпускать юного Болтона из лагеря, мог бы помочь ему? Пошарив взглядом по земле, он подобрал подходящий камень и, закусив губу, несколько раз царапнул по руке, чтобы ссадина закровила, а потом двинулся в сторону своего корпуса. Доктор Утор, как и любой принесший клятву Гиппократа медик, не должен был отказать в помощи человеку, слабому здоровьем. Так и вышло: обработав пустяковую рану Домерика, Утор выдал ему моток бинта и пузырек со спиртом, а выслушав жалобу на отсутствие теплых носков и еще чего-нибудь, способного предотвратить переохлаждение, с пониманием закивал. Он достал из комода новые портянки, пушистый мохеровый шарф и шерстяную жилетку. — Думаю, будет вам велика, — вздохнул он, но расхрабрившийся Домерик принялся уверять его, что размер — дело десятое. Главное, чтобы было тепло. Доктор Утор внимательно посмотрел на него, потом свернул жилетку и молча убрал ее обратно в ящик. Домерик постеснялся протестовать. Утор ушел в лабораторию и вернулся со шприцем. — Позвольте-ка вашу руку, молодой человек, — раз уж вы пришли, — проговорил он и сделал Домерику укол. — Лекарство никогда не будет лишним. Домерик стиснул зубы. — Ну, а это уже отрываю от сердца, — улыбнулся доктор Утор и достал бумажный кулек с конфетами в голубой глазури. — Возьмите эту полезную сладость. Глюкоза нужна вашему организму. Домерик с благодарностью потряс его руку. А потом, чтобы не вызывать подозрений, сделал нацистский жест, восславляющий фюрера, и получил ответное движение доктора. Конец дня и следующее утро прошли в приготовлениях к диверсии. Отчего-то это казалось Домерику особенно важным — сделать так, чтобы все прошло гладко. И не потому что он боялся наказания. Он знал: есть лишь один шанс сделать так, чтобы заключенные поверили ему — сыну жестокого коменданта. Просчитаешься, ошибешься, и вместо одного врага, сидящего в комендантском корпусе, обретешь еще несколько тысяч — голодных, озлобленных, безнадежно усталых. В полдень снова зазвучали звуки бомбежки — теперь еле слышные, точно фронт за сутки отдалился на много километров. Домерик думал об этом не без тревоги, но задача, стоявшая перед ним здесь и сейчас, отвлекала от осознания безрадостных перспектив. На спортивной площадке, расположенной за ближайшими к дороге бараками и отгороженной колючей проволокой от основного лагеря, капо 12031 натаскивал собаку. Заключенный, которому приходилось исполнять роль приманки, был совсем еще ребенком. Он корчился на земле, загнанный, окруженный сворой огромных черных догов, и закрывал голову руками. Кто дал такую власть простому уголовнику? Пораженный Домерик замедлил шаг. Капо дождался, пока жертва поднимется с земли и отозвал собак. Его лицо светилось от удовольствия. Одна из сук увивалась у его ног, хищно и радостно щерясь на добычу. 12031-й скомандовал, и она бросилась вслед за другими. Заключенный команды не дожидался: судя по его ободранной одежде с кровавыми пятнами, он знал, что необходимо сделать. Он припустил так быстро, как мог, но собаки, настигнув беглеца всего лишь в несколько прыжков, повалили его на землю, и возбужденно завиляли хвостами, сгрудившись над его выпачканным в грязи телом. Послышался крик: заключенный тоненьким голосом звал на помощь, вопреки здравому смыслу надеясь, что кто-то избавит его от этой смертельно опасной тренировки. — Что ты делаешь! — выкрикнул Домерик капо. — Кто дал тебе право? Найдя дыру в проволоке, он зашел на площадку, и собаки, учуяв его, дружно потянулись к хозяину. Вряд ли они искали защиты, скорее, ожидали новой команды. Домерик всегда умел ладить с животными, поэтому не боялся. 12031-й снял кепи, как полагалось делать всем заключенным при появлении надзирателя или эсэсовца. — Герр комендант позволил, — медленно проговорил он, смотря на Домерика своими жидкими светлыми глазами. — Участились случаи побегов. — И что же, этот мальчик тоже пробовал бежать? Капо сорвал травинку-лисохвост и зажал ее пухлыми губами, пожевал, точно папиросу. — Этот — нет, — он говорил с вялым пренебрежением. — Вы оба — заключенные, однако поводок в руках у тебя, а не у него. На лице 12031-го появилась ухмылка. — А его девочки и не послушают. — Вот как, — удивился Домерик. — Что же, ты их хозяин? Ты решаешь, кого им загрызть? Заключенный молчал, только прямо смотрел на Домерика. Никто из старост или капо не смел вот так просто стоять перед ним, надменно подняв подбородок и выпятив грудь. 12031-й дожевал травинку и сплюнул ее под ноги, затем несколько раз присвистнул, и собаки бросились к нему с радостным лаем. Они окружили капо, виляя хвостами, и он, подобрав одну из сук за ошейник, ласково потрепал ее по холке. А потом развернул ее морду в сторону Домерика. — Герр Болтон, — указал он собаке. — Сын коменданта. Домерику стало не по себе. — Почему ты, а не кто-то из эсэсовцев, тренирует эту свору? — Потому что для этого я гожусь, герр Болтон. — Глаза 12031-го горели, толстые пальцы гладили «девочку» между ушами. — Именно для этого: работать на псарне. Домерик не понял его, но буквально почувствовал кожей: капо был опаснее любой из вверенных ему собак. — Тебе больше не придется этого делать, — проговорил он и с болью взглянул в сторону окровавленного мальчика, получившего несколько спасительных минут передышки. — Я поговорю с отцом, он… Домерик осекся. Привычка перекладывать ответственность на кого-то более сильного и сведущего сыграла с ним дурную шутку: он мог бы прийти к отцу раньше, но не теперь, когда, находясь в прямой зависимости от его воли, боялся возвращаться к себе на этаж. Только не теперь, когда его побег провалился. — Поговорите, герр Болтон, — капо растянул губы в неприятной улыбке. — Может, он и собак передоверит вам, арийскому... — он закончил полушепотом, и Домерик не разобрал последнего слова. Ругательство, в этом не приходилось сомневаться. Домерик сделал шаг вперед, и одна из собак угрожающе зарычала. Он стоял посреди площадки, не смея сойти с места. Ему казалось, стоит развернуться спиной, и вся свора набросится на него сзади, выполняя приказ своего безумного хозяина. Набравшись сил, Домерик поманил к себе полуживого от страха заключенного. От того пахло кровью и мочой, но Домерик не заткнул носа. — Идем со мной, я распоряжусь накормить тебя на кухне. Мальчик ничего не ответил, он как будто бы не понимал языка. В хозблоке Домерик взял для него овощной похлебки и щедро плеснул в кружку молока из бидона. — Ешь. Он смотрел за тем, как дрожавший от страха и истощения парнишка с недоверием озирается по сторонам, как протягивает костлявые руки к еде, как со старательно сдерживаемой жадностью понемногу отламывает хлеба… У Домерика защемило сердце. — Как тебя звать? Он ошибся: мальчик все понимал. — Волчонок. — Как? — смешная кличка против воли вызвала у Домерика улыбку. Мальчик посмотрел очень серьезно. Над его верхней губой остался след от молочной пенки. — Волчонок. Номер 4998. Домерик рассматривал его маленькое веснушчатое лицо и старался угадать возраст. Восемь, двенадцать лет? Казалось, в лагере время шло с особой скоростью и оставляло на внешности людей более глубокие следы, растя детей и старя взрослых заключенных в несколько раз скорее, чем свободных людей. Мальчик доел свой скудный паек, и Домерик подкатил к нему яблоко. Тот по-звериному лязгнул зубами, будто оправдывая свою кличку. — Давно ты сюда попал? — Шесть лет назад. — Сколько? — переспросил Домерик. Мальчишка примолк, на лице его вдруг проступила тревога. Он больше ничего не говорил, только быстро-быстро отгрызал куски от яблока, словно боясь, что подачку отберут. Домерик вывел его на улицу и отпустил. Полосатая рубаха запестрела между бараками, Волчонок побежал так быстро, словно за ним все еще гнались собаки. В отличие от спектакля, разыгранного перед Утором, общение с распределителем хозблока стоило Домерику куда меньше душевных сил. Вот если бы можно было как-то вынести из помещения котелок с супом! С другой стороны, жидкая баланда не была настолько сытна, как картошка, репа и тем более мясо, но забрать все это с собой было весьма сложно. Домерик знал: теперь за ним следили, и вызывать новые подозрения он не стремился. Осторожно озираясь по сторонам, он напихал в карманы куртки хлеба и, сложив салфетку, завернул в нее сало и сыр. Ему полагалось одно яблоко, но он раздобыл целых три штуки. Малодушно подчиняясь собственному голоду, он выхлебал миску супа до дна и облизал ложку, которую потом тоже незаметно захватил с собой. Солнце начало клониться к закату, и первые колонны заключенных — измотанных, грязных, еле волочащих ноги — потянулась через лагерную дорогу к аппельплацу для переклички. Все, кто возвращался с разгрузки угля, имели черные, будто обугленные, лица. Время переклички показалось Домерику многочасовым тягостным представлением. И лишь когда заключенных начали разводить по баракам, он вздохнул с облегчением. О какой именно яме говорил 802-й, Домерик не знал, не так уж хорошо он изучил лагерь. Синей краской на бараках были нарисованы уродливые цифры, нумерующие корпуса, и седьмой нашелся без труда. Чуть в отдалении от него, соседствуя с небольшой горкой скопившихся за день трупов, была рытвина. У Домерика задрожали руки. Он огляделся, сбавил шаг. Часовым на вышках не было до него никакого дела, их голоса и смех слышались в отдалении. Прожектор пока не зажигали. За пару часов до отбоя у заключенных и их надзирателей было время отдохнуть друг от друга, и это было Домерику на руку. Как и учил 802-й, проходя мимо рытвины, он споткнулся и присел на корточки, быстро достал из-под куртки сверток с одеждой и едой, и положил его в углубление, рядом вдавил во влажный песок несколько яблок, потом, едва не забыв, выложил из кармана кулек с конфетами. Он так и не попробовал ни одной, хотя очень хотелось. Он осторожно поднял голову и, привстав, принялся отряхивать штанины. Захватив несколько горстей песка, он присыпал ямку и отошел в сторону, как будто бы ничего не случилось. Никто не засвистел и не бросился к нему, лагерный колокол не возвестил о случившемся предательстве. Он и не думал, что 802-й старался лишь для себя, желая съесть все в одиночку. Неясное предчувствие заставляло его доверять этому человеку с простым лицом и умными карими глазами, и потому, осуществив задуманное, он возвращался в свой корпус с легким сердцем. Почему-то ему казалось, что все теперь встанет на свои места. Событие так поразило Домерика, что он, окрыленный надеждой, буквально влетел по ступеням на свой этаж и, распахнув дверь, замер на пороге. В кресле, заложив ногу на ногу, сидел Русе Болтон. Он пил чай, в руках его была толстая книга в темной обложке. Сочинение фюрера, понял Домерик, едва бросив на нее взгляд. Ему стало не по себе: прошло двое суток, но вчерашняя встреча с отцом будто бы не прерывалась. Штурмбаннфюрер не покидал сына ни на миг: его прикосновения как бы въелись в кожу, и теперь, встретившись взглядом с отцом, Домерик вновь почувствовал ужас и гадливость. Он вначале принял их за презрение: ему очень хотелось бы презирать отца, но он — боялся. — Как ты себя чувствуешь, сын? — участливо спросил штурмбаннфюрер, подхватил пальцем изящную ручку фарфоровой чашки и сделал глоток. — Доктор Утор рассказал, что ты заходил к нему, чтобы весьма громко покашлять. Думаю, это связано с послеобеденным сном за бараками, как ты считаешь? Он знал даже об этом! Домерик сжал кулаки в карманах брюк и сухо отозвался: — Я чувствую себя гораздо лучше, герр штурмбаннфюрер. Комната вдруг показалась чрезвычайно тесной: чтобы покинуть ее и спрятаться в спальне, Домерику пришлось бы пройти прямо рядом с отцом, а, чтобы обойти отца, нужно было выйти в круг света, как на арену. Русе Болтон неторопливо потягивал чай. Он отнял от глаза монокль и теперь наблюдал за сыном, сохраняя на лице странное выражение. Будто чего-то ждал. Гнетущее молчание затянулось. — Мне тоже нужны книги, — наконец, проговорил Домерик. — Я погибаю от скуки, целыми днями слоняясь по лагерю. Отчасти это было правдой: в детстве Домерик очень любил читать, и теперь не отказался бы от любой беллетристики. С другой стороны книги могли служить ширмой: кто заподозрит тихого послушного книгочея в подготовке бунта? Домерик испугался собственной мысли. И будто услышав ее, Болтон медленно поднял на него глаза. — Я найду тебе дело. Завтра ты сам будешь участвовать в настоящей казни. У Домерика голова пошла кругом. — Нет. Я не приспособлен для этого, я не стану. Он отлично знал, к чему это приведет, свидетельством тому служила сегодняшняя дурнота в крематории, но как было рассказать о ней отцу? Ему стало стыдно — снова, в очередной раз! Голос штурмбаннфюрера еле заметно дрогнул. — Ты будешь делать то, что я прикажу, Домерик. Ты Болтон. А Болтоны никогда не боялись вида крови. — Нет, — взмолился Домерик. — Нет, только не это. Штурмбаннфюрер выпрямился и убрал чашку. — «Только не это». Забавно, какую цену ты готов заплатить, чтобы сохранить руки чистыми. Он встал и прошелся по комнате. А потом шагнул к настенному выключателю электричества — и две лампочки, сцепленные под потолком, погасли. Осталось лишь тусклое свечение из окна, мерцающее в зависимости от положения движущихся прожекторов. Силуэта отца, двинувшегося навстречу, Домерик вначале не разглядел. Он инстинктивно шагнул туда, где было светлее, — в сторону спальни. Скрипнули сапоги, Домерик оглянулся. В темном проеме двери возник отец и на мгновение замер на пороге, будто сомневаясь, стоит ли делать последний шаг. — Отец, я… я буду собираться ко сну, — быстро проговорил Домерик. Он потянулся к газете, потом снял с металлической спинки кровати полотенце, всем своим видом пытаясь показать, что говорит правду, и что хорошо бы штурмбаннфюреру, пришедшему в столь поздний час, покинуть его, соблюдя приличия. Тут щелкнул второй выключатель — и Домерик налетел на стул, тот с грохотом брякнулся на пол, а потом наступила тишина. Она буквально ударила Домерику по барабанным перепонкам, и он застыл в ней, замер в мгновенно загустевшей вокруг темноте, будто муха в смоле. Издать спасительный звук не получилось: вдруг возникшая из черной глубины комнаты рука отца зажала ему рот. Пальцы были холодными и сухими, Домерик их не испугался. Будто все вышло само собой: обхватив за плечи, отец уберег его от чего-то, скрывающегося в этом проклятом непроглядном мраке, грозящем неизвестностью, готовящем гибель. Он прижал Домерика к себе и вновь стал целовать. Совсем как вчера, только более уверенно, беспощадно. Он не защищал, а совсем наоборот! Домерику потребовалось несколько мгновений, чтобы детские страхи перед порождающей чудовищ темнотой уступили место вполне осознанному взрослому ужасу. Он попытался оттолкнуть отца, но взмахи рук взболтали пустоту. Офицер, умевший сражаться врукопашную, не оставлял ему ни единого шанса. Но он и не делал больно, действуя с жестокостью точно выверенной силы. Домерик отшатнулся и упал. Только спустя секунду или две он осознал истинное положение и причину вещей: его толкнули. Он оказался на собственной постели, прижатый мощным телом отца, который держал его за запястья, вытянув руки над головой. — Это было критической ошибкой — после стольких лет неизвестности, на пороге… конца вызвать тебя, — прошептал Русе Болтон. От его дыхания пахло сладким чаем и сигаретами. Домерик понял, что обе его руки удерживаются лишь одной отцовской, но снова опоздал. Лицо штурмбаннфюрера, вдруг поймавшее на себя отсвет из окна, показалось непроницаемой маской. Он знает, что делает, подумал Домерик и задрожал, цепенея под отцовским взглядом. — Ты собирался отойти ко сну, сын, — тихо проговорил Болтон. — Для начала следует раздеться. Не дожидаясь отказа, он стал расстегивать на Домерике рубашку, будто демонстрируя со всей наглядностью, с чего именно стоило начать неразумному сыну. К лицу Домерика приложился холодный железный крест, тут же губ коснулся подбородок Русе Болтона. Распластанный, обессиленный и испуганный, Домерик, не шевелясь, выжидал, пока быстрые пальцы отца лишали его одежды. И дернулся, ощутив их на своей оголенной груди. Он опаздывал всего на несколько мгновений — но это были золотые мгновения, стоившие ему свободы! Его потянули за ремень и приподняли бедра, чтобы спустить брюки — и он, не сопротивляясь, подчинился. Будто приготовившись к этому слишком давно, теперь он наблюдал за происходящим со странным оцепенением, охватившим все его тело. Неподатливость, казалось, вовсе не смущала отца. — Зачем ты все это делаешь? — придушенно прошептал Домерик. Собственный вопрос прозвучал до нелепости тихо, хотя от привычного стыда Домерику захотелось плакать навзрыд, надсаживая голос. Вздрогнув, он заскулил сквозь сомкнутые зубы. Он видел, как в тусклом свете отец любовался им и чувствовал, как тот обматывает рукавами рубашки его запястья. — Мне хочется, чтобы ты понял меня правильно, сын, — шепотом ответил Болтон, а потом, склонившись над ним, снова поцеловал в губы — долго и сухо, буквально пригвоздив его голову к подушке. Домерик остался со спущенными штанами, суставы оказались болезненно вывернутыми. — Тебе не стоит сопротивляться, я ограничусь сегодня немногим, — пообещал отец, протискивая руку между его ног. — Но для твоей же безопасности — потерпи. — Ты… развяжи меня, я не стану… — Домерик замолчал. Он не станет. Потому что кролик не может навредить удаву, и отец знал об этом слишком хорошо, наблюдая за каждым днем этого нелепого подросткового бунта, только напоминающего настоящее сопротивление. Домерик бессильно обмяк, перестав трепыхаться, ожидая чего-то абстрактно ужасного. Отец выпростал рубашку из-под расстегнутого мундира, где-то внизу скрипнули сапоги, и тяжесть, придавившая Домерика в самом начале, вернулась. Отец оказался на нем, и теперь, делая то, что планировал, не говорил ни слова, не отзывался ни звуком, ни вздохом. Домерик чувствовал неясное трение, все его тело служило теперь не более чем материалом для очередного опыта. Вытянувшись поверх заправленной кровати, он смотрел в черноту под потолком. Подчиняясь приказу, Домерик сомкнул ноги. Он ощущал уверенные прикосновения к своему телу, принимал чужой жар, вдыхал легкий запах пота. Трение согревало его, но сознание оставалось кристально ясным: им пользовались. Не более того. Его не любили, не хотели, не стремились ни за что наградить. Ошеломить эта мысль была не способна, потому что не стала для Домерика открытием. — Совсем как она, — тихо проговорил Болтон. В его голосе послышалась неявная досада. Он видно хотел, чтобы Домерик вел себя как-то иначе. Кем была эта «она», Болтон не рассказал. Бедрами Домерик чувствовал его толчки и понимал, что происходит: его, по примеру соития с женщиной, брали меж сомкнутых ног, и промежность Домерика, отделенная от плоти отца тонкой полоской ткани, ощущала каждое движение его члена. Домерика не лишили белья: рука отца просто проникла под тонкую ткань и сжала его член. Только и всего, для этого вовсе не обязательно было раздеваться до конца. Скоро все закончится, почему-то подумал Домерик. Если бы нужно было что-то большее, у отца хватило бы терпения избавиться от лишней одежды, ведь хватало же у него силы духа все эти дни скрывать свою темную страсть. Только разве было в этом хоть немного страсти? А потом Болтон тихо вздохнул и прекратил движение, опустил голову на грудь Домерика и стал мягко целовать его кожу, постепенно поднимаясь вверх, к ключицам и шее. Он так и не снял мундира, крест тускло поблескивал под его воротником, и уже привыкший к темноте Домерик вяло обнял его за плечи. В этом было не больше сыновьей любви, чем в объятиях отца, с которых все началось при их первой встрече в лагере. Только усталость и признание собственного поражения, преклонение перед властью. Только то, что подпитывало герра штурмбаннфюрера каждый день, только тот мертвенно сладкий наркотик, который подносили ему сотни и тысячи заключенных, десятки капо и надзирателей. Домерик всхлипнул и затих. От усталости и горя не было сил дышать. Прошло время, и отец снял с себя его руки, затем поднялся и принялся застегивать штаны. Лязгнула пряжка ремня, и когда Домерик закрыл глаза, словно издалека зазвучал голос. — Завтра на плацу будет казнь нескольких заключенных, их повесят по подозрению в мятеже. Но тебе не придется присутствовать. Домерик перекатился на живот и уткнулся лицом в подушку. — Честная сделка, отец. Его руки были все еще связаны, он с трудом размотал узел и отбросил рубашку в сторону. Стянув штаны, он забрался под одеяло и накрылся с головой. Совсем глухо, должно быть, уже покидая комнату, отец бросил ему: — После завтрака сходи в крематорий. Возможно, ты увидишь там знакомые лица. Наступила тишина. Воздух под одеялом быстро стал жарким и тяжелым, а от кисловатого запаха Домерика начало тошнить. Он высвободил голову и положил ее на подушку, осторожно вытянул затекшие руки и ноги. Должно быть, удалось на короткое время уснуть, потому что, когда он раскрыл глаза, на краю покрывала лежал косой луч лунного света — несколько блеклых полосок, разлиновавших пол от окна. Тело ныло от усталости и истощения, и Домерик заплакал, тихо и жидко всхлипывая, когда переставало хватать дыхания. Прежде чем снова забыться сном, он подумал: отчего отец не сказал ему раньше, отчего насилие стало для него простейшим путем в достижении своей темной постыдной цели? Как случилось, что его разочарование в глупом сыне-эпилептике оказалось настолько сильно, что пришлось связывать свою жертву по рукам и ногам? Он припомнил несколько взглядов отца и слова, смысл которых только теперь оказался как на ладони: отец каждый раз проверял его на пригодность быть Болтоном — вовремя подставлять плечо, следовать желаниям сильного, оставлять тайну тайной. И каждый раз Домерик оказывался недостаточно крепким, гибким или смышлёным для этих целей. И все-таки отец выбрал его — не какого-нибудь из этих уродливых Фреев или лагерных мальчишек, готовых продаться за краюшку хлеба, а его, хорошиста таргюгенда. И все-таки отец обставил все так, что Домерик ненавидел не его самого, а себя — испоганенного, измордованного отцовскими прикосновениями. Он уснул, плача, а потом проснулся и с трудом разлепил глаза. Ночь еще не прошла, но луны больше не было, должно быть, польские свинцовые тучи поглотили ее. Как так вышло, подумал Домерик, что единственным достойным применением сыну герр штурмбаннфюрер избрал удовлетворение собственной похоти? Ему захотелось немедленно вымыться, как и тогда, когда отец прижал его к стене в комендатуре, но усталость вновь оказалась сильнее горечи. И в следующий миг, вспоминая отца, Домерик увидел его перед собой в сверкающих доспехах из вороненой стали — прямого, гордого и неживого, совсем не похожего на настоящего человека, разве что на экспонат из музея древностей. Испещренная узорами и рунами, украшенная пугающе и изящно, броня переливалась под музейными лампами, и чернота в пазухах перетекала в багрянец. Домерику было непонятно, почему стальные доспехи не переплавили на пули, по его подсчетам война длилась уже целую вечность, и разве хватило бы всех ресурсов Рейха на то, чтобы вести ее так долго без существенного пополнения казны? Точно по приказу Домерика, отец снял через голову блестящую стальную кирасу, отстегнул и отдал пластины с рук, передал на переплавку шлем и поножи, и остался в простой кожаной броне, которую могли позволить себе даже самые посредственные воины средневековья. Он и сам стал простым солдатом, блеклым рисунком в книге по истории. Крошечная фигурка, распечатанная тиражом в несколько тысяч экземпляров. Однако стоило посмотреть на нее — и у Домерика перехватило дыхание от ужаса. Он захлопнул книгу — и проснулся. Смятая простыня обмотала ему ноги, а подушка валялась на полу, сброшенная в беспокойном сне. Тревожность и особое напряжение, которые сопровождали его этим утром, были Домерику хорошо знакомы благодаря многим и многим пробуждениям в стенах Редфорта. Только деля спальню с другими мальчишками, приходилось испытывать больший стыд, чем теперь. Домерик потерся о простыню, проверяя силу возбуждения, затем перевернулся на спину. Возникшая за ночь эрекция была такой сильной, что хватило всего лишь нескольких движений рукой, и Домерик, тихо вздохнув, вытянулся на постели. Зажатый в его руке член был липким и горячим. Голова казалась тяжелой после долгого и сумбурного сна, все, произошедшее вечером, Домерик насильно загнал в самый угол своего податливого сознания, но брезгливость вытянула за собой все остальное — отвращение, обиду, разочарование и грусть. Так фокусник тянет из шляпы связанные уголками разноцветные платочки. Прошлепав босыми ногами по полу, Домерик пошел в душевую. Вода бежала чуть теплая, и по спине Домерика рассыпались мурашки. Что сказал отец насчет крематория? На что там было любоваться? Обмотав бедра полотенцем, он вернулся в спальню и со вздохом поднял с пола мятые брюки, завязанные штанинами в причудливый узел, поднес к носу грязные портянки. Ему стало мерзко от самого себя. Пока он спускался по лестнице, его осенило: он мученик, так и есть. И плевать, что он вытерпел этой ночью столь отвратительное надругательство над собой, он действительно знал всему этому цену. И если сегодня во время построения на аппельплаце суждено погибнуть десятку заключенных, то другие десять, а может, и больше, — те, кому досталась его вчерашняя еда — они проживут хотя бы на день дольше. Значит, его пребывание здесь неслучайно. Значит, быть плохим Болтоном — это не только испытывать постоянный стыд, но и втайне гордиться своей скрытой самоотверженностью. Значит, если отец оказывается чудовищем, то сын может оставаться вполне сносным человеком. Он говорил себе это, выйдя на улицу. Дождь моментально намочил его плечи и голову, в безветренном воздухе капли падали прямо сверху, заливая глаза. Если плакать, то никто не заметит слез: ни часовые на далеких вышках, ни надзиратели, следящие за заключенными, ни сами люди в полосатых рубахах и штанах, боящиеся поднять на него взгляд. Если он станет плакать — можно будет не успокаивать себя и не пытаться забыть, как бился о его лицо железный крест на шее отца. Если заплакать — чернота вместе со слезами вытечет из груди. И Домерик поднял голову вверх, подставив лицо струям, но слез не было. Он увидел все тот же дым из обожженного жерла крематорной трубы и тихо застонал. В глазах защипало, точно воздух вокруг и вправду был ядовитый. Он постоял так еще немного, а затем, точно «мусульманин», поплелся к крематорию. Под навесом сортировали трупы. Больше дюжины тел с обескровленными до синевы лицами, запрокинутыми к небу, лежали в шеренгу, и доктор Утор вместе с уже знакомым Домерику шарфюрером Варго Хоутом, стояли невдалеке и о чем-то переговаривались. Подъехала новая телега с телами умерших, и несколько рабочих крематория принялись стаскивать трупы вниз с досок. Восемнадцать, двадцать, двадцать один. — Должно быть около сорока штук, — нахмурившись, проговорил Утор. — Не могли же они быть такими жадными. Он заметил Домерика и замолчал. Лицо его выражало крайнюю степень настороженности. Прямой противоположностью был шарфюрер Хоут: казалось, он полностью доверял Домерику и объявлял о достижениях машины фашистского геноцида не без гордости: — Блештящий эксперимент господина коменданта, — он благоговейно поклонился в направлении административного корпуса. — Около шорока шеловек прештупников — жа один только вешер! Домерик вгляделся в лица погибших: у многих из них на губах запеклась желтая пена, а глаза повыкатывались из орбит. Гримасы ужаса и боли искажали и без того обезображенные голодом черты. — Что с ними произошло? — спросил Домерик, но ему не ответили. Команда заключенных, ответственная за транспортировку трупов, работала слаженно и быстро, пересчитав мертвецов, Утор дал команду отправить их в подвалы, а затем — на вскрытие. Трупы начали тут же раздевать, и через десять минут от них осталась лишь гора грязно-серой ветоши, которую принялись сортировать уже другие заключенные. Домерик с тревогой выискивал знакомые лица. Не добившись разговора с доктором, он двинулся вслед за труповозкой в сторону подвала, где работали зубодеры и сортировщики украшений. Сердце гулко забилось, когда на глаза ему попался рыжебородый поляк, которого звали Торосом. — Где твой друг? — спросил Домерик, позабыв о разнице языков. Торос посмотрел на него хмуро и устало, а потом, как и происходило со всеми ними, остановился и опустил голову. Домерик закрыл правый глаз рукой, не без труда припомнил пару польских слов: — Twój przyjaciel! [16] [16] «Твой друг!» (пол.) Конечно, с ним могло произойти все, что угодно, за эти несколько дней. Пусть одноглазый человек казался весьма крепким, ему угрожали болезни или случайная пуля во время переклички, за какой-нибудь проступок его мог забить 12031-й или кто-то другой. Несколько трупов из тех, что пересчитывал во дворе Утор, подвезли на тачках и вывалили буквально к ногам Домерика. Торос, обойдя каждого из них, вглядывался в побелевшие лица. — Половина барака выкосило, — вздохнул один из крематорных рабочих, говоривший по-немецки. — Которого? — спросили у него вполголоса. — Седьмого, оттуда притащили их всех. Домерик резко повернул голову: — Что случилось с этими людьми? Все вмиг опустили плечи и, точно машины, принялись за работу. Торос же никого не слушал. Он широким шагом подошел к одному из тел и присел на корточки. Одноглазый человек лежал перед ним навзничь, запрокинув голову, повязка съехала на бок, обнажив пустую глазницу. Торос аккуратно высвободил его ноги из-под тех тел, что вывалили сверху, и встряхнул, а затем как пушинку поднял к себе на плечо. Оглянувшись на других работяг, он бросил им что-то по-польски, Домерик не настолько хорошо владел языком. Руки покойника безжизненно болтались за спиной Тороса, пока тот нес тело на себе, медленно ступая под тяжестью груза. Домерик смотрел ему вслед, чувствуя, как внутри закипает злость. Первого же заключенного, который подвернулся ему под руку, он схватил за воротник и потряс как можно сильнее: — Ты говоришь по-немецки? Откуда их притащили? Кто их убил? Они не обычные мертвецы! — Trucizna [17], — чуть дыша проговорил один из евреев, а потом повторил по-немецки: — Яд, отравили. [17] «Отравили» (пол.) — Кто? — спросил Домерик. — Кто-то. Половину седьмого барака, он хорошо расслышал. И стремглав побежал в сторону основного крематорного блока — конечной точки, в которую доставляли тела умерших. Заключенный номер 802 работал, как автомат, не делая ни одного лишнего движения помимо отлаженного алгоритма: он брал мертвеца за руки и перетаскивал на носилки верхнюю часть туловища, потом отходил к ногам, хватал за тонкие костлявые лодыжки и перекладывал тело полностью. Затем они с напарником поднимали носилки и делали несколько шагов к печи. Так труп отправлялся в огонь. Если 802-й и заметил Домерика, то не подал вида. Домерик остановил его, цепко взяв за плечо. — Что случилось с людьми из твоего барака? — проговорил он, но потом, опомнившись, огляделся. Надзиратель не сводил с них взгляда. Домерик буквально вытолкал заключенного прочь из комнаты с печами, вывел в пустой коридор и встряхнул. — Скажи же мне, что произошло? Я как-то навредил вам? Вас поймали? Заключенный молчал. Он не поднимал на Домерика глаз, а с лица его ушло доверие, в котором Домерик когда-то увидел свою единственную надежду. — 802-й, — позвал Домерик. — Я не знаю, как тебя зовут. Но если бы ты сказал мне, я обратился бы к тебе по имени! Пожалуйста, скажи, что произошло? 802-й принял это за приказ. Он поднял голову, между его лохматых бровей пролегла морщина. — Умерло больше тридцати человек, Mein Herr, те, кому я передал ваш сверток. Домерик отнял руки от его плеч и ужасе схватился за голову. — Как так могло получиться, — растерянно пробормотал он. А потом, осознав, посмотрел на 802-го. — Ты думаешь, я отравил их. Всех их, да? Заключенный молчал. Чувства бушевали в груди Домерика, но голова оставалась ясной. — Там была только еда с кухни, та же, которую ел и я сам. А еще… Сладкое, которое он не попробовал. Домерик застыл. Ему стало так обидно, что впору было снова заплакать, но не хватало сил. Заключенный-802 стоял перед ним, теперь глядя глаза в глаза, и в лице его не было ни страха, ни сочувствия, только разочарование. Каждый человек — по обе стороны фронта — был разочарован в Домерике Болтоне. — Я не знал, — тихо проговорил Домерик. — Прости меня, если сможешь, я не знал. Меня самого обманули… 802-й не верил ему, это было видно. И опустив плечи, Домерик зашагал по коридору, едва переставляя ноги. Шарфюрер Хоут встретил его и похлопал по плечу. — Вас хочет видеть герр комендант, — проговорил он. Между его губ снова сверкнул золотой зуб. — Прибыло нашальство из шамого Берлина, вашему отцу будет шем поделиться с ними. — Куда мне идти? Домерику было уже безразлично. Варго Хоут махнул рукой в сторону комендантского корпуса. Они зашагали рядом: Домерик — не отрывая от земли взгляда, Варго Хоут — чуть не вприпрыжку, беспрестанно потирая руки и усмехаясь себе под нос. Жестокость этого отвратительного человека переходила всякие границы, но Домерик будто оцепенел внутри. Борьба показалась ему совершенно бесполезным занятием. Они зашли под крышу, куртка Домерика промокла насквозь, но он не стал снимать ее, чувствуя в пронизывающем до костей холоде своеобразное удовольствие: его было, за что наказать, и теперь он страдал по совести. Пусть даже от таких мелочей. В помещении было жарко натоплено и пахло табачным дымом: офицеры курили и переговаривались вполголоса, их широкие спины в серых форменных мундирах заслоняли Домерику обзор. Боясь оказаться незамеченным, Варго Хоут премерзко кашлянул, объявляя о своем присутствии, и постарался протиснуться ближе, Домерик же вжался в самый угол, только бы не попадаться на глаза отцу. Вначале он и вовсе вздохнул с облегчением, не заметив штурмбаннфюрера среди наполнивших комнату эсэсовцев. В следующее мгновение внутри у него все сжалось. Он ошибся, отец был здесь. Совершенно обнаженный, штурмбаннфюрер Болтон покоился на тахте, подложив валик под шею. По его бледному неподвижному телу, точно смоляно-черные пятна ваксы, распределились пиявки — несколько штук на груди, еще две на животе и пара у паха. Домерик заставил себя посмотреть, не отводя взгляда, на некрупный член отца, вяло лежавший набок. Во всей позе штурмбаннфюрера ощущались расслабленность и умиротворение, точно от дюжины офицеров, собравшихся по его приглашению, его отделяла непрозрачная стена. На мертвенно бледном лице Болтона не было ни намека на какое-либо чувство, прикрытые веки не дрожали, лишь механически шевелились губы. Домерику пришлось прислушаться, чтобы уловить слова. — Времени остается все меньше, господа, по последним разведданным, фронт не отдалился от нас ни на километр. — Но вы не собираетесь сворачивать лагерь, — проговорил высокий статный офицер, стоявший спиной к Домерику. — Хотя по сведениям, которые получает Рейх, вы не продержитесь до зимы. Домерик видел лишь его затылок — золотистые волосы, зачесанные назад между коротко выбритых висков. Уступая пробуждающемуся любопытству, Домерик осторожно двинулся вперед, желая обойти его и рассмотреть лицо и знаки отличия. Русе Болтон говорил еле слышно. — Оставить лагерь было бы неблагоразумно, герр оберфюрер. Ежедневно две тысячи человек работают на разборе завалов в городе или разгрузке вагонов, еще две тысячи на заводе, также трудовая повинность лежит еще на несколько тысяч заключенных, и говорить о пользе, которую они приносят Рейху, недопустимое бахвальство. Ваш отец хорошо знает об этом. Домерик заметил по паре дубовых листьев на петлицах эсэсовца: «начальство из Берлина» действительно имело власть. — Мой отец сам все увидит, герр Болтон, — уверил его эсэсовец, а затем обвел взглядом комнату. Его зеленые глаза остановились на Варго Хоуте, и тут же сузились, мощное жилистое тело его напряглось, точно у животного, готового к прыжку. — В кругу фюрера бытует мнение, что ваше желание до последнего оставаться на плаву — это лишь ширма. Известно, какие ресурсы высвобождает каждая селекция, проводимая руководством лагеря. Наверное, он имел в виду золото и личные вещи? Варго Хоут повел плечами и под взглядами других офицеров выступил вперед. Между этими двумя была явная застарелая вражда, так показалось Домерику. — Герру оберштгруппенфюреру Тайвину Ланништеру, вне вшаких шомнений, ижвештно о партижаншкой подрывной деятельношти и о том, как огранишена поддержка лагеря мештными влаштями… Русе Болтон оборвал шарфюрера жестом. Его тело, до сих пор не проявлявшее признаков жизни, пришло в движение. Он медленно сел на тахте и снял с груди пиявку, затем другую и третью, аккуратно переложил их на специально подготовленное блюдечко. Две дюжины глаз наблюдали за ним, хотя каждый из офицеров стремился сделать вид, что заинтересован не в действиях, а в словах коменданта. — Хоут — давний предмет вашего пристального внимания, Джейме, — он говорил так, будто шарфюрера с ними вовсе не было. — По вашему обвинению в расхищении и измене Рейху я с готовностью отдам его под трибунал, но только в том случае, если вам будет угодно потратить на это свое драгоценное время. Домерик видел, как побледнел Варго Хоут. Красивое лицо оберфюрера просветлело, но приглядевшись, Домерик не нашел искренности в лучезарной улыбке. В воцарившейся тишине Русе Болтон снял оставшихся пиявок и поднялся. Среди офицеров, облаченных в серую и старомодную черную формы, его белое тело выглядело совершенно беззащитным, но если человек, попавший в затруднительное положение и испытывающий крайнюю степень смущения, по известной поговорке сравнивается с нагим среди одетых, то обнаженный штурмбаннфюрер не показывал и тени стыда. Домерик был поражен: на его взгляд, отец был увереннее и покойнее их всех. Болтон неторопливо прошелся по комнате, взял сверху стопки муслиновое белье и натянул его, ничуть не стесняясь, затем застегнул тканный пояс с двусторонними кнопками и снял со спинки стула штаны. Он облачался в полной тишине. Чтобы не смотреть на отца, Домерик наблюдал за лицами офицеров: те из них, что служили в лагере и, очевидно, были привычны к манере коменданта вести советы, не проявляли смущения и не отворачивались, те же, кто прибыл с оберфюрером из столицы, не знали, куда деть глаза. Домерик почувствовал, как по позвоночнику скатилась капля пота. Напряжение, которого он почти не замечал, вдруг едва не подломило его колени: его отец был сумасшедшим, теперь это стало ясно как день. Русе Болтон натянул галифе и присел на тахту, чтобы обмотать ноги портянками. Аккуратно разворачивая полоску ткани, он вдруг поднял глаза и осмотрел комнату. Домерик немедленно спрятался за плечом впереди стоящего эсэсовца. — Герр фон Ланнистер, — голосом, едва отличным от шепота, проговорил Болтон, — когда вечером будете диктовать телеграфисту отчет для оберстгруппенфюрера, не забудьте упомянуть о пользе наших экспериментов. Оберфюрер улыбнулся — точно резанул ножом. — Эксперименты на заключенных проводятся в каждом лагере Долины, Севера и Штормовых земель… то есть, проводились в Штормовых Землях до освобождения армией союзников. Кстати, в подавляющем большинстве лагерей доктора имеют соответствующее образование и лицензию, герр штурмбаннфюрер, — он значительно посмотрел на Болтона. — Так или иначе, результаты везде схожи, но только ваши шифровки — одна смешнее другой — скорее напоминают не серьезные данные, а сообщения любящего отца крохотной дочурке, находящейся за тридевять земель и не способной вживую послушать от petit père [18] сказку на ночь. [18] «От папочки» (фр.) Из-за спины эсэсовца Домерик видел, как Болтон набросил и застегнул рубашку, затем обвязал горло черной лентой с крестом, снял с вешалки мундир. — Мы будем с нетерпением ждать вашего отца, — ответил он, поставив точку в разговоре. Домерик не знал, почему герр комендант рисковал так говорить с младшим фон Ланнистером, носившем на петлицах дубовые листья оберфюрера, но понял одно: что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. И тут офицеры расступились — Домерик вдруг оказался на самом виду. Штурмбаннфюрер застегнул последнюю пуговицу и скрипнул своими идеально начищенными хромовыми сапогами, а потом выбросил вперед руку. И все присутствовавшие в комнате офицеры поддержали его — одновременно, как по команде. Даже опальный Варго Хоут расхрабрился. Эсэсовцы стали покидать помещение. Домерик стоял, глядя прямо перед собой, но стараясь ничего не замечать. Герр штурмбаннфюрер поднял его голову за подбородок. — Рекомендую вам моего сына, Джейме, — обратился он к оберфюреру. — Домерик Болтон, выпускник таргюгенда. На ясном лице оберфюрера фон Ланнистера не выразилось интереса, но он кивнул с положенной учтивостью. Домерик стеснялся рассматривать его, но красота всегда притягивает взгляд. К тому же, теперь находясь так близко, он вспомнил, где видел этого человека: на одной из фотокарточек в альбоме, прославляющем фюрера — верховного главнокомандующего вооруженных сил Германии Эйериса Таргариена. Теперь перед Домериком стоял его личный адъютант — герой войны и кавалер Рыцарского железного Креста с дубовыми листьями и мечами. Память сразу же подбросила целый ворох других воспоминаний: фото юного фон Ланнистера на белом коне, с наградной саблей, в кругу рукоплещущей толпы… Когда-то Джейме фон Ланнистер был для Домерика кумиром. У Домерика запылали уши. Ему следовало бы улыбаться от счастья, но оберфюрер, будто вовсе не заметивший Домерика, отметил ленивым будничным голосом: — И все же после истории со Старками герр оберстгруппенфюрер ждет от вас чего-то посерьезнее. Русе Болтон сделал шаг вперед, встав к нему почти вплотную. Он достал монокль и зажал его в глазу, внимательно глядя в лицо оберфюрера. Фон Ланнистер был выше его на целую голову, но как-то сразу же опустил плечи, будто стараясь казаться меньше. — Разочарование всегда удручает, герр оберфюрер, — тихо проговорил Болтон. Проговорил не для фон Ланнистера, а для него, Домерика. — Мне жаль, что вы приучили к этому своего отца. Но верьте, я не просто сотрясаю словами воздух. Оберфюрер пожал плечами. — Если так, то я желаю терпения вам и, — он скользнул по Домерику снисходительным взглядом, — вашему красавчику-сыну. Он отошел в сторону, и, как только Домерик открыл рот, Русе сделал упреждающий жест рукой. Офицеры покидали комнату, оберфюрер вышел последним. Штурмбаннфюрер повернулся к сыну спиной, собрал пиявок с подноса и шагнул к облицованному плиткой камину, присел у огня и вытряс содержимое блюдца над пламенем. — Ты обманул меня, — тихо проговорил Домерик. Он готовился выдать целую тираду, но уже привычное смиренное бессилие сделало его язык тяжелым, а сознание вязким, как кисель. — Я больше никому не могу здесь верить, ни доктору, ни тебе. Вы стравливаете людей, складываете друг с другом, точно шестеренки в своем кровожадном механизме, и с интересом смотрите, что получается. Он прошелся по комнате, затем потер лицо руками. — Что было бы, если бы я тоже съел эту чертову конфету? Русе Болтон тонко улыбнулся. — Ничего бы не произошло, лекарство действует лишь на евреев. — Ложь! Домерик вспомнил укол, который сделал ему Утор, и поразился собственной глупости. — Ты пожалеешь об этих словах, — Болтон покачал головой и вздохнул. Он все еще задумчиво смотрел в огонь, будто видел в нем какие-то вещие знаки. — Мы убили сразу двух зайцев: исследовали новый состав яда и выяснили, с кем именно ты контактируешь вопреки моему запрету. Его быстрый взгляд оказался больнее пощечины. Домерик задрожал. — Ты перешел всякие границы, сын. В столь тяжелое время. «Это ты перешел все границы!» — хотелось выкрикнуть Домерику прямо в гладкое неживое отцовское лицо. Он ненавидел себя за слабость. — Я… мы уже обсуждали это. Русе Болтон снова надвигался на него, и теперь, ощутив его прикосновения, Домерик не отстранился. Через его плечо Болтон посмотрел на дверь: по-видимому, не заперев ее заранее, он не был готов рисковать, но узкая рука все еще лежала на плече Домерика, а пальцы осторожно оглаживали его скулу. Стоя под его взглядом, Домерик весь съежился от страха и стыда. — Рейх обречен, — еле слышным шепотом проговорил штурмбаннфюрер. — Мы оба обречены, мальчик, если только нам не удастся выиграть немного времени. Я вижу выход, в отличие от тебя, однако все мои попытки взрастить в тебе мужество разбиваются в прах. Домерик распахнул глаза. — Это так ты «взращиваешь мужество»? — прошептал Домерик. Он весь содрогнулся от воспоминания. Отец покачал головой. А в следующее мгновение он уже целовал Домерика, проталкивая язык в его рот. Точно глиняный голем, созданный, но не оживленный, Домерик стоял перед ним, закрыв глаза. Он снова пропустил тот момент, когда было можно возразить или воспротивиться… И вдруг все прекратилось. Болтон отшатнулся от него и обтер губы, смотря через плечо сына, на дверь. Уши Домерика обдало огнем: он понял, что произошло. — Кругом, — скомандовал Болтон стоявшему в дверях человеку. — Марш! Когда Домерик нашел в себе силы повернуться, Русе Болтон уже выходил из комнаты. На лестнице слышались глухие быстрые шаги, потом под окном прозвучала еще одна команда. Предчувствуя недоброе, Домерик поспешил за ними, перескакивая через ступеньку, понесся вниз, затем за угол здания, в нарастающей панике закрутил головой, стараясь не потеряться. И не потерять отца. Еще приказ — и группа заключенных вросла в землю, едва завидев офицеров. Домерик зашел за корпус и огляделся. Единственная металлическая дверь была приоткрыта. Помещение представляло собой пустой полуподвал без окон, низкий потолок давил сверху так, что хотелось пригнуться. Лабиринт коридора, решетка, еще одно квадратное помещение… Домерик поскользнулся и, посмотрев под ноги, увидел бурое пятно. А потом прозвучал выстрел, и выйдя в круг света, Домерик остановился над трупом человека. Упав ничком, офицер остался лежать лицом вниз, носки его сапог косолапо касались друг друга. Русе Болтон убрал оружие и посмотрел на сына. Тот попятился — скорее от неожиданности, нежели осознанно испугавшись. — Не приближайся, — тихо приказал Русе Болтон. Даже в гулкой тишине пустого подвала его голос был почти не слышен, и Домерик прочел по губам. Ему показалось, что он прочел. Не различая слов, но хорошо зная отца, собственными глазами наблюдая, как под головой убитого расползается кровавая лужа, Домерик был уверен, что не ошибся в трактовке: он понял, что будет следующим. Стоит лишь один раз проявить неосторожность, оступиться хотя бы в мелочи. Он осмотрелся. Белая плитка окружала стены «фартуком» в человеческий рост, из стены напротив торчали крюки, похожие скорее на те, которыми подвешивают свиные туши на скотобойне, чем на вешалки для одежды. В углу были свалены доски и металлический мусор, рядом стояло ободранное кожаное кресло. Под единственной лампочкой лежал мертвец. Штурмбаннфюрер осторожно обошел его, чтобы не наступать в кровь, и присел на корточки. Он ловко вынул пистолет офицера из кобуры и вложил в мертвую руку, затем достал носовой платок и брезгливо вытер пальцы. После этого он поднялся и обернулся на сына. — Ты видел, что произошло? Домерик не знал правильный ответ. Отец мягко взял его под руку и повел по коридору. Домерик старался не смотреть по сторонам, сердце его колотилось как бешеное. Уже на выходе Болтон остановился. — Люди здесь умирают ежедневно, сын. Кто-то может не выдержать напряжения, тем более, когда противник почти ежедневно бомбит близлежащие территории, печи крематория не справляются с утилизацией трупов, а вдруг нагрянувшая столичная проверка неминуемо выявляет нарушения в распорядке и правилах работы. — Он посмотрел на Домерика немигающим взглядом. — Обершутце Толхард оказался слишком восприимчивым к здешней службе, и в результате внезапного нервного расстройства пустил себе в лоб пулю. Я не успел остановить его, а ты нашел уже бездыханное тело. Домерик кивнул. «Когда-нибудь, — подумал он, — ты скажешь то же самое обо мне. "У Домерика было нервное расстройство, и он скончался, окруженный любовью своего отца, преисполненный ответного сыновьего чувства. Я омывал его своими руками и бесконечно сожалел о невосполнимой утрате"». У него задрожали губы. — Повтори, — приказал штурмбаннфюрер. — Нервное расстройство обершутце Толхарда, — проговорил Домерик. Русе Болтон удовлетворенно кивнул и распахнул перед Домериком дверь на улицу. Сам же он скрылся в боковом проходе. Теперь Домерик понимал истинное назначение этих подвалов, где на полу лежала белая плитка. Он выбрался наружу и часто-часто задышал, как будто в помещении ему не хватало воздуха. За колючей проволокой заключенные в полосатых штанах и куртках с нашитыми на груди номерами ковыляли нестройной колонной по трое, далеко за горизонтом раскатисто гудела бомбежка, тихий дождь шуршал по траве. Ничего не изменилось с момента прибытия в лагерь, разве что унылая польская осень наконец вступила в свои права, придя на смену необычайно солнечному лету. Только обершутце Толхард больше не посмотрит в это непроглядно серое безрадостное небо. Уже не боясь измазаться в грязи, Домерик направился к своему корпусу. Обед он, пользуясь положением, попросил принести прямо в комнату, и расположился в кресле, завернувшись в одеяло. Его колотил озноб. Единственная книга — сочинение фюрера, которое читал вчера отец — так и лежала на журнальном столике, и Домерик взял ее дрожащими пальцами, чтобы открыть на случайном месте. «Brennen niederbrennen, brennen niederbrennen…» [19] — перед его глазами побежали строчки из однообразных слов, наполненных столь характерной для фюрера яростной ненавистью к недочеловеческим расам, непостижимо далеким от интеллектуально-нравственного арийского идеала. [19] «Сжечь, сжечь, сжечь дотла!» (нем.) Дредфорт в полной мере удовлетворял пожеланиям герра Таргариена, но, к сожалению, за десять лет даже у его печей перестало хватать производственных мощностей. Заключенный, что прежде чистил Домерику сапоги, принес обед: мясо и печеный картофель под сыром, два куска хлеба и яблоко, завернутые в салфетку. Горячее подавалось в плотно закрытом котелке, и когда Домерик открыл крышку, мягкий сливочный аромат разнесся по комнате. У посыльного налились кровью глаза, когда он учуял съестное. Как ни хорошо было работать при жилых корпусах, а все же узники оставались узниками. Домерик запоздало представил, каково было несчастному проделать обратный путь от кухни, неся в руках недоступное лакомство, и ужаснулся собственной жестокости. Почему он так медленно, так неповоротливо соображал?! Как ни хотелось сразу же наброситься на еду, Домерик подманил к себе заключенного. — Как твое имя? Представь, что ты знаешь по именам только своих врагов, на друзьях же вместо имен — номера. Заключенный, как и 802-й, закатал рукав и показал наколку: 5777. — Счастливое число, — заметил Домерик. Он располовинил мясо и отложил себе часть на крышку котелка, взял маленькую картофелину и, на этот раз, яблоко. Остальное протянул заключенному. — Назови свои настоящие имя и фамилию, а затем поешь. 5777-й с трудом оторвал от еды взгляд. — Салладор Саан, — быстро проговорил он с характерным греческим акцентом. — Если что-то нужно, прикажите, и я сделаю для вас. — Ешь, — грустно улыбнулся Домерик. Салладора Саана не пришлось просить дважды. Он набросился на еду, но потом, прожевав несколько кусков, остановился, и явно делая усилие над собой, начал есть медленнее, растягивая удовольствие. К хлебу он не притронулся, только вытряхнул его из салфетки и убрал за пазуху. Для своих, понял Домерик. Ему слишком сильно хотелось спросить. — Ты знаешь, что произошло в седьмом бараке? Салладор Саан тут же перестал жевать. Глаза его наполнились почти животным ужасом, и Домерик понимал, почему. Вне всяких сомнений, Саан знал. — Так вот, скажи им, тем, кто остался, что я ни в чем не виноват. Мне подсунули этот яд, это эксперимент нацистов. Меня использовали точно так же, как и вас. Саан помедлил, но все же вернулся к еде. Домерик покончил со своей порцией и, тяжело вздохнув, снова забрался в кресло. Сидя на полу у его ног, заключенный, должно быть, считавший себя родившимся под счастливой звездой, облизывал крышку металлического котелка. Так прошли долгие полчаса, Домерик смотрел на время. Потом заключенный будто опомнился и убрал посуду. — Я действительно сожалею о твоих погибших товарищах, Салладор Саан, — сказал Домерик. — У вас есть сигареты? Домерик обшарил взглядом стол в поисках отцовского окурка, но утром в комнате убирались. — Нет. Саан попросил разрешения уйти, и Домерик отпустил его. В полном одиночестве он снова набросил на плечи одеяло и принялся за чтение. Фюрер писал хорошо и стройно, так, что в его идеи невозможно было не поверить. Домерик узнавал расхожие цитаты и фразы, ставшие лозунгами, вспоминал целые отрывки, заученные в таргюгенде, и в некоторых местах по привычке начинал шевелить губами. Быть Болтоном означало быть фашистом, но будучи фашистом — выучившись за десять лет — не так-то просто было стать Болтоном. Домерик прикоснулся к своей щеке — именно здесь ее гладили утром пальцы отца. Те самые, что потом спустили курок. В оцепенении Домерик смотрел в книгу, но видел лишь расплывчатые строки, слова больше не составляли фразы, а абзацы не содержали связных мыслей. Он думал о своем — об усталости, страхе и медленном угасании чего-то очень важного, благодаря чему еще пару недель назад он не мог сомневаться, что все еще жив. Что-то перестало трепетать внутри, увяло. Осознанное предвкушение громогласного неизбежного счастья, ждущего впереди, которое всегда питало его и наделяло смыслом каждый день существования, теперь истончилось и вовсе исчезло. В дверь постучали, и на пороге возник доктор Утор, на его носу блестело пенсне, в руках он сжимал лоток с медицинскими инструментами. Без каких-либо чувств Домерик ответил на ожидаемый вопрос о здоровье. Да, простуда миновала. Нет, рана на руке не загноилась и вовсе не болит. Да, в шерстяных носках гораздо уютнее и теплее. И Домерик, и его двуличный доктор знали: утром какой-нибудь капо или староста блока, а может и особо удачливый крематорный рабочий, сняли эти носки с трупа, принесенного из седьмого барака. На такое сокровище можно выменять несколько паек хлеба или литров пять жидкого супа из картофельных очисток, а можно, если очень постараться, перепродать их за сигареты. В отличие от хлеба, эта валюта не имеет срока годности и не меняется в цене. Доктор попросил протянуть руку, и Домерик послушно перевернул ее ладонью вверх, подставил плечо под жгут, заработал кулаком. Была взята кровь на анализ, затем Утор сделал укол и сказал, что Домерик держится молодцом, и ушел, беззвучно прикрыв за собой дверь. Домерику снилось поле — одноцветное, спокойное, покрытое сочными живыми травами. Он снова был в Родниках, где провел свое детство. Поле простиралось от края до края горизонта, солнечные пятна бежали по нему, а облачные барашки плыли по небу. Пасторальная картинка успокаивала Домерика, он как бы спал во сне, вдыхая теплый полуденный воздух, наслаждаясь неторопливо текущими летними деньками. Вокруг него не было войны. Никакой из возможных войн. Утром следующего дня в дверь постучали. Когда Домерик, всклокоченный и сонный, распахнул дверь, он никого не увидел. Только на пол упала записка. На клочке бумаги, испачканном угольной копотью, были нацарапаны корявые буквы, точно написанные детской рукой: «Я верю вам, Mein Herr». Аккуратно сложив бумажку, он спрятал ее в карман рюкзака. На дне до сих пор лежал пистолет, Домерик проверил его и немного воспрянул духом. Дождя не было целый день, но тяжелые рыхлые тучи намертво зависли над лагерем, угнетающе, но не пугая. На аппельплаце началась и закончилась перекличка, заключенные ушли на работы и в положенное время после обеда вернулись, начался новый пересчет на несколько невыносимых часов. Домерик наблюдал за ним издали и мучительно соображал, как теперь придется снова воровать еду с кухни, где взять еще теплых вещей и как обвести вокруг пальца отца. Когда стемнело, в корпусе, где жил штурмбаннфюрер, загорелись окна, должно быть, там столичные гости отдыхали в конце дня, пили шнапс и говорили о славе фюрера. Наверное, они слушали по радиосвязи последние сводки с восточного фронта, спорили о политике и обменивались колкостями. Домерик вспомнил светловолосого оберфюрера, когда-то бывшего его кумиром, и нахмурился: все детские мечты пошли прахом, стоило только покинуть Редфорт. Хорошо бы выкупить Мелодию, рассуждал он. На это нужны деньги. Нужно найти работу, но как это сделать, не выходя из лагеря? Заняться «организацией»? Так в лагере называлась незаконная подпольная спекуляция, вот уж к чему он был вовсе не способен. Домерик почувствовал себя совершенно никчемным. Не дожидаясь конца переклички, он вернулся к себе и поставил примус. Через полчаса после сигнала отбоя в его дверь кто-то еле слышно поскребся. Сперва Домерик подумал, что ему показалось, а затем, когда звук повторился, весь похолодел от ужаса. Отец. Домерик не сомневался. Он решил смалодушничать и притвориться спящим, но шорох не прекращался, да и как теперь удалось бы уснуть, если все внутри клокотало от отчаянного страха? Пистолет, можно было взять его. Домерик взглядом ощупал спальню, ища во мраке рюкзак, но тут же одумался, решив приберечь оружие на черный день. Он смутно представлял себе, для чего тот может понадобиться, если все станет совсем-совсем невыносимым… И подчиняясь отцовской необъявленной воле, Домерик на нетвердых ногах вышел из спальни и отпер дверь. Человек на лестнице жался к стене, прятался в тени и казался совсем незаметным. Его глаза блестели, точно у кошки. В ночном сумраке белели его волосы, будто седина отражала свет. — Грейджой, — узнал Домерик. — Что ты здесь делаешь? Тот молчал. Домерик нахмурился и распахнул дверь шире, приглашая войти. Теон Грейджой двигался, точно лагерный «мусульманин», едва переставляя ноги. Он выглядел странно. Домерику показалось, он только что впустил в свою комнату мертвеца. — Тебе нужна помощь? Я могу сходить за кем-то из офицеров или капо… От последнего слова Грейджой вздрогнул. Домерик включил свет и всмотрелся в его лицо, губы на котором дрожали. С большим трудом шутце выдавил просьбу: — Можно я… останусь здесь? Домерик пожал плечами. — Оставайся. Только мне некуда тебя положить, тут только одна кровать, и не думаю, что мы поместимся вместе. Он лгал, они поместились бы валетом, тысячи заключенных прямо сейчас спали в своих бараках именно в такой стесненной позе, толкая друг друга во сне коленками и локтями. Многие спали так из года в год, дрожа по двое или трое под одним рваным одеялом. Он лгал дважды, и теперь — самому себе: он не хотел больше спать в постели, на которой вчера отец зажимал ему рот и связывал руки. — Знаешь что, — проговорил Домерик, — ложись ты. Я совсем не хочу спать, я только и делаю, что сплю из-за этого проклятого лекарства. Он помог Грейджою снять пальто и отряхнул его от воды. — Где ты успел промокнуть, ведь на улице нет дождя? Грейджой странно повел головой. — Меня… намочили. Только теперь Домерик заметил, что и волосы, и плечи Грейджоя были мокры, будто его окатили из целого ведра. — Разденься, и я повешу твою рубаху сушиться. Душевая там, — Домерик махнул рукой. — Правда вода идет чуть теплая, но… Он замолчал. Не снимая одежды, Грейджой неслышно скрылся. Домерик составил рядом два стула и разложил на них плотное кожаное пальто гостя, затем покачал головой, проследив взглядом мокрые следы от ботинок. В комнате имелся камин, но его никто не топил, поскольку ночи пока не были достаточно холодными. В платяном шкафу он нашел второе одеяло, которым укрылся, забравшись в кресло. Вернувшийся Грейджой был бледен. — Я останусь здесь, герр Болтон. А вы уходите спать. Домерик сделал вид, что уже задремал. Шутце постоял над ним какое-то время, потирая запястья. Осторожно наблюдая из-под ресниц, Домерик заметил на руках Грейджоя кровоподтеки, хорошо рассмотрел крошечные пенечки на месте отсеченных пальцев, вгляделся в его лицо, такое же изможденное, как у заключенных евреев. Если одеть шутце в полосатую пижаму, его не удастся отличить ото всех остальных. Грейджой ушел в спальню, и Домерик прикрыл глаза, стараясь уснуть, но сон не шел. — Теон. Никто не отозвался. Он вылез из кресла и прямо в одеяле босиком прошел к своей кровати. Грейджой лежал поверх покрывала, по-прежнему не раздевшись, и смотрел в потолок немигающим взглядом. — Расскажи, что с тобой произошло? — Домерик не был уверен, что хочет знать. Грейджою потребовалось много времени, чтобы заговорить. — Слышали ли вы что-нибудь про Утонувшего Бога, герр Болтон? Домерик если и слышал, то забыл. — Это какое-то скандинавское божество? Грейджой еще помолчал. — Это суровое морское чудовище, покровитель мореплавателей и пиратов. Ему до сих пор поклоняются некоторые северные народы на островах — конечно же, недочеловеки по идеологии фюрера. Поклонники культа омывают в море новорожденных детей, заставляют подростков глотать соленую воду, чтобы Утонувший Бог поселился в их легких, и отправляют тела умерших прочь по волнам, чтобы после смерти встретиться с праотцами в подводных чертогах. Некоторые верят в Утонувшего до сих пор, герр Болтон. — Даже в современном мире остается место язычеству, — сказал Домерик. Грейджой снова повернул лицо к потолку. Голос его звучал глухо, надтреснуто. — В мире, который мы строим, носители этих бредовых поверий будут стерты с лица земли. — Это не твои слова, правда? Грейджой ничего не ответил. Он будто окаменел. Домерик начал смутно припоминать. — Ты ведь говорил мне о своем происхождении, да? Датчанин, островитянин с севера. Он опустился на край кровати, придвигаясь ближе к Теону. — Это какая-то жестокая месть за веру твоего народа? Кто это сделал? В тишине было слышно, как Грейджой дышал — быстро и рвано, будто боялся, что не хватит воздуха. — Шестерых датских евреев сегодня утопили на моих глазах, — наконец проговорил он. — Сунули их головы в ведра с ледяной водой. Домерик горестно вздохнул. — Я соболезную тебе и твоему народу, но они были евреями, а ты нет. Почему же тогда ты… Он не закончил вопрос. Глаза Грейджоя, лишь на короткое время ожившие, снова потухли. Он весь как будто сжался, и вновь задрожал. — Кто-то, кто знает о тебе, тоже пытался тебя обидеть? Кто-то из офицеров? Теон покачал головой. — Не офицер? Неужели вышло так, что комната Домерика для кого-то стала самым безопасном уголком в Дредфорте? И как легко оказалось успокаивать другого словами, в которые самому не удавалось поверить! — В лагере много ублюдков, которые ставят себя выше других, — произнес Домерик. — В следующий раз, когда кто-то захочет поглумиться над тобой и твоей верой — вспомни о том, кто ты есть, кем был рожден. Ты сказал, что твой бог суров, так попытайся же уподобиться ему, хотя бы в столь малом. Грейджой теперь был полностью погружен в себя. Картина, которую Домерик выстроил, исходя из собственных вопросов, оставшихся без ответа, поразила его воображение: разве оставалось место здравому смыслу в лагере, в котором молодой шутце, отдавший всю свою короткую жизнь работе, поседел от унижений и страха, в то время, как какой-нибудь сумасшедший уголовник-капо носил при себе «Парабеллум» и бил ни в чем не повинных людей? На глаза ему попался рюкзак. Перевести тему показалось удачной идеей. — Есть у тебя оружие, Теон Грейджой? — спросил Домерик. Тот кивнул. — Тогда ты наверняка знаешь, где можно добыть еще патронов. Девятый калибр, для «Люгера». И он выложил пистолет на покрывало. Грейджой шарахнулся в сторону, едва бросил взгляд на оружие. — Откуда у вас…? — Что? — Этот пистолет, как вы… Он что-то испуганно забормотал. Домерик улыбнулся: — Конфисковал у одного засранца. Все черты лица Грейджоя будто бы заострились: вытянулся чуть вздернутый нос, глаза сразу стали испуганно-дикими, точно звериными, прореженные пальцы на руке вцепились в простыню. Домерик взвесил пистолет на руке. — Тебе он знаком? — Вы не знаете, на что он способен… он достанет вас, не простит… ничего не прощает, — зашептал Грейджой, в его голосе зазвучала паника. В голове Домерика все начало вставать на свои места. — 12031, он как-то повинен в твоем состоянии? — Не называйте его так, — Грейджой впился ногтями в плечо Домерика. — Он ненавидит, когда его называют по номеру. Его имя Рамси, нужно помнить, нужно всегда помнить… — Он всего лишь заключенный, — проговорил Домерик. — Жестокий, опасный, но не всесильный. Это ты его надзиратель, а не он — твой. Что же произошло между вами?.. Он медленно поднялся. — Ты — личный адъютант и шофер моего отца. Неужели тот не может оказать тебе какое бы то ни было покровительство? Очевидно, цена, которую мог запросить штурмбаннфюрер, была слишком высокой. Подумав о всей подноготной, которую он теперь знал об отце, Домерик передернул плечами. Грейджой молчал. Домерик мог понять эту гордость. — Ты сказал, что уже шесть лет работаешь в лагере. Неужели прежний комендант допускал подобные выходки своих заключенных? Каким он был? Теон переменился в лице, и Домерик понял, что задал правильный вопрос. Несчастный шутце вдруг будто оцепенел. — Предыдущий комендант был осужден за измену и казнен в столице, — тихо проговорил он. — А его сын Робб, — он сглотнул, — его сына убили неподалеку отсюда, в одной из таверн, где тот праздновал свадьбу своего дяди. После этого ваш отец сменил на посту оберштурмбаннфюрера Старка. — Старк? — переспросил Домерик. — Я слышал эту фамилию сегодня. Домерик приготовился к рассказу, но Грейджой замолчал. — Говори, Теон. Отец имел какое-то отношение к этому? Он очень пожалел, что почти не поддерживал связи с отцом на протяжении долгих лет. После второго брака тетка Барбри, сестра новой мачехи Домерика, сразу же начала хлопотать о том, чтобы отдалить Домерика от дома, а отец не стал противиться ее решениям. Даже не попытался оставить единственного сына при себе, и Домерику всегда казалось, дело было в его эпилепсии. Других причин и быть не могло, он всегда так считал. Теон Грейджой все молчал, молчал и молчал, Домерику вдруг показалось, что тот и вовсе заснул. Может быть, благодаря рассказу о злодеяниях Болтона, которые Домерик испытал на себе, ему и удалось бы выудить из запуганного шутце информацию о прошлом, но как было признаться во всем почти незнакомому человеку? Домерик протяжно и шумно вздохнул. Грейджой вздрогнул. По-видимому, он, утомленный за день, и впрямь почти задремал, вытянувшись на удобной постели. — Вся открытая информация содержится в архиве, запросите ее в комендатуре. Прошу простить меня, герр Болтон, я стану спать. Домерик понимающе закивал, поднялся и вышел из спальни. «Вся открытая информация». Сворачиваясь клубком в узком кресле и с головой накрываясь одеялом, он постарался в подробностях вспомнить сегодняшний разговор отца с оберфюрером фон Ланнистером. Слова последнего звучали так, будто штурмбаннфюрер предотвратил что-то опасное, что готовилось в лагере, и, заняв место изменника, спас Рейх от паршивой овцы в своем стаде. Ни о каком Роббе Старке Домерик не знал. Постепенно он начал клевать носом и незаметно для себя уснул. А проснулся на рассвете одновременно со всем лагерем — под звуки бомбежки. Теперь взрывы звучали совсем близко, а канонада не умолкала ни на минуту. Домерик поднялся и выглянул в окно: весь лагерь пришел в движение: офицеры и надзиратели сновали туда-сюда, размахивая кепками, спешно разгоняли по баракам заключенных, только выходящих на далекий аппельплац для переклички. С вышек наблюдения исчезли часовые, должно быть, испугавшись случайных пуль и осколков. Домерик не сразу понял, что показалось ему таким необычным. Рядом вырос Грейджой — заспанный и тревожный. Дрожь покинула его тело, загнанный взгляд сменился настороженным. — Светло, — проговорил он. — Слишком светло для такого часа. Отсветы плясали на стенах, как будто в лагере был пожар. Обращенные на восток окна корпуса, расположенного неподалеку, пылали, отражая бушующее над крышами пламя. Домерик торопливо собрался и выскочил на улицу, хотя эсэсовец, несший караул, замахал на него руками: нельзя! Назад, в убежище! Домерик не слушал. Как завороженный, он смотрел на восток, туда, где над потерявшимся в предрассветном мраке городом прямо с небо лилась огромная огненная река. Самолеты противника не просто бомбили долину, они были готовы сжечь ее дотла рыжими струями раскаленного газа. Крылья самолетов тускло светились во мраке, отражая пламя своими ребристыми матовыми поверхностями. Пузатые мощные фюзеляжи были похожи на туловища неведомых тварей — рептилий, способных парить в воздухе, уничтожая целые города. Лагерь за спиной Домерика затих: попрятались все, кто мог, а те, кому был отдан строжайший приказ наблюдать за происходящим во что бы то ни стало, забились в щели между бараками и полегли на пол помещений на обзорных башнях. Но противник не стремился уничтожить их. Тысячи заключенных, собравшихся в непреступной крепости на вершине горы, были тому причиной. Рассвет показался ранним — пламя «драконов» будто опалило небо. И когда они скрылись за горизонтом, алое солнце возвысилось над долиной, заливая пепелища и остатки построек огненно-желтым светом. Лицу Домерика стало жарко, но виновато было не солнце: воздух в долине накалился, а теперь утренний ветер донес его и до лагеря. Идти было тошно. К пахнущему смертью дыму из трубы крематория теперь примешался пепел. Он оседал на плечи и лицо, точно зима наступила, не дождавшись осени. Домерик все пытался стряхнуть его, и не мог — тот размазывался об одежду. Комендантский корпус белел известкой и в непрозрачном утреннем воздухе походил на огромный кусок мыла в мутной воде. Внутри кипела жизнь. Офицеры и солдаты СС, штатские и люди неопределенного вида сновали по этажам со срочными донесениями, шифровками, телеграммами. Домерик заметил несколько знакомых лиц. Отца он нашел у себя в кабинете. Склонившись над картой, тот переговаривался с другими офицерами, доставал то один, то другой красный флажок-кнопку и переставлял его ближе к западным польским территориям. Домерик понимал, что это означает. Оберфюрер фон Ланнистер сидел на подлокотнике кресла, покачивая ногой в начищенном до блеска сапоге. — И далеко эти ваши склады? — спросил он и устало посмотрел в окно. — Можно ли заключенным доверить такое дело? Все они сильно истощены. Велик шанс, что до следующего огненного нападения им не удастся эвакуировать все самое ценное и, главное, взрывоопасное. — Сомнительно! — возразил кто-то из офицеров. — Быстрее местные все растащат. — Успеют, — проговорил Болтон. — Прибыло пополнение с восточного фронта — еще шесть тысяч триста человек из ликвидированного лагеря в Белой Гавани. Все примолкли, стоило ему открыть рот. Монокль выпал из его глаза и повис на цепочке, он обвел взглядом комнату, задержавшись на Домерике чуть дольше, чем на других. «Вот он, шанс!» — подумал Домерик. Во всеобщем переполохе он выскочил на улицу и так быстро, как мог, чтобы не привлекать внимания, двинулся в сторону крематория. Печи работали, как и всегда, не прерываясь на ночь. Дорогу к комнате уничтожения он уже знал. Ему навстречу вышел одноглазый поляк — он только что заступил на вахту. Домерик остановился как вкопанный: буквально вчера, на руках у Тороса, он видел труп этого человека. Может быть, произошла какая-то ошибка? Он не знал, что сказать. Одноглазый поляк молча впрягся в труповозку и потащил ее к выходу, Домерик смотрел ему вслед, пытаясь определить, не обознался ли. Вот только когда: вчера или сегодня? Нужно было действовать быстро. Опомнившись, он бросился через ангар внутрь здания, запетлял по плохо освещенным коридорам, запутался ногами в грязной полосатой пижаме, очевидно, снятой с трупа и брошенной в углу. 802-й только надевал фартук и доставал с шестка большие огнеупорные варежки. Он кашлянул в кулак и осторожно огляделся. Заключенные и надзиратели, работавшие рядом с ним, ничего не замечали, каждый из них, готовясь к тяжелому дню, мечтал хоть на минуту отдалить его неизбежное начало, а потому приступал к работе неспешно, задумчиво, будучи погруженным в себя. — Я получил твою записку, — проговорил Домерик. 802-й быстро кивнул. — Город бомбили. Большую партию заключенных отправляют на разбор завалов, в том числе и складов, не пострадавших пока от пожара. — В лагерь сложно пронести что-либо ценное, — немедленно ответил номер 802. — Тех, кто работает на завалах, тщательно обыскивают по возвращении. Широкоплечий заключенный с рыжей щетиной на голове, слышавший разговор, вышел вперед и загородил их спиной, а потом сбросил на пол тяжелую кочергу, так, что помещение наполнил дребезжащий грохот. Он звучно выругался, отвлекая надзирателя, за что немедленно получил удар дубинкой. — Ты сообщишь кому-нибудь из своих? — спросил Домерик. — Тем, кого пока не распределили на другую работу. У них есть возможность попасть в город. Он с горечью подумал, как хорошо было бы пойти самому, но это не представлялось возможным. — Я уж найду способ, Mein Herr, — заверил его 802-й. Сомневаться в находчивости этого человека не приходилось: благодаря чутью 802-й избегал селекций, устроился на не самую тяжелую и опасную работу, да и на связь с Домериком он вышел не случайно. Домерик покинул крематорий. Бомбежка затихла, а пепел перестал падать с неба. Тучи, разогнанные пламенем «драконов», снова сомкнулись над лагерем, накрыв землю непроницаемым серым куполом, то и дело сочащимся дождем. Можно было попробовать договориться с Теоном Грейджоем: вдруг тот согласился бы спрятать съестное или какие-нибудь полезные заключенным вещи в своем автомобиле? Это было бы слишком опасно: Домерик не мог доверять ему, офицеру СС, даже если тот сам находился в угнетенном положении. Что еще оставалось? Попытка самостоятельно выбраться из лагеря потерпела крах несколько дней назад, и с того времени Домерику не удалось придумать какой-то другой мало-мальски надежный план. Оставалось надеяться на мастерство и удачу самих заключенных. Домерику хотелось верить, что его труд не окажется напрасным. С тяжелым сердцем он провел весь день: на кухне обедал без аппетита, на территории лагеря старательно избегал встреч с эсэсовцами и кем-то еще, способным прочитать в его лице волнение. Время тянулось неумолимо долго, наконец, с главной вышки зазвонил колокол. Громкоговоритель повторил несколько команд для надзирателей и капо. Домерик видел, как далеко-далеко, у самого шлагбаума, покатились в стороны тяжелые створки ворот. Заключенные возвращались в лагерь, как всегда, уставшие до полусмерти, старающиеся сделать последний рывок, чтобы отстоять еще пару часов на аппельплаце для переклички, и только потом, собрав силы по крохам и мобилизовав их в почти невероятном для человека усилии, доползти до бараков. Несколько блоков прошагали без заминок. Капо и старосты понукали заключенных, точно скот, подталкивали вперед отстающих, используя дубинки и длинные плетеные кнуты. Привычно прозвучало несколько выстрелов: это идущие сзади эсэсовцы отстреливали тех, кто падал на ходу. Домерик стоически наблюдал за происходящим. Третий блок, четвертый, пятый. Пропуская группы заключенных, надзиратели выстраивали их по баракам. Группа седьмого держалась чуть в стороне: они ждали большого пополнения из числа заключенных, вернувшихся с разбора завалов. Капо не скупились на удары, и всем им пришлось построиться по четверо. Торос стоял рядом со своим одноглазым приятелем, живым и невредимым. Возле 802-го высился рыжий здоровяк из крематория. Среди заключенных, которых пригнали из города, начался обыск. Домерик понял это по шуму, поднявшемуся на подходе к плацу. Он внимательно вглядывался в их лица, и сердце его билось от волнения и тревоги. Из комендантского корпуса вышли люди — пространство перед подъездом запестрело серой и черной формами офицеров СС. Домерик различил отца, а тот, едва оглядев лагерь, заметил Домерика. Их разделял аппельплац — пространство в две сотни шагов. Домерик хорошо видел, как напряжено было лицо 802-го. Он стоял в самом первом ряду своей колонны и что-то высматривал впереди, готовый привлечь внимание надзирателей в любой момент, если что-то случится. Домерик понимал: заключенные уходили в город не за хлебом или углем. Теперь, во время войны, почти в каждом доме можно было найти оружие. Он постарался как можно четче воспроизвести в памяти слова оберфюрера фон Ланнистера: «Самое ценное, а главное, взрывоопасное». Тому, кто знал, куда смотреть, было заметно, как заключенные только что подошедшей колонны передавали друг другу несколько свертков. От ряда к ряду назад, подальше от проводивших обыск надзирателей. Домерик увидел случайно. И затаил дыхание. Никто не мог знать наверняка, хорошо ли станут обыскивать тот или иной отряд или блок. Никто не был уверен, что последует дальше: простая перекличка или еще один «шмон» перед входом в барак. Домерик перевел быстрый взгляд на отца, тот переговаривался с кем-то из офицеров. Прозвучал выстрел, и капо бросился в центр построения, оттесняя заключенных, пытаясь добраться до кого-то посередине. Колонна, идущих следом, сбилась с шага, в ход пошли солдатские дубинки, один из надзирателей засвистел. В небольшом переполохе еще несколько заключенных попятились назад — неестественно выгибая шеи, стараясь обменяться полусловом с идущими сзади, сделать несколько передач из-под полы. Каждый из заключенных обязан был пройти через кордон, чтобы эсэсовец мог оглядеть его с ног до головы, пощупать его одежду, вывернуть карманы. Ничего лишнего не должно было быть обнаружено. Домерик чувствовал, как его сердце колотилось теперь где-то под горлом. Один из свертков передали вбок и вперед, и вот он — или уже какой-то другой — оказался в цепких руках 802-го, пронесенный через линию обыска. Высокий худой человек с залысинами и сизым подбородком незаметно забрал его у 802-го и сунул за пазуху. Домерик узнал капо, подскочившего к ним: 12031-му удалось лишь один раз ударить, и заключенные посыпались в стороны, точно кегли при попадании мячом. Он бил безжалостно, не прицельно. Заключенные, наученные горьким опытом своих павших товарищей, сами пригибались и приседали на корточки, не дожидаясь новых ударов. Несколько офицеров, стоявших возле комендатуры, достали оружие. Один выстрелил, затем другой, третий. Домерик быстро двинулся через аппельплац, ноги сами вынесли его вперед. Это было рискованно, но хорошо подумать перед вылазкой он не успел. В общей неразберихе он видел, как под выстрелами заключенные падали на землю. В этом и был выход — упасть. Домерик видел, как отец схватил руку одного из офицеров, держащую пистолет, и отвел в сторону. «Не стрелять!» Был только один шанс, что его заметят — для этого было необходимо оказаться у всех на виду. Он и вышел. И, точно подстреленный, упал на землю. Многие повернули головы. Домерик забился и задергался, руки и ноги его выкрутились в неестественно жуткой конвульсии. Он не знал, как со стороны должен выглядеть его припадок, но попытался вспомнить ощущения: попеременное мелькание земли и неба перед глазами, безумная пляска красок, удары затылком о жесткую брусчатку. Не слыша своего голоса, он застонал, и вывернув голову, с облегчением заметил бегущих к нему людей. Они заслонили собой отца. Домерик закатил глаза, так происходило во время приступа. Слюна капала ему на одежду, пока он извивался и скреб землю ногтями, изображая корчи. Сильные руки придержали ему голову, под шею немедленно подложили валик. Кто-то из подоспевших эсэсовцев безусловно знал, что делать с эпилептиком, и Домерик перестал сопротивляться, потрясся еще немного и застыл, вытянувшись посреди аппельплаца. Это видели все. Все руководство лагеря, сверкающий золотоволосый «Прометей человечества» Джейме фон Ланнистер, каждый надзиратель и заключенный. Теперь герру штурмбаннфюреру Болтону не удастся скрывать постыдный уродливый недуг своего сына, лишь по чудовищной ошибке природы перенявшего по наследству идеальную арийскую кровь. Может быть, после такого позора герр Болтон и вовсе отречется от своего сына, или тихо застрелит его где-нибудь в подвале комендатуры, как без колебаний застрелил любопытного обершутце Толхарда? Домерику запоздало сунули в рот кусок резинового жгута, но тут же убрали, видимо, по поручению кого-то более сведущего. Подошел врач — не Утор, другой, которого Домерик не знал. Появились носилки, и Домерика, решившего демонстрировать полное бесчувствие, уложили на них и шатко понесли прочь с аппельплаца. После припадка всегда хотелось пить, а потом — спать. Больше ничего. Только сон мог окончательно унять отголоски невыносимой боли, сотрясавшей измученное тело. Только вода могла запустить угнетенные жизненные механизмы. И Домерик, когда стало можно разлепить глаза, потянулся к поднесенному ему стакану. Он лежал в светлой палате обнаженным по пояс и укрытым одеялом. Лампа остро и холодно светила в глаза. Доктора перешептывались, Утор рассматривал на просвет лекарство в шприце и сбивал пузырьки воздуха, легонько щелкая ногтем. — Вы быстро пришли в себя, молодой человек, — проговорил он, не глядя. — Это хороший признак. Ваш оте… — Отец будет доволен, — закончил за него Домерик. Представление вымотало его так сильно, как если бы припадок был настоящим. — Который час? — Около семи, — отозвался доктор Утор. — Подготовьтесь к уколу. Он не выглядел благодушным и заботливым, как раньше, вместо сочувствия остался лишь голый хладнокровный профессионализм. Лагерный врач и не может быть другим, напомнил себе Домерик и послушно протянул свою руку. На сгибе локтя синели следы предыдущих уколов. Утор ловко перетянул жгут ниже плеча и кивнул: «Работайте кулаком». Укол, затем несколько неприятных мгновений, скорее надуманно болезненных, чем по-настоящему ощутимых. Запахло спиртом, и Домерик прижал запястье к груди. Конечно же, доктор мог отличить настоящий приступ от имитации, но Домерику не было стыдно. Казалось, он больше вовсе ничего не испытывал. Только надеялся, что, отвлекая охранников, он действительно смог помочь 802-му и прочим спрятать свои контрабандные свертки. Что в них было, Домерику не хотелось думать. — Как скоро я смогу покинуть санчасть? Утор безразлично пожал плечами. — Все ваши вещи здесь, и, если вы чувствуете себя достаточно здоровым, то еще сможете успеть к ужину. Домерик собирался не спеша. Торопиться было некуда, тем более, что за пределами санчасти его могли ждать совсем не приятные новости. — Это вы тот самый доктор без лицензии? — вдруг наугад спросил он. Утор на мгновение замер с медицинским зажимом в руках, но тут же его движениям вернулась прежняя уверенность. — Диплом Староместского естественнонаучного университета — это не гарантия профессионализма, герр Болтон. Практическое применение знаний в наше непростое время дает куда больше сведений, чем книги древних мудрецов. — И материала для исследований сейчас куда больше, — буркнул Домерик. В голове его как-то потемнело, и отдаленный гул, похожий на тот, который случался во время настоящего приступа, начал звучать в ушах. Сжимая виски ладонями, он вышел в коридор. Шаги давались ему нелегко, будто вместо лекарства Утор вколол ему яд. «Неужели теперь эксперименты ставят и на мне? — подумал Домерик. — Хотя почему "теперь"?» Заключенных давно развели по баракам. Лагерная жизнь не отличалась особым разнообразием: аппельплац подметали дворники — специально выделенные для этого сгорбленные арестанты, труба крематория привычно выплевывала в воздух пепельно-дымные клубы, закат желтел над рядами одинаковых крыш. Его краски казались приглушенными, сдержанными. Польское небо губило любые цвета, примешивая их к своему грязно-серому. — Вам положено явиться к коменданту, герр Болтон, — сказал первый же встреченный им эсэсовец. Лицо его было совершенно бесцветным. Домерик даже несколько испугался за собственное зрение. Нет. Он испугался другого. Неминуемо грозящей расплаты за необдуманную выходку на плацу: отец был слишком умен, чтобы поверить в припадок. Домерик поплелся к административному корпусу. Проходя мимо металлической двери, он ускорил шаг. Интересно, как похоронят обершутце? Где-то на специальном кладбище для эсэсовцев, или уничтожат в печи, где сжигают трупы заключенных? Не слишком высокое звание для офицера — но высокое арийское происхождение. Мертвец с генами сверхчеловека. Он задумался и не заметил главного. Отец вышел ему навстречу и теперь стоял, заложив руки за спину. — Смирно, — тихо сказал он, и от его голоса у Домерика зашевелились волосы. Герр штурмбаннфюрер дал команду. И Домерик, на лету схватывая правила игры, выбросил вперед руку, но отец не сделал ответного жеста. На его неподвижно-восковом лице было еле заметно презрение. Рукояткой массивного кожаного кнута он указал Домерику путь. На дверь. Туда, где вчера погиб обершутце Толхард. Домерик медленно развернулся на каблуках и подчинился. Металлическая ручка была холодной и скользкой. Шаги за его спиной почти не звучали: Русе Болтон умел двигаться тихо. Точно так же ведут узников на расстрел, подумал Домерик, но страха он больше не испытывал. Все не могло закончиться так коротко и просто, герр штурмбаннфюрер возлагал на наследника определенные надежды, представлял сына оберфюреру фон Ланнистеру, знакомил с руководством лагеря… Домерика вдруг поразило, как он сроднился с заключенными за столь короткое время. Он примерял на себя именно их судьбу, внутри готовясь к расстрелу, и лишь логика могла убедить его в том, что ничего дурного сейчас не случится. — Становись к стене, — скомандовал штурмбаннфюрер. Домерик почти ничего не видел в темноте. Он нащупал шершавый камень и колупнул ногтем краску. Плитки здесь не было, означало ли это…? — Сними рубашку, Домерик. Он подчинился. Темнота теперь показалась холодной, сырой, точно все сознание вдруг вымазали густой черной краской. — Майку. Было слышно, как Русе Болтон остановился сзади, он ждал, пока Домерик справится с непослушными пальцами и разденется, повинуясь приказу. Медленно, как во сне, тот стянул майку через голову и потянулся к брюкам. — Я не для этого привел тебя сюда, — сказал Болтон. — Руки. Домерик свел лопатки. Было зябко и неуютно, но потерять лицо перед отцом было непозволительно — не тогда, когда он уже сделал столько, как ему казалось, решительных шагов. Он снова уперся ладонями в бетон стены. Голос Болтона прозвучал так, словно отец приближался. — Мы строим мир, в котором не останется места жалости к убожеству и сочувствия к несовершенству. — Мир, в котором не будет места мне, — буркнул Домерик. — Так почему же не повеселиться напоследок? На самом деле он так не думал. Ему казалось, отец подошел вплотную. — В тебе погиб великий актер. — Домерик почувствовал его дыхание на своей шее. — Но путь гения всегда тернист. И полон боли. Губы отца коснулись его кожи, и Домерик, приготовившись, сжал зубы. Всего-навсего! А он, глупец, испугался расстрела! Штурмбаннфюрер шагнул назад и произнес: — Считай вслух. А в следующее мгновение воздух прорезал тихий и липкий свист кнута, и Домерик приложился грудью к стене, столь сильным оказался толчок. Его спину будто рассекло надвое острой пронзительной болью — через всю лопатку до поясницы. — Считай, Домерик. Обычно отец не приказывал дважды. Он напоминал. Едва способный ухватить ртом воздух, Домерик в ужасе выдавил: — Один. И тут же его кожу вновь хлестко поцеловал плетеный кожаный хвост, боль оказалась столь яркой и нестерпимой, что Домерик в ужасе вскрикнул. — Нет, — терпеливо поправил его отцовский голос. — Два, — сипло выдохнул Домерик. Он знал, что последует. Третий удар обрушился на него теперь уже с другой стороны, зеркально. От боли Домерика едва не вывернуло наизнанку. — Три, — без напоминания прохрипел он. Кожа горела так, словно к ней приложили раскаленный металлический прут. Он и не знал, что бывает так больно. Четвертый удар показался почти счастливым, потому что был чуть слабее других, и Домерик обреченно отсчитал его, цепляясь за стену в тягостном предчувствии. Пятый. Шестой. Домерик перестал ощущать, что у него есть спина и плечи — боль растворила все чувства. Вместо седьмого прозвучал вопрос: — Ты понимаешь, почему я это делаю? У Домерика потекли слезы. — Потому что я плох. — Нет, — мягко отозвался отец. — Потому что ты не хочешь быть хорошим. Продолжим. Кнут взвился в воздухе и снова хлестнул Домерика по спине, тот вскрикнул и судорожно зарыдал. Сколько ему потребовалось времени, чтобы совладать с собой, он не знал, но как только смог, еле слышно произнес: — Семь. Было еще несколько ударов, Домерик отсчитал каждый. Отец, стоявший за его спиной, не говорил больше ни слова. Когда же Домерик назвал последней цифрой пятнадцать, его колени подогнулись. Как оказалось, вовремя. — Это все, сын, — проговорил Русе Болтон откуда-то сверху, с высоты своей власти и хладнокровного благополучия. Домерик сидел на полу, не в силах утереть лицо. Слез уже не было, но его плечи тряслись от неподконтрольных ему беззвучных рыданий. Он хорошо видел пол в липких пятнах и при желании, подняв голову, мог рассмотреть стены или потолок, но ни за что, ни при каких обстоятельствах он не решился бы теперь посмотреть на отца. Черные хромовые сапоги приблизились, попадая в поле его зрения. И гладкая рука, подцепив за подбородок, безжалостно развернула его лицо к себе. — Доктор обработает тебе спину, если будет слишком болеть. Домерик в ужасе затрясся и закрыл глаза. Ненависть ко всему сущему воплотилась теперь в одном человеке, чье имя первым прозвучало после этой чудовищной унизительной экзекуции. — Только не Утор. Он сразу же пожалел об этом. Штурмбаннфюрер был бледен, его губы разомкнулись так, как если бы он готовился что-то сказать, но вдруг передумал. Он любовался. Он был настолько добр, что выражал готовность выполнить любую просьбу сына. Действительно, зачем отправлять его прочь от себя на попечение докторов, если можно самому стать лучшим опекуном? Домерик уже ничего не соображал, захлебываясь болью — или призраком боли, столь упоительно сладко помутившим разум. Отец вел его по ступеням, а потом по коридору, вел, обнимая, точно больного, и Домерик снова представил, что он — маленький мальчик, хватающийся за любую возможность снискать отцовское расположение. Только теперь этому не было объяснения. Слезы снова жгли ему щеки, и через их пелену он видел, как отец расстегивал мундир. Теперь его трясло не от ударов кнута, а от собственного бессилия и сокрушительной печали. Все, что он делал в лагере, касалось отца. И влияние его на Домерика было столь сильным, что тот больше не замечал ничего другого. Он стоял и смотрел, как ловкие пальцы отца выпростали серую рубашку из-под ремня галифе, как тот стянул сапоги и, неслышно ступая по полу, затушил свет. Домерик больше не плакал. Он опустил плечи, и только когда отец приблизился, еле слышно проговорил: — Отпусти меня, я хочу уйти. Мне плевать, какой доктор будет за мной ухаживать. Он понимал, что было уже поздно. Руки отца сомкнулись за его шеей, и он снова почувствовал поцелуи. — Не теперь, не после отбоя. Это служило даже не попыткой найти предлог, это было чертовой насмешкой и над Домериком, и над здравым смыслом, и над всем человеческим существованием, предполагающим четкую иерархию отцов и детей и вполне определенные классические отношения, не выходящие за рамки морали. Это было издевательством над нравственностью, религией, законом — всем тем, на чем зиждилась жизнь испокон веков. Разве не этим занимался отец — и все они, сторонники фюрера? Разве не попрание любого несовершенства было смыслом естественной эволюции, превозносимой арийскими пропагандистами? У Домерика закружилась голова. Отец опустил руку и крепко обхватил пах Домерика, так, что тот вскрикнул от неожиданности. Чтобы удержаться на ногах, он вцепился в плечи отца, и тот тихо усмехнулся. — Неужели ты… — Домерику не хватало ни воздуха, ни слов. — Ты вне закона… — Из-за моей гомосексуальности? — как ни в чем не бывало отозвался штурмбаннфюрер. — Обо мне никогда не ходило слухов, Домерик. — Но если я все расскажу… — Ты никому не расскажешь. Болтон снова поцеловал его в шею и отступил на полшага, расстегнул Домерику пряжку ремня и спустил штаны, и пока тот топтался на месте, сам освободился от белья. Он наступал, и Домерику приходилось пятиться. — Ты уже сделал бы это, если бы не боялся. Если бы думал, что кто-то поверит тебе. Если бы не сгорал от стыда каждый раз, когда тебе приходила такая мысль. Он был беспощаден в своей правоте, и у Домерика задрожали колени. Одна рука отца легла сзади на его шею, другая же нырнула под белье и обхватила член. Дыхание его было холодным, почти незаметным на коже. — Мне только восемнадцать, и я… — И ты мой сын. Я прекрасно знаю закон, Домерик, — штурмбаннфюрер сплюнул на руку и снова вернул ее на бывшее место, пальцы его сжали плоть Домерика, заставляя тихо застонать. — Неужели ты считаешь, что спустя девять лет работы параграфа [20] я, все еще находясь на свободе, мог бы подвергнуть такому риску себя — и тебя? [20] Параграф 175 — положение уголовного кодекса Германии, регламентирующее преследования и дальнейшее наказание мужчин, вступающих в однополое сексуальное взаимодействие. Принят в 1871 году, упразднен лишь в 1994 году. Был ужесточен в эпоху гитлеровской Германии (Русе Болтон говорит о редакции закона от 1935 года): так составом преступления помимо секса с проникновением считались петтинг, самоудовлетворение в присутствии другого мужчины и демонстрация эрегированного члена, а также «похотливый взгляд» с целью склонить другого мужчину к ответному флирту. В своем указе «О сохранении чистоты в СС и полиции» (1941 год) Гитлер ужесточил наказание для членов СС: преступление по 175 параграфу для них каралось смертной казнью. Домерик почувствовал оголенным задом холод кожаной обивки. Отец оттеснил его к дивану, загнал на подлокотник, прижал к спинке и навис сверху, не переставая ласкать его член. — Любопытство герра Толхарда стоило ему жизни, как и некоторым другим. Если бы я не был уверен в твоей слабости, я никогда не решился бы на… Он перевел дыхание, стараясь справиться с возбуждением. — Я не слаб, — выдавил Домерик. Болтон посмотрел на него с интересом. Домерик не видел, но чувствовал, как упирается ему в бедро горячая плоть отца, теперь также освобожденная от белья. Он попробовал дернуться, но отец удержал, наваливаясь сверху. — Мне важно, чтобы ты понял меня правильно, сын, — вкрадчиво произнес Болтон. — У нас не так много шансов выжить после этой войны. — И поэтому ты решился… Штурмбаннфюрер чуть заметно покачал головой. — Нет, мальчик. Не поэтому. Просто ты слишком, слишком красив. И он пропустил руку под спину Домерика, с силой сжал пальцы, собирая в горсти иссеченную кнутом кожу, так, что Домерик взвился от боли. Но штурмбаннфюрер держал крепко. — Возьми его, — выдохнул он в шею Домерика. Рука не слушалась. Болтону пришлось сжать пальцы Домерика и наощупь приложить к своему члену. Домерик едва не заплакал от брезгливости и страха. — Признаться, странно, что в таргюгенде никто не пытался… Домерик вспыхнул. — Как ты смеешь! — Молчать, — шепотом приказал Болтон и толкнулся в руку Домерика. — Считай это частью твоего наказания за сегодняшний спектакль. И он начал тереться о сына, пытаясь втиснуть член между его пальцев, одной рукой мешая разомкнуть их, а другой лаская тело Домерика — холодно, сдержанно, без надежды на ответное возбуждение. Домерик оцепенел. Они уже делали это две ночи назад, и тогда восприятие себя как вещи, инструмента, служащего Русе Болтону для механического удовлетворения, поразило Домерика, теперь же он думал, что способен мириться и с этим. Болтон был чудовищем, но он хотя бы не делал больно. Русе Болтон лгал. Наказание осталось там, двумя этажами ниже, в подвале. Настоящая боль истлела, как только был нанесен пятнадцатый удар кнутом, теперь же внутри Домерика не оставалось ничего. Вместо человека было лишь тело — совсем как у мертвеца, одного из десятков трупов, которые завтра появятся возле дверей каждого барака. Только тело — теплое мясо, которым герр штурмбаннфюрер Болтон владел всецело. Сделанное из его же плоти и крови — и полностью, безраздельно отданное ему на поругание. — Ну же, — напряженно проговорил штурмбаннфюрер, но Домерик не понял, чего тот хочет. Тогда Болтон крепче сжал пальцы Домерика и снова толкнулся вперед, мастурбируя чужой рукой. О члене Домерика он не забывал, но чувствуя бесполезность занятия, со временем совсем перестал стараться. Наконец он кончил, тихо вздохнув, и замер на короткое время, за которое Домерик мог разглядеть его лицо, гладкое и неподвижное, не выражавшее и тени блаженства. — Почему именно я? — еле слышно проговорил Домерик. Не зная, куда деть руку, он опустил ее на спину отца и медленно повел вдоль позвоночника. Если ударить ножом и попасть меж позвонков, этот человек больше никогда не сможет притронуться к нему. — Ты — Болтон, — прошептал штурмбаннфюрер и поцеловал его в излюбленное место — остро выступающую ключицу. — Болтоны должны держаться вместе. — Тогда зачем ты так… мучаешь меня, — Домерику не хватало сил освободиться из объятий, и он прекратил попытки. Штурмбаннфюрер поглаживал его по груди, не глядя в глаза. Казалось, он о чем-то задумался. — Ты учишься, — прошептал он. — Медленно, но все-таки учишься. — Покорности? — Не бояться. — Что за жестокие уроки, отец! — взмолился Домерик. Он ухватил отца за плечи, и тот охотно вскинул голову. — Завтра я поставлю тебе пиявок. И тебе, и себе. — Нет! — Они высасывают гнев и страхи, высасывают столь губительную для нас с тобой страсть. Домерик начал заикаться. — От-пусти меня. Русе задумчиво кивнул — и поднялся, опираясь рукой о подлокотник дивана. Его обмякший член колыхнулся возле лица Домерика. Вернулся штурмбаннфюрер уже запахнувшись в халат. — Встань, — приказал он. — И подойди сюда. Он щелкнул выключателем, и свет ослепил Домерика. В большом мутном зеркале отец остановился за его плечом. Невысокий, бесцветный, он стоял, будто прячась за спиной своего сына, но смотрел так, что Домерика пронизывал холод. — Полюбуйся, — прошептал Болтон. — Сколь мощным и крепким тебя создала природа. Недуг, живущий в твоей крови, не дал ни малейшего отпечатка лицу, не искривил форму черепа и не наградил тебя слабоумием. Отчего же тогда ты со дня прибытия сюда предаешь свою расу, демонстрируешь мне и всему лагерю самые мерзкие и уродливые черты, присущие семитским выродкам — больным, грязным и порочным? — Порочным? — перебил Домерик. — Это ты порочен, отец. Губы Болтона тронула улыбка. И он отошел от зеркала, очевидно, именно в этот момент изменив свое решение. — Одевайся и возвращайся к себе, — прозвучал его негромкий голос. Домерик повиновался. Силу выдавили из него, точно сок из апельсина. Стоило одеться — и спина начала саднить и чесаться, будто вместо рубашки и куртки его облачили во власяницу. Может быть, так оно и есть? — фантазии трудно было отказать, тем более, когда изможденный страданиями мозг хватался за нее, как за последнюю соломинку. Шагая через лагерь, то и дело обгоняемый лучом грубого белого света, Домерик представлял, что поднимается на Голгофу, гору на проклятой фюрером иудейской земле, которая служила последним пристанищем Спасителю. Воображаемый крест давил сверху невидимой тяжестью, заставляя не нести, а буквально влачить измотанное за день и в любой момент готовое ослушаться тело, и часовые, чьими взглядами мученик был сопровождаем во время своего горестного восхождения, молчаливо взирали со своих вышек, как взирал на Христа народ иудейский. «Отче! в руки Твои предаю дух Мой!» [21] [21] Слова из Евангелия, произнесенные Иисусом Христом во время распятия, обращена к Богу-Отцу. Домерика передернуло, он вспомнил, что сделал отец четверть часа назад. А что на самом деле хотел сделать? Так же, как и Господь, хотел испытать сына, обрушив на него все страдания мира? Он усовестился сравнения и ускорил шаг, плотнее запахнув одежду. Сладкая истома накатила на него, стоило лечь в постель. Спине было больно, и Домерик постарался выбрать удобное положение на боку, свившись под одеялом в позу зародыша, а как только сделал это, моментально уснул. Утром пришел Салладор Саан, он принес Домерику чистые вещи и полотенце. С ним был еврей, которому поручили наладить воду. Домерик не просил об этом, однако оказался весьма признателен. Салладор Саан огляделся на лестнице, дал необходимые распоряжения сантехническому мастеру, а потом притворил за собой дверь комнаты Домерика и заговорил. — Сможете ли вы устроить с нами встречу, герр Болтон? Домерику показалось, он ослышался. Видя его недоумение, заключенный пошел на попятную. — Если есть еда или что-то еще… — Если я могу помочь чем-то бОльшим, говори прямо сейчас. Заключенный мялся, от напряжения его акцент усилился, и Домерик почти перестал разбирать слова. «Барак, братья, время» — четкие немецкие слова проскакивали в его речи, все остальное поглощал раскатистый греческий диалект. Домерик подошел ближе и всмотрелся в его лицо. Отец на его месте взял бы этого человека за подбородок. — Салладор Саан, — позвал Домерик, — ты хотел попросить о встрече. Когда и где? Заключенный расправил плечи. Казалось, он впервые посмотрел на Домерика по-новому. А сколько еще таких заключенных за все время пребывания Домерика в лагере следили за ним — осторожно, боясь выдать себя даже невесомым, неощутимым взглядом, рискуя нарваться на удары капо или бездумный выстрел эсэсовца. Сколько их было — блеклых лиц, похожих между собой, как яйца в одной корзине? Сколько людей погибло у него на глазах, упавших ничком и не поднявшихся, навсегда застывших у стены барака, повисших на колючей проволоке? Домерик осторожно тронул Салладора Саана за плечо. — Когда наступит ночь, я приду к вам. — Нельзя, — сказал заключенный. — На ночь бараки запирают. — Куда вы сами сможете выйти посреди ночи? Саан помолчал, разглядывая Домерика. — Боюсь, это место встречи вам не понравится. … Представь, что ты человек, которого в любой момент жизни — на прогулке, во время обеда, в умывальнике или в сортире может разбить паралич. С тобой давно этого не случалось: пара легких приступов, таких, после которых отходишь всего за несколько часов, бывала в последний год, но по-настоящему не колотило тебя, пожалуй, с самого детства. Дело же не в том, насколько больно тебе было в тот самый страшный раз — это не забывается и спустя десятилетие. Физическую боль помнишь, но не чувствуешь, в отличие от вечного ожидания. То, что однажды случилось с тобой, живет внутри постоянной угрозой и неизменным напутствием: берегись. Ты под прицелом, твои собственные нервы — партизаны внутри хилого тела, и в любой день — праздничный или будний — ты рискуешь проснуться в корчах, от которых захочется умереть. Сдать все, что у тебя есть, невидимому врагу, без боя взявшему твои мышцы и кости в плен. Представь, что каждый день твоей жизни — это шаг по минному полю, новая веха на пути к боли. И каждый день полон надежды, что уж сегодня-то боль тебя минует. А санчасть — что-то вроде очищенного от снарядов участка: всегда есть мизерный шанс, что саперы ошиблись и что-то упустили, но все же на этой территории безопаснее. Домерик дошел до санитарного корпуса и предъявил пропуск, хоть в этом и не было необходимости: дежурные уже узнавали его. Он с облегчением вздохнул, когда другой лагерный врач, а не Утор, сделал ему инъекцию. Голова загудела — но лишь на время, необходимое для усвоения вакцины. В отражении стеклянной дверки шкафа с лекарствами Домерик встретился взглядом с самим собой. На бледном лице только глаза казались живыми, да и то благодаря отблескам голубоватых медицинских ламп. Он выждал положенное время, слоняясь по лагерю. На аппельплаце работало несколько заключенных из крематорной команды: их работа, прочим здоровым не составившая бы большого труда, но для их изможденных плеч показавшаяся испытанием на грани человеческих возможностей, заключалась в том, чтобы снять своих четырех собратьев с косых крестов, на которых те были распяты во время вечерней переклички. Подходить к казнимым и как-то помогать им запрещалось, и никто не пытался нарушить это правило. Зато теперь, когда все было кончено, тела сняли и сложили друг на друга, живые стояли над умершими и ожидали труповозку. Доктор не требовался, так как в причине смерти никто не сомневался: истощение и обезвоживание. Домерик всмотрелся в лица мертвецов: никого из них он не знал. Скрепя сердце, он прошел к хозблоку, чтобы скудно пообедать и напихать в карманы хлеба — столько, сколько смог унести без подозрений. Заключенные, занятые в городе и на заводе, возвращались в лагерь, их пересчитывали и распределяли по корпусам. Когда звуки переклички затихли, наступило то томительное вялое время перед отбоем, когда каждый оказывался предоставлен сам себе. Те, кто владели ремеслом, будь то скорняцкое дело или работа с металлом, могли заняться им, не боясь, что староста блока выволочет их на аппельплац для внеурочного пересчета. Тот, кто не мог работать, вытягивался прямо на земле перед бараками, наблюдая за тем, как неторопливо ползет к горизонту уже остывающее осеннее солнце, или как сизые грозовые тучи смыкаются над крышами, грозя непогодой. Все бараки были похожи один на другой, и люди везде были одни — пестрящая винкелями толпа бесконечно одиноких, покинутых богом людей. Последний барак — тот, который был нужен Домерику, находился дальше всего от аппельплаца, и запах этого места ударил в нос Домерику заранее, далеко на подходе. К нему неспешно двигалась вереница «мусульман»: умирающие от дизентерии и голода ковыляли к сортиру, точно бездушные машины, переставляя ноги на чистом автоматизме. Домерик сжал зубы, он не стал затыкать носа. Западная сторона барака, как и предупреждал Салладор Саан, не просматривалась с обзорных вышек, туда Домерик и свернул, оглядываясь по сторонам. Здесь был вход в помывочное помещение — и на черный рынок. Именно на нем можно было обменять пайку хлеба на несколько сигарет или продать за литр жидкой овощной баланды ложку, сделанную из обрезка железа. Скрытые основную часть времени от надзирателей и капо, боявшихся тифа и дизентерии, а потому редко сюда захаживающих, заключенные развернули здесь настоящую свободную торговлю. Домерик старался не привлекать к себе внимания, но не мог избавиться от ощущения, что за ним наблюдают. Из-за умывальника, сортира, с улицы — отовсюду на него смотрели глаза, полные недоверия и тревоги. У стены стоял человек: Домерик видел его рядом с 802-м вчера во время переклички, но не сразу узнал. Вытянутое лицо заключенного, казавшееся еще длиннее из-за залысин, было изукрашено синяками и кровоподтеками, но Домерик вздохнул с облегчением. Значит, диверсия удалась, вот только какими жертвами? Не смея сделать ему знака, Домерик двинулся дальше. От невыносимо тошнотворного запаха у него слезились глаза, хотя другие, казалось, вовсе ничего не замечали. Среди «мусульман» Домерик увидел Салладора Саана. Тот сделал еле заметный жест рукой, показывая путь, и тут же исчез. Группка заключенных обосновалась в закутке за бараком. На шиповнике, закрывавшем их с одной стороны от обзора с вышек, не было ни единого плода: голодные узники даже вряд ли позволили им созреть. Заключенные переговаривались вполголоса и замолчали, когда подошел Домерик. 802-й, живой и невредимый, выступил вперед. — Хорошо, что вы пришли, Mein Herr, но, если за вами проследили, всему делу конец. Домерик обвел взглядом заключенных. Он чувствовал себя совсем крошечным по сравнению с ними, одиночкой среди их братства, и жестокое чувство вины снова защемило его сердце. — Я не был осторожен прежде, — начал он, смущаясь, — простите меня. Все вы. Пробежал шепоток, Домерик не смог расслышать, к тому же говорили не на его языке. На лицах многих заключенных появилось странное выражение: они казались удивленными. Никто с ними так не говорил. — Спасибо за еду и за вещи, Mein Herr, — снова сказал 802-й. Он будто чего-то ждал. Домерик вовремя вспомнил про хлеб. Выпотрошив карманы, он раздал еду заключенным: руки, которые тянулись к нему, были синеватыми от истощения, на худых запястьях выпирали костяшки и вздувшиеся вены. Последнюю краюху 802-й предложил высокому заключенному с залысинами, но тот отказался: другим нужнее. Он носил 3011-й номер и красный винкель. Глубокие тревожные глаза под его густыми бровями были полны недоверия. — Тяжело поверить, что кто-то из вас решился нам помочь, — заговорил он без акцента. 802-й осторожно тронул его за плечо. — Мальчику можно доверять, он уже приносил нам еду и не бил нас. На суровом лице 3011-го заходили желваки. — Это он накормил вас ядом или кто-то другой? Вперед вышел широкоплечий заключенный из крематорной команды, на груди его красовались желтый и черный треугольники, образовывая шестиконечную звезду. — Я, может, и дикарь, но я тоже верю мальчишке, — проговорил он. — Если бы не он, ты висел бы сейчас на аппельплаце, Станнис, или корчился в пыточной камере, а Хоут поджаривал бы твой крошечный член на горелке. 3011-й раскрыл было рот, но 802-й снова остановил его. Он обратился к Домерику. — То, что вы помогли добыть на завалах и пронести в лагерь, сохранит жизнь многим из нас, Mein Herr. И вы спасли моих товарищей, когда им грозила гибель. — Гибель от оружия таких же, как он, — 3011й стряхнул с себя короткопалую руку. — Человек рожден свободным, быть на свободе — его право. И всякий, кто отрицает это, наш враг. Он — Болтон, сын того, кто держит нас здесь. 802-й покачал головой. — Вы сами говорили: хороший поступок не может смыть дурного, но и дурной не может испортить хорошего. Мальчик же не в ответе за действия своего отца. Поверьте ему, Mein Herr. Он называл своего товарища так же, как и Домерика — господином. Домерик заметил, что и другие заключенные не рисковали дерзить 3011-му, будто он был их лидером. Впрочем, к здоровяку из крематорной команды это не относилось. Он, раздвинув других своими мощными плечами, встал перед Домериком и протянул ему руку. — Если кто-то увидит, тебе отсекут ее, Тормунд, — предупредили его, но Тормунд даже не обернулся. — Если сможешь помочь нам, парень, не прогадаешь. Каждый из нас всегда будет у тебя в долгу. Рука Тормунда оказалась сухой и горячей, сильные пальцы сдавили ладонь Домерика, и ощутимая боль показалась символичной, приятной. — Вы не можете покинуть пределы лагеря, как и мы, — проговорил 802-й. — Мы знаем это, не спрашивайте, откуда. Домерик опустил плечи. — Но вы можете обсудить это с теми, кто также неравнодушен к нашей судьбе. Добрые люди есть и среди надзирателей, со многими удастся договориться… Также у нас есть люди в комендатуре, на складе, в транспортной части, и теперь, когда город бомбили, на разбор завалов отправляется все больше бригад. Если бы вы согласились, мы могли бы просить вас помочь нам не только хлебом. — Неужели, — хмыкнул 3011-й. — Парень и в руках-то не держал пистолета, а мы предлагаем ему… Все как-то вдруг замолчали, уставившись на Домерика. До этого момента никто не говорил вслух об оружии. Домерик понимал, именно оно было необходимо заключенным. Он не был глупцом: готовился бунт. А разве сам он не мечтал о восстании? Он вспомнил слова отца: «Мне не хотелось бы видеть своим наследником слюнтяя, труса или предателя». В какой именно момент Домерику показалось, что он решился? Как смел он предположить, что готов к этому — взрослому поступку отчаянного героя? Ему вдруг стало страшно. Он никогда не задумывался в деталях о том, что будет, когда рухнет лагерь: что сделают с отцом и с самим Домериком те, кто придут к власти? — У меня… нет здесь друзей, — тихо заговорил он. — Не торопитесь, Mein Herr, — сказал 802-й. — Этот лагерь странное место, вы не знаете пока всех правил. Зерно сомнения уже было заронено. Домерик испуганно покачал головой. — Вы… пронесли достаточно оружия вчера, во время сорванного обыска. Он обернулся на шум и заметил Тороса. — Toros, straszysz go [22], — проговорил одноглазый поляк, стоявший рядом с другом. [22] «Торос, ты пугаешь его» (пол.) Он тоже выступил вперед. Заключенные окружили Домерика и теперь смотрели на него с почти хищным ожиданием. — Оружия никогда не бывает достаточно, герр Болтон, — проговорил Торос. — Против нас — голод, дизентерия, тиф, дубинки, кнуты, пистолеты, эсэсовские сапоги с металлическими пластинами на носках и каблуками, которыми можно затоптать до смерти. А чем обладаем мы? — Он обвел глазами своих собратьев. — Нас тысячи — и мы бессильны, у нас нет возможности даже роптать. У многих здесь не осталось бога, чтобы молиться. Почти каждый из нас — сирота, наши близкие — вон там, — он указал пальцем в сторону крематория. Домерик поднял голову: черная труба была похожа на дуло гигантского пистолета, направленного в небо. — Здесь творятся страшные вещи, Mein Herr, — негромко сказал 802-й. — Люди умирают от болезней и истощения, во время перекличек десятки изможденных заключенных падают замертво, потому что больше не могут стоять. Вы видели все сами. Мы выполняем роль подопытных мышей для лагерных докторов. Кто проявит милосердие, если не вы? — Я проявлю милосердие — и вы уничтожите моего отца. Домерик сам не понял, как проговорил это. 3011-й развернулся и, протиснувшись между плеч заключенных, зашагал прочь. Несколько человек пугливо отшатнулись, кольцо окруживших Домерика заключенных теперь зияло брешами. — Верьте своим глазам, герр Болтон, — сказал Торос. — Все, кто стоит перед вами, помнят еще прежнего коменданта, герра Старка. Он был фашистом, но при нем мы не боялись за свою жизнь. — Тот, кто был виновен в своих преступлениях, боялся, — поправил его 802-й. — Но мы знали, что заслужили свое заключение. Я — за контрабанду, Салла — потому что торговал награбленным, Тормунд — за разбой. Нас было много таких, Mein Herr, но это происходило в тридцать пятом году. Девять лет назад. У Домерика побежал мороз по коже. — А потом появился ваш отец, надзиратель с железными яйцами и куском дерьма вместо сердца, — Тормунд не скупился на ругательства. — Пара лет — и он уже оберштурмфюрер и ближайший сподвижник Эддарда Старка, еще год — и он заправляет всей канцелярией, новые зима и весна — и сюда потянулись поезда с евреями. А потом… — Потом голова Эддарда Старка полетела с плеч, — закончил за него 802-й. — Как это произошло? — выдавил Домерик. Тормунд пожал плечами. — Как, как. Уехал в столицу и не вернулся. Его сынишку, что всюду совал свой ученый нос, зарезали в городе. А ваш отец стал комендантом. — И нам не стало житья. — Невыносимо! — Шесть лет, герр Болтон… Они заговорили все разом — глухо, хрипло, почти неслышно, и в каждом надтреснутом голосе звучала нестерпимая боль. Они гудели, будто пчелиный улей, так, что слов было почти не разобрать. Домерик в ужасе схватился за голову. 802-й осторожно коснулся его обрубками пальцев. — Слышали вы об экспериментах, которые проводятся здесь? Домерик слышал, но лишь неопределенно покачал головой. — Узнали вы моего друга Берика Дондарриона? — спросил Торос. Одноглазый поляк вышел вперед, полосатая куртка болталась на его плечах, как рвань на садовом пугале. На вид ему можно было дать от восемнадцати до пятидесяти лет. Все его лицо было испещрено шрамами, кожа на руках бугрилась от ожогов и следов страшных наспех зашитых ран. На левой стороне обритого черепа красовалась вмятина, но он был живым, несомненно живым! Домерик не знал, какое чудовищное волшебство могло поднять его из мертвых. Торос понимающе кивнул. — Значит, узнали. Вспомнили его бездыханное тело там, в крематории. — Да, — проговорил Домерик. — Но как это возможно? Берик Дондаррион криво улыбнулся ему. Домерик плохо понимал по-польски, но сразу же выхватил главное слово из его ответа: «Эксперимент». — Они убивали его шесть раз, парень, — проговорил Торос. — Протыкали грудь скальпелем, пробивали молотком голову, вешали на плаце и топили, заливая в глотку воду из шланга, а Клиган, капо десятого блока, загнал ему ножик в глаз. Недавно Берика Дондарриона принесли в крематорий отравленным, вы сами видели труп. — Спросите нас, что стало с женой прежнего коменданта, — сказал 802-й. — Ходят слухи, что после смерти она, будто живой покойник, ходила по женскому лагерю и царапала себе горло ногтями на полусгнивших пальцах. Правда это или нет, кто знает? Берик стоял перед Домериком, вытянув руки по швам. Казалось, после стольких смертей ему было не страшно жить. Торос положил ладонь на его плечо, и тот даже не вздрогнул. — Он почти ничего не помнит, ни родных, ни прошлой жизни. Неудачный эксперимент был свернут фашистами, но ведь есть и другие. Колокол забил отбой, и все испуганно закрутили головами. — Вы поможете нам, Mein Herr? — быстро спросил 802-й. На его лице читалась озабоченность. Домерик отступил назад. Все произошедшее потрясло его, но он не нашел достаточно сил ответить согласием. — У меня… нет никого здесь. Я один. Я… не смогу. Я принесу еще хлеба. Это все, на что я… Тормунд не выдержал: — У ваших уже горят задницы, и это чувствует весь лагерь, каждый скелет в каждом бараке! Домерик покачал головой, его голос прозвучал очень тихо. — Я ведь… не поэтому… А почему? Только ли из-за отца? Он вспомнил свой первый день в лагере, и ему стало жутко. Жутко — потому что с того времени все стало только хуже. Он ничего не мог исправить. Домерик попятился. Заключенные расступились, пропуская его. Он и не знал, сколько людей собралось возле лагерного сортира, чтобы посмотреть на парнишку, не сжимающего в руке кнут. Сколько несчастных возлагали на него неоправданные надежды, и сколько пар глаз теперь смотрели с разочарованием. Он почти бежал. Перед ним возник аппельплац. Мертвецов уже убрали, но пустые косые кресты чернели в сумерках, точно элементы огромных противотанковых ежей. Домерик не сразу почувствовал, что плачет. Напряжение последних дней вдруг будто прорвало какую-то невидимую плотину: горечь в груди набрякла до такого объема, что теперь со слезами буквально выплеснулась наружу. Он шел к своему корпусу, не разбирая пути, шатаясь как пьяный и тихо скуля, стирая сопли и слезы рукавом куртки. Он оказался слаб — даже для предательства. От этой мысли хотелось забиться в самый темный, самый дальний угол лагеря, но белый свет прожектора неустанно следил за ним, бесшумно скользя по земле. Стремясь увернуться от него, Домерик вильнул влево, и на горизонте, все еще подсвеченном севшим солнцем, темной кривой полосой замаячила далекая проволока, отделяющая трудовой лагерь от крематория и складов. Чуть дальше была стена, а за ней — совершенно другой мир, изуродованный войной, но человечный, справедливый и живой. Туда не было пути. Может быть, хватит сил сделать то, что становилось выходом для многих запертых здесь несчастливцев? Один шаг — и электричество парализует тело, испепеляет мозг, и ты вздрагиваешь еще пару раз, прежде, чем превратиться в обугленную головешку. Он и теперь видел у проволоки человеческий силуэт, неподвижную фигуру, обращенную лицом к свободе. Кто-то сводил счеты с жизнью здесь и сейчас. Один шаг — и конец мучениям? Может быть, не стоило приближаться. Может быть, не с пересечением черты, а с самой мыслью о том, что борьба тщетна, наступал конец мучениям. Может быть, вмешиваться в чужой выбор было неразумно и несправедливо, но ноги сами понесли Домерика вперед. Слезы просохли. Он бежал, спотыкаясь и вихляя в грязи. — Стой! Человек оглянулся. И встретившись с ним взглядом, Домерик замер на полушаге, будто врос в землю. — Нет, — попросил он. — Если ты хочешь… то не надо… У него пересохло в горле. — Зря вы пришли, герр Болтон, — проговорил человек. Его седые волосы будто серебрились, ловя далекие отсветы прожекторов. — Теон, пожалуйста, — Домерик еле дышал. — Это не выход. Он не видел глаз Грейджоя, глубоко запавших на осунувшемся лице. — Вас не должно здесь быть… — казалось, Грейджой помешался. Он плакал. Когда Домерик шагнул к нему, Грейджой сделал два шага — к проволоке. Домерик заметил, как он дрожит. — Теон, пожалуйста. — Не подходите. — Ты не в себе. Отойди от проволоки. Домерик старался говорить тверже. Ответственность за чужую жизнь вдруг показалась ему единственным важным чувством. — Это приказ, — тихо проговорил он. — Немедленно отойти от проволоки, шутце. Его самого колотил озноб. Что-то внутри отчаянно сопротивлялось: это были не его слова, не его голос. Этот гипнотический приказ не мог бы отдать человек, четверть часа назад расплакавшийся возле бараков. Грейджой втянул голову в плечи. — Ты не решишься, — понял Домерик. — Слава Господу, ты не решишься. Он бросился к Теону и, обхватив за плечи, повалил на землю. Они покатились вниз по пологому склону, утопая в темной мокрой траве, пачкая руки. — Он все равно убьет меня, все равно, все равно, как вы не понимаете, — шептал Грейджой, и его пальцы впивались Домерику в спину, скребли и царапали. Затем посыпались удары. Очень скоро прижатый к земле Грейджой ослаб и обмяк. Домерик сел возле него на корточки. — Почему ты никому не расскажешь? — тихо спросил он. — Должно быть что-то, чего он боится, чем можно бороться с его издевательствами! Грейджой смотрел в небо неподвижными глазами. Теперь они были хорошо видны — влажные, безжизненные, лишенные разума. — Вставай, — попросил Домерик. — Я отведу тебя в санитарную часть. Грейджой поднялся и зашатался, будто пьяный. Домерик постарался принюхаться, но запаха шнапса не ощутил. — Ты можешь идти? От предложенной руки Теон отказался. — Санчасть закрывается на ночь. Высвободившись, он поковылял в сторону дороги. Грязь комками отваливалась от его серого мундира. Домерик поравнялся с ним и снова схватил за рукав. — Обещай мне, что завтра мы поговорим об этом. Обещай, что не станешь больше пытаться… Он встретился со взглядом Грейджоя и отступил. — Просто пообещай, — попросил Домерик. Он видел, как удалялась сгорбленная фигура. Как он мог защитить Грейджоя? Разве мог он защитить хотя бы самого себя? Окна его корпуса не горели. Почти наощупь Домерик поднялся по лестнице и дрожащими пальцами повернул ключ в замке. Сильные руки настигли его еще в коридоре, и терпкий запах чая и сигарет обдал лицо. Отец подхватил его под локти и сомкнул объятия, поддерживая и направляя. Домерик буквально повис на нем и выдохнул, прижимаясь щекой к холодному железному кресту. — Не надо, отец… Он уже понимал, что для штурмбаннфюрера его просьба, так похожая на мольбу, покажется отвратительным проявлением слабости. И тогда он собрался с силами и попытался выпутаться из объятий. Рука ухватила его за одежду, но он вырвался и сделал несколько быстрых шагов назад. Дверь на лестницу заскрипела — это штурмбаннфюрер прикрыл ее ногой. — Будет лучше, если на тебе не останется синяков, Домерик, — тихо проговорил он. В сумраке его силуэт шевельнулся. Домерик бросился в спальню и, подхватив рюкзак, вытряс его над столом. Оружие брякнуло металлической рамкой, у Домерика задрожали руки. В дверном проеме показался отец. Прицел ходил ходуном, и Домерик сжал «Парабеллум» обеими руками. Его сердце билось так, что, должно быть, сам штурмбаннфюрер это слышал. — Не подходи, — заикаясь, выговорил Домерик. — Или я застрелю тебя. Не приближайся. — Ты целишься в собственного отца, — прошептал Русе Болтон. — Того, кто породил тебя. — Я целюсь в чудовище. — Опусти оружие, Домерик. Штурмбаннфюрер шагнул к окну. Теперь на его плечо и голову падал косой луч мерцающего света, рельефно выделяя скулу над впалой щекой и оправу монокля. Домерик смотрел как завороженный. — Ты чувствуешь вспышку ярости, сын, — медленно проговорил штурмбаннфюрер. — Это нормально. Он протянул к Домерику руку. — Отдай мне пистолет. От волнения у Домерика задергалось веко. Ему казалось, он вот-вот лишится чувств. — Ты снова пришел, — спотыкаясь на каждом слове, заговорил он. — Ты приходишь, когда вздумается, и делаешь… жуткие вещи. Ты относишься ко мне как к заключенному в своем лагере, ты го… гомосексуалист, лживый и уж… жасный. Болтон медленно пошел на него, не опуская руки. Казалось, он был готов загородиться ладонью от выстрела. — Просто опусти пистолет, мальчик, — тихо сказал он. — Делай, что тебе говорят. Домерик чувствовал, как по его щекам снова побежали слезы. Он понимал, что не выстрелит. — Уйди… просто уйди, я хочу, чтобы ты ушел. Он указал пистолетом в сторону двери. И когда он отвел дуло, все его тело будто обмякло. Он испытал колоссальное облегчение, будто целясь в отца, он заключил сделку с совестью, а теперь вдруг необходимость выбора исчезла сама собой. Отец подошел вплотную. Он держал ладонь открытой, хотя мог без труда забрать у Домерика пистолет. — Отдай мне его, сын. Ну же. Оружие показалось Домерику нестерпимо тяжелым. Он вгляделся в лицо отца через дрожащую пелену слез. — Я не… хотел… — Пистолет. Пальцы Домерика ослабли, и он передал оружие отцу. Ему вдруг стало так нестерпимо обидно, что он разрыдался, уже не сдерживаясь. Русе Болтон обнял его за плечи и сжал в крепких объятиях. Его рука легла Домерику на голову и начала гладить по волосам. Мало-помалу Домерик затих. Над плечом отца он видел раму окна и тусклый свет, пробивающийся сквозь шторы. Преодолевая дрожь, он отстранился. Отец мягко коснулся его подбородка, заставляя выпрямиться. — Раздевайся, Домерик. Закрыв глаза, Домерик взялся за рукав своей куртки, не решаясь подчиниться. Его душили горечь и страх. А потом отец стал гладить его по плечам и, постепенно спускаясь, расстегнул ремень его брюк. — Это было похоже на действие настоящего мужчины, — тихо проговорил он в ухо Домерика. — Желание защититься, вкладывающее в руку оружие. Он надавил на грудь Домерика, оттесняя его к постели. — Каждый раз я так хочу увидеть это в тебе, и каждый раз разочаровываюсь. Штурмбаннфюрер поцеловал Домерика в шею. — Разденься полностью. Домерик медленно потянул с себя брюки, затем белье. Он видел, как раздевался отец, обнажая свое бледное тело. Кровать показалась очень жесткой. Домерик завернулся с головой в одеяло, давясь слезами и не смея издать ни звука. Оно неприятно холодило кожу, но создавало иллюзию защиты. Заметив эту слабость, отец взялся за край и одним движением сдернул одеяло прочь. Его прикосновения были осторожными, но уверенными, и от этого стало особенно жутко: в каждый момент времени Русе Болтон сохранял хладнокровие. Он скользнул рукой к паху Домерика и сжал его член. От неожиданности Домерик всхлипнул и заскулил. — Не пищи, Домерик, — прошептал Болтон. — Я не сделаю тебе больно. Поверить ему было непросто. Оцепенев от страха, Домерик развел ноги, чувствуя, как бедра коснулась горячая плоть отца. Сглатывая слезы, Домерик потянулся к ней рукой, но Болтон остановил его. — Я слишком долго пользовался твоим расположением, — голос его звучал тихо и почти ласково. — Нужно, в конце концов, подумать и о тебе самом. Домерик не верил ни единому слову, ни звуку. Отец сплюнул на пальцы и снова обхватил его член. По-видимому, он хотел добиться для сына еще большего унижения. Домерик зажал себе рот, чтобы не скулить. Прикосновения отца не были ни болезненными, ни приятными, но избежать их теперь не удавалось. Русе Болтон упрямо ласкал его пах, и шептал на ухо: — Расслабься, ну же. Это все не всерьез, подумал Домерик. Это тоже часть эксперимента, и если сделать так, как нужно отцу, то все закончится гораздо быстрее. Он обвил шею отца руками и попытался представить, что это маленькая Изилла Ройс, о которой он прежде и помыслить не мог в подобных обстоятельствах, ласкает его член. И ему стало мерзко: в такую ложь невозможно было поверить. Штурмбаннфюрер пропустил руку ему под ягодицы и несильно сжал одну из них, так, что Домерик глухо застонал. — Мне хотелось бы, чтобы ты получал удовольствие, — мягко проговорил Болтон. — Чтобы после того, как все закончится, ты вспомнил о происходившем… без боли, а наоборот… Он не договорил: сбился, отвлекся на член Домерика, начавший мало-помалу твердеть. Всей своей душой Домерик пожелал не помнить об этом. Прикосновения отца становились все жестче, а объятия крепче. Тот мял его зад и ритмично скользил рукой по члену, словно стремясь отполировать его, не выпуская ни на миг. Домерику хотелось кончить как можно скорее: как только это произойдет, отец отпустит его, и нечеловеческая, нездоровая усталость поглотит его сознание, он уснет и проснется с рассветом, чтобы вновь неприкаянно мотаться по лагерю в ожидании новой ночи — и нового визита своего мучителя… Он постанывал, вторя движениям отца. И, наконец, когда напряжение достигло пика, выгнулся, впиваясь ногтями в отцовские плечи. Ощущения были омерзительными и сладкими, но мгновения удовольствия оказались предсказуемо кратки. Отец выпустил его из объятий, и их тела, слипшиеся от пота, разнялись, к облегчению Домерика. — Это все? Ты отпустишь меня? Он лежал навзничь, глядя в темноту. Русе Болтон мягко коснулся губами его живота. — Не теперь, — это звучало как приговор. — Перевернись, Домерик. Герр штурмбаннфюрер дал ему понять, чего хочет. Простыня под пальцами Домерика смялась, он попытался отстраниться, но Русе Болтон будто обладал особым чутьем на реакцию сына. Еще до того, как тот подготовился к побегу, руки отца цепко взялись за его торс, переворачивая силой. Он навалился сзади — как в их первую ночь на этой постели, и не позволил Домерику сопротивляться. Только было ли это настоящим сопротивлением, вдруг спросил себя Домерик. Или он отчаянно хотел показать этот протест, а не на самом деле скинуть с себя отца, избежав его омерзительных притязаний? Болтон сдвинул его ноги и пристроился сзади. — Ты еще не готов, — с сожалением проговорил он. — Как бы мне ни хотелось, чтобы все было по-настоящему, я обещал обойтись без синяков и боли. Он толкнулся между сведенных бедер Домерика и начал двигаться, точно пес, покрывающий суку. Домерик чувствовал, как член отца терся о его кожу. Он закусил кулак, думая об унижении, которое приходилось испытывать. Как давно отец был одинок? Были ли у него любовники в лагере, по собственной ли воле они спали с ним, или их соитие тоже было следствием насилия? От этого в некотором смысле зависело освобождение Домерика. Он постарался расслабиться и ни о чем не думать. Подушка перед его лицом была мокрой от слез. Уже в самом конце, перед тем, как отец сделал несколько последних, более сильных, толчков и излился ему на бедра, Домерик почувствовал прикосновение его пальцев к заднему проходу. — Нет, нет, прошу, нет, — еле слышно зашептал он и весь сжался. Очевидно, отец почувствовал запах страха. Он кончал обильно и долго, пока Домерик сжимал его член сведенными ногами. После Домерик вытянулся на постели и затих. Русе Болтон поднялся и отошел к окну. Домерик слышал, как тот закурил, и почувствовал запах дыма, терпкий и приятный. Больше ничего не осталось на свете — ни любви, ни веселья, ни нежности. Лишь только этот табачный дым, тяжелый и теплый, пахнущий деревом и специями, жженой смолой, чем-то неуловимо загадочным, древним. Домерик распластался в этом дыму и представлял, как сознание его растворяется, будто сахар в воде. То, что было знаниями, впечатлениями, идеями, становилось ничем. Он осторожно пошевелился, чтобы потрогать себя. Бедра были влажными от отцовского семени, простыня сбилась под ним — холодная, пропахшая потом. Штурмбаннфюрер докурил и вернулся в постель. — Почему ты выбрал меня? Для Домерика слова звучали будто со стороны, как если бы кто-то другой задавал вопрос. Отец подложил руку под голову Домерика, заставляя лечь к себе на плечо. Он обнял сына и притиснул ближе, точно взрослый — маленького мальчика. — С тех пор, как ты появился в лагере, я не хотел никого сильнее. — А раньше? — Домерик искоса посмотрел на него, но разглядеть как следует не смог, так как уткнулся носом в гладко выбритый подбородок. — Кто были твои любовники? Русе Болтон помолчал. Домерику показалось, он засыпает. — Странно задавать подобные вопросы отцу, не находишь? — Странно насиловать собственного сына. Или ты забываешь, что я твой сын? Уголок губ Болтона коснулся виска Домерика. — Или это делает все только слаще? Отец ничего не говорил. Домерик выпутался из его объятий и, приподнявшись на локте, посмотрел в его лицо сверху вниз. — Это испытание. — Все, что происходит с тобой и со мной, испытание нашей воли и нашей крови, сын. — И как тебе кажется, — Домерик перевел дыхание перед вопросом. — Я расту над собой? Болтон с сожалением покачал головой. — Нет. Ты все еще не смеешь отказать мне. Домерик дернулся, но руки отца удержали его. Он почувствовал, что снова готов разрыдаться. Русе Болтон стал гладил его по плечам, постепенно привлекая к себе. Отец прав, подумал Домерик. Отец всегда оказывался прав, начиная с юности и заканчивая сегодняшним днем. Он всегда щадил себя и испытывал других, но никогда не делился вслух результатами своих изысканий. «А я, — он горестно вздохнул, — никогда не казался ему надежным». Он лег обратно и уткнулся в отцовское плечо. Обтянутая кожей ключица, такая же тонкая, как у самого Домерика, оказалась перед его лицом, и Домерик закрыл глаза, прижимаясь к ней щекой. Если все так, сказал он себе, завтра я покончу с собой. Проведу эту ночь с ним и завтра брошусь на колючую проволоку, это должно быть быстро и безболезненно, к тому же, если похоронят в закрытом гробу, отцу не придется снова любоваться на лицо своего никчемного сына. Он плотнее прижался к отцу, чувствуя тепло его тела, слыша, как убаюкивающе медленно бьется его сердце. Во сне он шел по костям, точно по ступеням. Сложенная из сотен и тысяч человеческих черепов лестница вела его вверх, в необозримую высоту, и он, внимательно отсчитывая каждый шаг, взбирался все выше и выше. Обглоданные добела сухие скелеты скрежетали под его сапогами, веками спрессованные ключицы, ребра и позвоночники складывались в удивительно стройный и безопасный путь к свету. Монотонность движения успокаивала Домерика, он знал, что на этом пути нет угроз и внезапных крутых поворотов. Скользящее плавное движение влекло его и успокаивало, вокруг вырастали ослепительно белые горы — то ли снежные, то ли костяные. В этом мире царили мир и стабильность, и на душе Домерика было легко и пусто. Он знал, куда идет. Серебристые шапки нависали сверху, грозясь рухнуть в пропасти, но не падали. Глубокое чистое небо окружало его своим холодным мертвенным светом, и казалось, под ним он сам стал снеговым истуканом, костяным божеством, бесконечно стремящимся к восхождению. Стало так светло, что нельзя было больше смотреть вперед. Он открыл глаза. И зазвучал сигнал подъема, разносимый громкоговорителями по всему лагерю. Домерик поджал ноги, свиваясь в постели. Отца рядом с ним не было. В комнате не осталось никаких следов их вчерашнего противостояния. Из крана бежала еле теплая вода, похоже, сантехнический мастер так ничего и не исправил, но Домерик, обычно очень трепетно относившийся к ощущениям собственного тела, теперь почти не замечал подобного неудобства: все внутри него будто окаменело. Потом он сидел у окна, наблюдая, как по обозримой из корпуса части дороги вели новичков: пару дней назад в комендатуре он слышал разговоры о пополнении. Концентрационные лагеря, расположенные на востоке, эвакуировали по мере приближения фронта. Больше голодных ртов, больше смертей. Домерик наблюдал за заключенными с подобием вялого любопытства. Будто что-то отмерло. Будто вычерпали все содержимое из сосуда, раньше наполненного жизнью. Потом Домерик Болтон спал — не раздеваясь, свернувшись в позу зародыша. После — сидел под окном, обхватив себя руками. Он потерял счет времени, и когда ему стучали, не отзывался. Ближе к обеду пришел доктор Утор: он был крайне настойчив и кричал через дверь свое имя. Домерик вяло поплелся в коридор и отодвинул металлическую задвижку. Без особых чувств он протянул доктору руку, безразлично наблюдал, как поршень выдавливает из шприца лекарство. — Вы бледны, герр Болтон, — проговорил Утор таким тоном, будто ему было до Домерика дело. Домерик проводил его до двери и, когда тот остановился на пороге, терпеливо выслушал обращенные к нему советы. Пойти прогуляться, выпить горячего чая, может быть, даже сходить к цирюльнику. Утор отметил, что Домерику пора бы побриться, растянул губы в подобие улыбки и еще раз посчитал его пульс. Может быть, следовало сказать ему об отце, вдруг засомневался Домерик. Чтобы вызвать жалость и сочувствие, чтобы наказать штурмбаннфюрера, чтобы поднять скандал и всем устроить сладкую жизнь, чтобы, наконец, вызвав у отца настоящую жажду мести, подставить лоб под его пулю? Доктор ушел. А что ждало бы отца, если бы Утор оказался доносчиком? Еще десять лет назад на гомосексуализм смотрели сквозь пальцы, и даже в партийной верхушке это считалось чем-то вроде легкой причуды, которую, конечно, следовало скрывать для сохранения статуса. Теперь, согласно 175-му параграфу, за мужеложство судили, и герр штурмбаннфюрер отлично знал об этом. Он рисковал. Потакал собственной слабости. Домерик снова обхватил голову руками, от омерзения его выворачивало наизнанку. Как смотрелся бы герр Болтон в полосатой робе заключенного? Его худое лицо от голода сделалось бы еще суше, резче очертились бы скулы, челюсть и тонкий нос. Ему на грудь пришили бы розовый треугольник — самый позорный, отвратительный винкель, обладатели которого в лагере подвергались наиболее жестоким и унизительным наказаниям. Любой капо или староста блока не видел ничего зазорного в том, чтобы спустить с «розового треугольника» штаны и приставить черенок швабры к его заднему проходу — для смеха или в назидание. Если же заключенный был в чем-то виновен — надзиратели пошли бы и дальше. Самая грязная изнуряющая работа доставалась этим несчастным людям, и большинство заключенных не стремилось помогать им. В лагере каждый был сам за себя, подчиняясь природному инстинкту выживания, но и здесь у узников существовали группировки и братства. «Розовые треугольники» становились изгоями. Они даже избегали друг друга. Вздохнув, Домерик поднялся и ушел в умывальник, где ополоснул лицо ледяной водой. Ему было нестерпимо тошно сидеть взаперти, но только за дверью при закрытой задвижке он чувствовал себя в безопасности. Так прошел день. Домерика больше никто не беспокоил. Ночь была тихой и темной, казалось, даже мельтешение прожектора на время прекратилось. А может быть, это сырой ночной туман проглатывал вспышки света, глуша звуки, давя любое движение на улице. Домерик долго не мог уснуть: мысли не давали покоя. Еще вчера он хотел покончить с собой, а сегодня даже не набрался сил для того, чтобы выйти из комнаты. Если противник захватит лагерь этой ночью, то сына коменданта найдут запертым в собственной спальне. Что сделают они — повесят его вместе с офицерами? Или заключенные заступятся? Он вспомнил, что сказал Тормунд: «У всех ваших уже подгорают задницы». «Ваших». Ему стало противно: его обвинили в трусости. Домерик сел в постели и стал соображать: завтра просто необходимо снова встретиться с заключенными и все объяснить им. Он поможет их делу не потому, что боится. А потому, что у него свои счеты с герром комендантом. Если получится, он сделает так, что они получат оружие, но возьмет с них слово, что комендант останется жив. Пусть его судят и повесят после освобождения лагеря — но он не должен погибнуть от рук тех, с кем Домерик побратался. Только вот как и где найти оружие? Какое? Как передать его заключенным? Чтобы победить дракона, надо самому стать драконом, подумал Домерик. «Стану ли я таким, как он, когда все закончится?» Он представил самого себя в отцовском монокле и зажмурился. И уснул — тихо, без сновидений. Утром следующего дня опять началась бомбежка — ее раскаты были еле слышны, но после тишины последнего времени и они вызывали тревогу. Домерик вычистил зубы, оделся и вышел на завтрак. Последние шеренги заключенных маршировали к баракам, чтобы дождаться, пока покажется полевая кухня. В хозблоке один из заключенных, ответственных за раздачу, посмотрел на Домерика с особенным выражением. На его круглом лице, даже для кухонного работника слишком полном и сытом по лагерным меркам, горели маленькие, но живые глаза. Ему было запрещено говорить, но Домерик многое понял: с ним снова хотят связаться. — Скажи своим, что я приду сам, — прошептал Домерик. Если бы он оказался стукачом, эсэсовцы все равно ничего бы не поняли. Если же Домерик не ошибся… Оставалось лишь взять себя в руки и перешагнуть эту черту. Отступать было некуда. Домерик лишился оружия, иначе без раздумий взял бы с собой конфискованный у капо «Парабеллум»: тот мог пригодиться заключенным. О применении его Домерик предпочитал не думать. День тянулся медленно, очередная перекличка сменилась полуторачасовой тишиной, потом часть прибывших с утра заключенных снова выгнали на аппельплац и начали перераспределение по баракам. После обеда повесили троих уголовников, пойманных на воровстве. После этого на разбитую дорогу перед бараками вывезли полевую кухню. Слоняясь по лагерю, Домерик не заметил, как начали спускаться сумерки. Он уже знал, что не вернется к себе после отбоя. Сегодня им было дано обещание одному человеку. Из-за унижений отца, из жажды мести или благодаря духу протеста, а может, по глупой подростковой прихоти — разве это было важно, почему он решил, что не отступится? Иначе все было бы напрасно. Зазвучал сигнал переклички, и Домерик, стараясь не попадаться на глаза надзирателям, торопливо двинулся между бараками. За трупами, которые выволокли под конец дня на улицу, можно было спрятаться, как за ужасной зловонной баррикадой, и Домерик, стиснув зубы, остался ждать у одной из них. Проскользнуть в опустевший барак не составило труда. Надзиратели опасались инфекций, поэтому так редко заходили туда для проверок: пересчет заключенных проходил на аппельплаце, оставаться в помещении запрещалось даже больным. Домерик забился в угол седьмого барака, сел на койку, поджав под себя ноги, и прислонился к стене, делаясь почти незаметным для того, кто решился бы заглянуть с улицы. Он слышал, как эсэсовец зычно выкрикивал номера. 802-й — контрабандист, отказавшийся сказать свое имя. 3011-й — Станнис, угрюмый, недоверчивый лидер лагерного сопротивления. 3434 — Тормунд, диковатый весельчак, не скупящийся на крепкое словцо. 4998 — верткий рыжеволосый мальчишка, назвавшийся Волчонком. 5777-й — Салладор Саан, находчивый и осторожный греческий еврей. 8722-й и 8769-й — друзья-поляки Торос и Берик Дондаррион, бывшие участники неудавшегося эксперимента нацистов. 11634 — толстый дружелюбный заключенный с кухни. Каждый раз, когда звучал знакомый номер, Домерик чувствовал облегчение. Значит каждый из них все еще жив. Значит, за двое суток ничего страшного не случилось. Значит, ему есть кому помогать и есть для кого стараться. Постепенно порядок номеров увеличивался, списки старост блоков подходили к концу, а затем пересчет начинался сначала. Если происходила заминка, слышались тупые удары. Домерик ждал немыслимо, нестерпимо долго, так ему показалось. Наконец, заключенных стали разводить по баракам, и он насторожился. К счастью, расчет оказался верным. Вялые, усталые мужчины начали наполнять помещение. Они шаркали ногами, тяжело дышали и все как один, шли молча, точно ходячие мертвецы. Казалось, перекличка выдавила из них последние соки. Многие, вернувшись в барак, сразу же забирались на полки, чтобы укрыться грязными одеялами и тут же забыться тревожным сном. Были те, кто вполголоса ругались из-за пропавших вещей или просто сварливо пререкались каждый на своем языке, но на драку ни у кого не хватало сил. Кто-то зажег спичку, чтобы осмотреться в темноте, и крошечная желтая искра озарила его иссушенный череп с черными провалами глазниц. Домерик забился в самый угол. Один из заключенных рванул из-под него одеяло и выругался по-польски: незваный гость занял чужие нары. — Мне нужен 802-й, — проговорил Домерик, и перевел на все языки, которые знал: — 802-й номер. Его то ли не расслышали, то ли не поняли. Люди все наполняли барак, просачиваясь в узкие двери по двое, по трое. Их загоняли внутрь, набивали так плотно, что очень скоро Домерик пробирался через целую толпу, поворачиваясь к каждому молчаливому заключенному, заглядывая в каждое бледное лицо: — 802-й, 5777-й! 3011-й! Ему стало страшно. Казалось, людской поток никогда не иссякнет, и его просто раздавят. Он озирался по сторонам в надежде увидеть знакомых. Его охватило отчаянье: может быть, здесь и вовсе не было никого, с кем он мог бы заговорить? Но чьи-то узловатые пальцы вдруг обвились вокруг его запястья. Он испуганно оглянулся и узнал Берика Дондарриона. Одноглазый поляк повлек его за собой в угол барака. — Toros! — негромко позвал он. — Twój chłopak tutaj [23]. [23] «Торос, твой парнишка здесь» (пол.) Из темноты показалось широкое красное лицо. — Вы смельчак, если пришли, герр Болтон. Идите за нами, вам будут здесь рады, — проговорил Торос и, протискиваясь сквозь толпу, двинулся вперед. Заключенные расступались неохотно. Раздраженные и усталые, они не хотели совершать лишних движений. Общее недружелюбие угнетало и пугало Домерика, и он крепко взялся за протянутую ему теплую ладонь. Точно библейский Моисей, Торос вел вперед уже не только самого Домерика, но и тех заключенных, что собирал по пути. В самом дальнем углу их будто бы уже ждали. Загорелась свеча — единственный крошечный огонек среди поглотившей барак темноты. 3011-й поднялся с нар, рядом с ним возникло еще несколько крепких фигур. — Ты все же пришел, — проговорил он. Голос его звучал хрипло, строго, и любезности в нем было не больше, чем надежды, но глаза 3011-го горели, отражая дрожащий блеск пламени в его руках. Домерик посмотрел на Тороса. Тот ободряюще кивнул. Берик Дондаррион провел ладонью вдоль огарка второй свечи, и она вспыхнула, как от спички. — Я не знаю, чем буду полезен вам, — заговорил Домерик. — Если вы научите меня, как покинуть лагерь и не привлечь внимания, я сделаю это. Мне будет легче не попасться в городе. Я смогу принести вам пищу или медикаменты. — По части вылазок у нас есть мастер, — хмыкнул Торос. — Да где же 802-й? Заключенные зашептались, кто-то двинулся в сторону выхода, очевидно разыскивая нужного им человека. — Ты знаешь, когда будет следующая селекция? — спросил 3011-й, и Домерик покачал головой. Он не знал. — Сможешь, когда придет время, без подозрений проникнуть на вышку и заколоть пару караульных? — Я не… убийца, — растерянно проговорил Домерик. 3011-й скривился. — Когда в следующий раз прибудет транспорт, сможешь ли ты сделать так, чтобы пару моих людей тайно вывезли из лагеря? Спрятать их в грузовике под рогожей? Под его напором Домерик сделал несколько шагов назад и почувствовал спиной мощную грудь Тороса. Заключенный номер 3011 скрипнул зубами. — Бесполезен! А наши головы покатятся по плацу, если кто-нибудь узнает, что этот мальчишка, решивший сыграть в героя, побывал здесь! Он сжал пальцами фитиль, и огонь мгновенно погас, погрузив его суровое лицо во мрак. Домерик тяжело опустился на нары и обхватил себя руками. Прозвучал сигнал отбоя, и стало слышно, как староста блока двинулся вдоль бараков, звеня ключами. — Теперь вы выйти утром, раньше — не выйти, — проговорил Берик Дондаррион, старательно подбирая немецкие слова. Домерик пожал плечами. — Здесь для меня будет безопаснее, чем снаружи. — Безопаснее? — вперед вышел Тормунд, без света он выглядел угрожающе. — Тебя не бьют дубинками, не заставляют разгружать вагоны с углем и не режут наживо. Тебе в глаза не закапывают кислоту и не травят ядом. — Он обвел взглядом барак. — Жаль, в такой темноте не увидишь, если не знать: тут на каждой стене нацарапано по сотне слов, имена да проклятья, молитвы на стоны, но есть и завещания грядущим поколениям заключенных. Как наступит день, прочитай их, парень, если у тебя глаза не на заднице. Может, чего поймешь. Домерик поднял голову и вгляделся в ожесточенное лицо. Если бы каждый из них знал о визитах штурмбаннфюрера к сыну, если бы каждый мог прочувствовать ту боль и обиду, что выпала на долю Домерика Болтона… Он сжал кулаки. Как это можно было сравнить?! Как можно быть настолько эгоистичным и глупым? Подошел 802-й. За его спиной стояли худощавый темноволосый юноша с красным и желтым винкелями на груди, и мальчик, которого звали Волчонком. — Герр Болтон, — сказал 802-й. — Вы видите этих людей? Домерик попытался улыбнуться мальчику, но вышла лишь горестная гримаса. — 19513, — прочитал он на груди его спутника. — Большой номер. Ты только что прибыл в лагерь? Заключенный посмотрел на нашивку, будто бы впервые видя ее и удивляясь числу. На его молодом лице, не изуродованном еще болезнями и голодом, блеснули глаза. — Теперь я здесь в качестве заключенного. — Вы услышите странную историю, Mein Herr, — проговорил 802-й, обращаясь в темноту. — Перед вами Рикон Старк, живой и невредимый. Огонек в руках Берика заплясал и метнулся в сторону, разделился надвое: это 3011-й потянулся к нему и снова зажег собственную свечу. — Ты все-таки нашел его, контрабандист, — пораженно проговорил он. — Мальчик-волчонок все это время был здесь, среди нас, ночью выносил на мороз помои и бегал с нашими поручениями? 802-й положил свои короткие пальцы на плечо мальчика и легонько сжал. — Джон прибыл сегодня утром из расформированного лагеря. Если бы они с братом не узнали друг друга, мы никогда не разобрались бы, что к чему. — Вы… братья? Вы встретились здесь, в лагере? — с удивлением спросил Домерик. Джон посмотрел на него и нахмурился. — Такое иногда случается, семьи иной раз оказываются разделенными по разным лагерям и даже разным странам, — проговорил он, должно быть, приняв Домерика за заключенного, такого же новичка. — Скоро сам все поймешь и узнаешь. Но Домерика поразило не это. Он хорошо расслышал фамилию Волчонка. Заключенный 19513 вышел вперед и протянул Домерику руку. — Джон Сноу. Моим отцом был Эддард Старк. Домерик поднялся и медленно ответил на рукопожатие. — Домерик Болтон. Я сын коменданта Болтона. Повисло молчание. Барак полнился шорохами: отходившие ко сну заключенные шептались, толкались, переругивались, постанывали и кашляли, но из всех, окруживших Домерика и Джона, ни один не издал ни звука. Джон убрал руку в карман и оглянулся на 802-го. Тот взял у 3011-го свечу, и его простое доброе лицо озарилось ее тусклым мерцанием. — Мальчик помогает нам, Джон. Все, что происходит здесь, требует долгих объяснений, а я не мастер говорить красивые речи… — Он… спас меня, — тихо проговорил Волчонок и указал на Домерика. — Знаете… знаете, сколько еды он уже успел вынести с кухни, — в круг света втиснулся толстый поваренок. Он говорил взволнованно, через слово переводя дух: — Поверь ему, Джон. Многие здесь уже знают, что сын коменданта — нам не враг. А ты… сам подумай, ты только прибыл в лагерь и еще не успел… 3011-й заговорил. Его голос звучал так, будто всегда был решающим: — Этот человек отравил половину барака. Поверите ему — и завтра поляки будут раздевать уже ваши трупы, а Давос Сиворт каждого лично отправит в печь. — Он развернулся к 802-му. — Найди способ увести его прочь, контрабандист. Мы справимся и без его помощи, ты слышишь звуки бомбежки? Те, кто освободят нас, сейчас находятся снаружи этого барака, а не внутри! Он поднялся с нар и шагнул в темноту. 802-й с досадой смотрел ему вслед. — Ваш отец повинен в смерти моей семьи, — тихо проговорил Джон Сноу. Домерик горестно вздохнул: — Я ничего об этом не знаю! Джон покачал головой. — Я правда не знаю! — Это короткая история, — сказал Джон. — Эддард Старк был неугоден Берлину, он противился экспериментам, которые здесь проводились. Фюрер приказал удавить моего дядьку и сжег моего деда. Конечно же, всей стране это преподали как раскрытие жестокого мятежа. Об этом не было принято говорить громко. Фон Ланнистеры в столице все прибрали к рукам, дочь оберстгруппенфюрера ненавидела моих сестер, а оберфюрер боялся и презирал моего отца. Он подошел ближе к Домерику и посмотрел ему в глаза. — Даже для самого жестокого и несправедливого приказа найдется исполнитель, герр Болтон. Это был заговор: статс-секретарь Бейлиш предал моего отца, и тот был обвинен в измене, а сын коменданта Робб… Джон запнулся. — Их было немало — тех, кого мой отец и Робб считали друзьями. Одним из них был и герр штурмбаннфюрер Болтон. Домерик опустил голову. Ему казалось, сердце колотилось где-то под горлом. — Мне жаль, Джон Сноу, — тихо проговорил он. — Я ничего не знал о вашем отце, и видит бог… — Какой именно бог? — осторожно вмешался Торос. — Нацисты стремятся создать своего — по образу и подобию арийского человека. Только вот не все эксперименты получаются удачными. Он оглянулся на Берика Дондарриона. Домерик с трудом поднял глаза. Ему перестало хватать воздуха. — Медицинские опыты над людьми — не сказки, — сказал Джон Сноу и обвел взглядом барак. — Каждый из вас, собравшихся под этой крышей, может стать жертвой врачей и безумных ученых. Тормунд не казался доверчивым: — Тебе-то откуда знать? — Потому что я много времени провел на свободе и в других лагерях, я видел их — полуживых мертвецов, упырей, которых породили страшные нацистские эксперименты с человеческой плотью и мозгом. Ученые хотят создать вакцину от всех болезней, идеальную кровь, идеальное оружие — и все это сразу, в одном существе. — Где доказательства? — загалдели вокруг те, кто его слушал. — Это звучит как сказки, — проговорил Тормунд. — Когда быть я и дикий огонь — я тоже не верить, — вмешался Берик Дондаррион. — А потом жечь свечу одной рукой, нет спички! Домерик взял Джона за рукав куртки. — Расскажите мне все, что вы знаете, герр Сноу, — попросил он. На какое-то время лицо Джона приобрело задумчивое, даже растерянное выражение. И Домерик знал, насколько сложным было решение. — Мой отец говорил, что тот, кто выносит приговор, должен сам совершать правосудие, — наконец сказал Джон Сноу. — Но здесь меня, да и всех тех, кто жаждет мести фашистам, опередит война. — Он посмотрел на Домерика. — Простите меня. Вы вряд ли сможете помочь. Единственное, о чем я просил бы вас, это молчание. Рейх обречен, завтра или к концу недели лагерь будет освобожден союзнической армией, и ваш отец окажется на виселице. Домерик вспомнил его короткое рукопожатие. Он будто выпустил из рук что-то невероятно важное и теперь безвозвратно утраченное. — Уходите, герр Болтон, — проговорил Джон Сноу. — Вам нечего здесь делать. Многие заключенные смотрели на него как на умалишенного. Другие повернулись спинами и начали расходиться по своим углам барака. — Джон, это поспешное решение, — 802-й озабоченно переводил взгляд с Джона на Домерика и обратно. Должно быть, таким же терпеливым голосом он и вспыльчивого 3011-го уговаривал поверить сыну коменданта. Домерик, стиснув зубы, поднял голову и попытался улыбнуться — так, как улыбался бы счастливый человек, верящий в справедливость. — Помогите мне выбраться отсюда. — Герр Болтон, Джон, вы совершаете ошибку, — 802-й стоял между ними, одинокий и жалкий, на лице у него было отчаянье. — Не стоит, — Домерик покачал головой. — Простите меня, простите, что вас подвел. Джон развернулся и пошел прочь. Из круга заключенных выступил молодой невысокий еврей с большими печальными глазами. Он носил 11723-й номер. — Я иду выносить помои и проведу вас наружу. Легкость, с которой он говорил, не могла быть настоящей в этом кромешном аду, но это уже не имело значения. Они взялись за ручку одного ведра, и 11723-й постучал в дверь барака, прося выпустить их в ночь. — Мы вышли вдвоем, а вернешься ты один, — проговорил Домерик, пока они ковыляли до выгребной ямы. — Тебя накажут. — Нет, — сказал 11723-й. — Я скажу, что вы упали и умерли по пути, здесь такое не редкость. Домерик узнал его. — Это был ты — неделю назад, в комендатуре? Заключенный посмотрел на него с интересом. Он перехватил ведро и ловко опустошил, не облившись. — Он передумает. — Что? — переспросил Домерик. Заключенный номер 11723 беззаботно повел плечом. — Джон Сноу, он передумает. И Станнис Баратеон тоже. — 3011-й? — Да. На красивом лице 11723-го промелькнула улыбка — невиданное дело среди тех, кто носил черно-белую форму. — Я много встречал таких людей, в их сердцах бесконечно идет война, но они оттают, вот увидите, герр Болтон. Приходите завтра перед отбоем, к тому времени я успею поговорить с Джоном о вас и… Он замолчал и виновато опустил ресницы. — И коменданте, — закончил за него Домерик. — Значит, я не обознался. Это ты прислуживал тогда нам с отцом. Заключенный стоял перед ним с пустым ржавым ведром — быстрый на добрую улыбку, легкий, изящный, и Домерику стало не по себе. — Как тебя зовут? — спросил он, и прежде, чем заключенный успел потянуть вверх рукав над татуировкой, Домерик перехватил его руку. — Нет, имя. Настоящее имя. — У меня его нет, — проговорил юноша. — Правда, нет. Зовите меня Атласом, как все. — Странная кличка, — сказал Домерик и опустил взгляд на его винкель. Рядом с номером красовались желтый и розовый треугольники. Они расстались. Домерик остался стоять у навозной кучи вдали от барака, глядя вслед мальчику в полосатых одеждах. Тот быстро шагал обратно, не спотыкаясь и не вихляя на колдобинах. Дверь тихо скрипнула — это охранник впустил заключенного, обменявшись с ним парой слов. «Он сказал, что я умер, — подумал Домерик. — Наверное, не солгал». Крадучись, прижимаясь к стенам бараков, осторожно перебегая от одной тени к другой, обходя круги фонарного света и караульные вышки, он вернулся в свой корпус. Под его каблуком скрипнула ступенька, он долго шарил по карманам в поисках ключа, а потом дрожащими руками искал замочную скважину. Подсвеченный с улицы четырехугольник окна позволял видеть очертания предметов погруженной во мрак комнаты: тяжелые шторы, комод и стол, кресло с кожаной обивкой, а также неподвижную фигуру человека, сидящего к двери лицом. Домерик сделал несколько шагов и остановился, не зажигая света. — Ты снова здесь, — шепотом проговорил он и мелко затрясся, как от озноба. — А где был ты? — поинтересовался штурмбаннфюрер. Домерик так и застыл перед ним, не поднимая взгляда. Штурмбаннфюрер был бос. — Я повторю свой вопрос, сын, — все так же тихо произнес Русе Болтон. — Ты возвратился после отбоя. Куда именно ты ходил? Он все знает, с ужасом понял Домерик. Не может не знать обо всем — заговоре седьмого барака, появлении Джона Сноу, даже о том, что маленький сын покойного коменданта все шесть лет провел под его носом в качестве заключенного. Собаки 12031-го, отравленные сладости, бесконечная слежка… Его начала колотить дрожь. Он почувствовал, как за ним захлопнулась последняя дверца клетки. И тут же, решившись взглянуть отцу в глаза, он понял, как ошибался: отец именно сейчас все прочел по его виноватому виду. «Ничего не говори! Не смей! Услышав ложь, он безошибочно вычислит правду!» Угнетающее молчание было невыносимым. — Гулял по лагерю, — выдавил Домерик. Заставив себя сделать несколько шагов вперед, он выпрямился перед отцом. — Я свободный гражданин Рейха и я не боюсь тебя. Я имею право перемещаться по территории и даже ты не запретишь мне… — Ошибаешься, — мягко заметил Болтон. — Ты нарушил распорядок и за это должен быть наказан. Домерик точно почувствовал кожей удары кнута, обрушившиеся на него во время прошлой экзекуции. Тогда боль казалась нестерпимой, но отец явно щадил Домерика: на коже не осталось отметин, а поднявшись тогда из подвала, он вспоминал лишь собственное унижение, но не телесные ощущения. Стыд и горькая обида травили душу уже после того, как кнут в последний раз хлестнул его по спине. — Ты снова будешь… бить меня? — тихо спросил Домерик. Отец положил на колени черный кожаный хлыст и провел по нему кончиками пальцев. — Я дам тебе выбор. Домерик сглотнул. — Я не играю в эти игры, отец. Русе Болтон медленно поднялся и подошел к сыну. Холодная хлопушка стека развела края воротника Домерика в стороны и легла на ямку под горлом. — Решать тебе, — прошептал Болтон. — Или боль, или отсутствие боли. — Ты не заставишь меня делать это добровольно. Я не го… — ему было чрезвычайно трудно произнести это слово, — гомосексуалист и никогда им не был. — Это неважно. — Пожалуйста, нет, — тихо попросил Домерик. Не зная, какой выбор отец посчитает правильным, он подставил щеку под его белые пальцы, и те ласково огладили скулу, сползли ниже к шее. С одной стороны на нее легла мягкая отцовская рука, с другой к коже туго прижался пруток стека. Отец говорил, что хочет сделать его сильнее всеми доступными способами, предлагая те испытания, на которые хватит его больной фантазии, так может быть, правильный выбор все-таки есть? Теплая рука отца казалась безобидной, а прикосновения ее — почти приятными, в то время, как хлыст в кожаной оплетке с заметным нажимом приложился к яременной вене — и в этом была угроза. Домерик закрыл глаза и понадеялся, что дрожи в голосе будет меньше: — Я готов выдержать наказание, я выбираю боль. Отец разочарованно цокнул языком. — Увы. Домерик распахнул глаза. Стоявший перед ним Русе Болтон медленно, пуговицу за пуговицей, расстегивал мундир. — Ты все равно сделаешь все, что захочешь, — понял Домерик. — И то, и другое. Мне не удастся тебя остановить. — А жаль, — коротко сказал Болтон. Домерик, не в силах пошевелиться, опустил глаза, следя за движениями стека. Тот прошелся хлопушкой по его лицу — вскользь по виску, обведя дугу над бровью. Затем снова лег на плечо, оттянув ворот рубашки. Домерик не выдержал: — Ты же предложил мне решить! И я выбрал этот твой чертов хлыст, в надежде, что ты не станешь… насиловать меня снова. Он очень старался не всхлипнуть. Отец положил ладонь ему на грудь и расстегнул несколько пуговиц, затем вытянул край рубашки Домерика из-под ремня. — Я озвучил не все возможные варианты выбора: ты мог отказаться от них обоих. Его приказ точно разбил Домерика вдребезги: — В спальню. Опускаясь лицом на покрывало, Домерик уже утирал нос рукавом. Ожидание было куда более острым, страшным, невыносимым, чем первый удар, пришедший Домерику сзади через плечо и лопатку. Хлопушка оставила невидимую печать на его коже, и он взвился от боли, цепляясь пальцами за простыню. — Я мог бы подготовить тебя к этому, — проговорил Болтон с равнодушием чуть меньшим, чем обычно. — Размять тебе спину, обласкать, приучить к прикосновениям… Мог, но не собирался. Уже лежа на животе, Домерик стягивал штаны. Жесткое одеяло терло ему подбородок и обжигало колени, но он не смел перевернуться или сделать хоть что-то, чтобы избежать следующего удара. — Считай, — сказал штурмбаннфюрер и снова замахнулся, Домерик слышал, как гибкий хлыст просвистел в воздухе. — Два! Домерик поклялся себе, что после следующего раза промолчит, чего бы ему это ни стоило. И он, стиснув зубы, выдержал новый удар и хлесткую, пронизывающую до костей боль. Из его груди не вырвалось ни звука. — Домерик? — напомнил Болтон, но тот молчал, закусив до крови губу. И тогда Русе Болтон ударил по-настоящему, так, что у Домерика потемнело в глазах, ноги поджались к животу, и он завалился на бок, неестественно вывернув руку, стараясь голой ладонью защититься от невыносимой боли. Подчиняясь инстинкту, он почти выкрикнул: — Четыре! Только бы не случилось нового удара. — Три, — поправил его штурмбаннфюрер. — Именно эта цифра идет после «двух». Ослепленный болью от предыдущего удара, Домерик почти с легкостью принял еще один, прошептав еле слышно счет. Возвышаясь за его спиной, фигура отца была не видима Домерику, но ее влияние, ее громогласная неумолимая власть не давали ни малейшего шанса на спасение. В прошлый раз было пятнадцать ударов, но разве за повторный проступок не полагается ужесточение кары? Новый удар лег вдоль позвоночника, и Домерик снова выгнулся, безуспешно ища спасения. Он отсчитал шестой, седьмой и восьмой удары, а потом беззвучно заплакал. Слезы текли против его воли, и он был благодарен отцу за то, что тот не мог их видеть. Они текли сплошным потоком, не мешая считать и чувствовать обжигающую боль. Прежде, чем заложило нос, Домерику показалось, что запахло кровью. Он считал, механически подчиняясь каждому удару. Слова были готовы уже в тот момент, как хлыст разрезал воздух, и произносить их стало легко и почти приятно. Когда он говорил, удара не следовало. Он примерился, почти привык, растворяясь в ощущении безнадежного проигрыша, и почти перестал замечать, как тепло пульсировало в каждом уголке его несчастного израненного тела. Он больше не сомневался: так и должно было случиться, слабый неизменно во веки веков уступал сильному и оказывался подчиненным, наказанным, распятым. Больше не приходилось сопротивляться, все, что билось внутри, онемело, поглощенное болью. Домерик попытался понять, что именно чувствует, но проще всего было отсчитать девятнадцатый удар. Он вздохнул и замолчал, подавленный нарастающим гулом. То, через что мог пройти человек, оставалось далеко позади, темнота сомкнулась вокруг него и не выпустила на волю. Домерик пришел в себя, когда отец встряхнул его, переворачивая на спину. Кожу больше не жгло. Руки отца гладили его по щекам и шее, и губы короткими прикосновениями собирали слезы с лица. Казалось, отец позабыл самого себя, так сконцентрировано он целовал Домерика в ключицу, в место над солнечным сплетением, затем ниже — в живот. — Сколько…? — спросил Домерик с трудом размыкая губы. — Мне следовало остановиться раньше, — прошептал Русе Болтон, — не доводить до потери сознания. Чтобы ты прошел через все, абсолютно все. Домерик чувствовал, как на спине и висках выступает пот. — Ты продолжишь? — Не сейчас, — проговорил Болтон. Член Домерика уже был зажат в его руке, и пальцы совершали плавные ритмичные движения вдоль кончика, обычно такого восприимчивого к прикосновениям. Но Домерик словно оцепенел. Отец ласкал его как всегда осторожно, но уверенно, стараясь возбудить или, по крайней мере, как-то привести в чувство, но это не производило эффекта. — Не надо, — негромко попросил Домерик. — Пожалуйста, я не хочу этого. Делай то, за чем пришел, и уходи. На мгновение Болтон остановился, и его руки исчезли. Домерик снова почувствовал его член, упирающийся в бедро, и, готовясь к имитации проникновения, согнул ноги, но отец огладил ладонью его ягодицы и развел их в стороны, переворачивая Домерика обратно на живот. — Этого мне уже недостаточно, — проговорил он. До Домерика не сразу дошел смысл фразы. Только когда пальцы надавили ему на задний проход и, преодолевая сопротивление, продвинулись внутрь, он забился и закричал. — Тише, — Домерик почувствовал на своем ухе дыхание отца. — Встань более устойчиво, расслабься, как можешь. Я сделаю все очень аккуратно. — Ты не посмеешь! Нет, нет! — заплакал, заскулил Домерик и попытался вырваться. В тот же миг пронзительная боль снова царапнула его спину, это отец всей пятерней надавил на вскрывшиеся на ней раны от хлыста. Стремясь уйти от мучительного прикосновения, Домерик прогнулся, и отец подхватил его под ногами, подтягивая к себе. Пальцы были смазаны холодившей кожу смесью — чем-то масленым, осклизлым. Сколько их было, Домерик не знал. Ему почудилось, он вот-вот испражнится. Ощущение было настолько неприятным, что он дернулся вперед, стремясь освободиться, и новая режущая боль — теперь уже в заднем проходе — заставила его вскрикнуть. — Терпеть, — приказал отец. Домерик опустился грудью, приподнимая зад, расслабляясь, пытаясь найти то положение, в котором резь сошла бы на нет. Отец все еще держал его бедра, осторожно вращая внутри него пальцами. — Отпусти меня, — взмолился Домерик. — Мне очень, очень больно! — Делай, что я говорю, и тогда это быстрее закончится. Они оставались один на один, сильный против слабого. Слово «унижение» перестало существовать, Домерик послушно расставил ноги шире и постарался выдавить из себя пальцы, тем самым расслабляя мышцы заднего прохода. Ощущение неестественной наполненности осталось все таким же неприятным, но боль отступила. Отец сплюнул на пальцы — Домерик слышал звук. После нескольких движений вперед-назад отец приставил к заду Домерика член. Тот больше не плакал. Распластавшись на постели, он ждал, как показалось ему, нестерпимо долго, прежде, чем давление на задний проход вернулось. Русе Болтон с трудом проталкивался внутрь него, оттягивая в сторону одну из ягодиц. — Придержи, — шепнул он, и Домерик подчинился. Член отца потерся о его кожу, потом снова медленно начал погружаться внутрь. Больно не было, очевидно, благодаря смазке. Пальцы были тоньше члена, но он входил плавнее, по крайней мере, так Домерику показалось. И после их безжалостной растяжки его движения показались мягкими, невыносимо медленными, упругими. Домерик придерживал ягодицу, пока теплая плоть отца проникала внутрь. Затем Болтон замер, очевидно, наслаждаясь моментом. — Пожалуйста… выйди, — попросил Домерик. Он слышал, как отец над ним тяжело перевел дыхание, должно быть, стараясь справиться с возбуждением. Движение назад далось ему гораздо легче, и когда член выскользнул из Домерика, тому показалось, он уже не сможет сомкнуть задний проход. Он испугался, но, словно угадывая его страх, отец успокаивающе прошептал: — Не беспокойся, еще немного, и все закончится. Ты славный мальчик, терпи, еще немного. И он снова толкнулся вперед, входя в уже растянутое отверстие, и вышел, не дожидаясь просьбы. Двигаясь сзади, он придерживал Домерика под животом, и тот, стараясь расслабить все мышцы в теле, точно тряпичная кукла, сложился пополам, еще выше приподнимая зад. Неприятно наполняя его, отец прижимался к нему пахом и бедрами, сильные пальцы намертво впились в его кожу, чтобы их обладатель ни на минуту не потерял контроля. Домерик все еще боялся, что, судя по ощущениям, скоро испражнится. Отца это, по-видимому, не волновало. Он брал Домерика в своем неторопливом, отлаженном ритме, вталкиваясь уже на полную длину члена. Кожа вокруг ануса Домерика ныла, каждое движение теперь снова отдавалось болью, но он чувствовал, что скоро все закончится. Так и произошло. Русе Болтон кончил, находясь внутри, и, опираясь на спину Домерика, бесшумно выдержал несколько мгновений удовольствия. Он извлекал член медленно, осторожно раздвинув Домерику ягодицы. Когда руки отца исчезли, Домерик понял, что может отползти на край постели. Однако отец вытянулся на спине и привлёк его к себе, укладывая головой на плечо. Некоторое время они лежали молча. Домерик видел, как медленно поднимается и опускается грудь отца, и слушал сердцебиение, подтверждающее, что его мучитель все еще жив. По иным признакам понять это было невозможно: лицо Русе Болтона снова превратилось в восковую маску. Домерик закрыл глаза. Тело его болело, но внутри образовалась пустота. — Ты останешься здесь? — спросил он, хотя ответ, каким бы он ни оказался, не имел значения. Отец выдержал паузу. — Да. Домерик вздохнул и прижался к нему щекой, осторожно обвил его торс руками и затих. Сон казался ему невозможной роскошью, хотя все было почти как в детстве, когда можно прикорнуть у взрослого на руках, не боясь за свою жизнь, а твердо веруя: рядом с взрослым ничего плохого не произойдет. Там, где наступит долгая и суровая ночь, у сильного человека рядом всегда найдется огонь, чтобы согреть тебя, и оружие, чтобы защитить от воображаемых врагов. Отец ни разу не держал Домерика на руках, по крайней мере, Домерик этого не помнил. Он ставил мальчику пиявок — но почти не касался его тела. Он обнимал его несколько раз за жизнь — скорее отдавая дань традиции доброго приветствия или символического прощания, но никогда не находился рядом с ним так подолгу. Теперь Домерик чувствовал лицом тепло его кожи, легкий запах дыма, одеколона и — едва уловимо — пота. Герр штурмбаннфюрер вел почти стерильную жизнь. Если кто и подходил на роль арийского сверхчеловека, способного искоренить в себе последние присущие роду людскому слабости, то это отец. Домерик усмехнулся. — Когда ты понял, что так сильно хочешь меня? Он видел, как дрогнули губы Русе Болтона. — Очевидно, в санчасти. — И сразу решил, что не примешь сопротивления? Домерик лег удобнее, искоса наблюдая за отцом. Отец перевел на него взгляд немигающих глаз, заставляющий пожалеть о начатом разговоре. — Сейчас ты скажешь, что я должен был проявить качества настоящего Болтона и, по меньшей мере, оградить себя от твоих… намерений, а лучше — пристрелить тебя в первый же вечер. Да? Штурмбаннфюрер смотрел так, что последние слова Домерик осмелился произнести только шепотом. В соседней комнате тихо постукивали часы. Взгляд отца казался стеклянным. Он долго молчал. — О чем ты задумался? — набравшись храбрости, спросил Домерик. Болтон сморгнул. — Завтра в Дредфорте ожидаются гости. Столичная комиссия с ревизией. Ты должен показать себя. От неожиданности Домерик смешался. — Кто именно будет? — Оберстгруппенфюрер фон Ланнистер. — Это имя мне знакомо. Домерик читал об этом человеке в газетах и не раз слышал по радио передачи из Берлина. На контрасте с экспрессивными выступлениями фюрера, чей возбужденный голос под конец речи срывался на крик, герр Тайвин фон Ланнистер казался образцом непоколебимой уверенности и ледяного спокойствия. Он говорил очень мало, но речи его, казалось, весили гораздо больше страстных угроз, уверений и восторгов фюрера, которые тот рассыпал, не скупясь. Каким окажется оберстгруппенфюрер? На фотокарточках в газетах он выглядел пугающе серьезно, а глаза на строгом лице были такими же холодными, как у отца. Домерик задумался, сможет ли теперь хоть один человек показаться ему страшным? — Что мне нужно будет сделать? Штурмбаннфюрер закрыл и медленно открыл глаза. Он уже не ответил. Казалось, сон захватывал его сознание не мгновенно, как это бывает с обыкновенными людьми, а наступал с невыносимо растянутой во времени скоростью. Сознание затормаживалось, речь становилась еще тише, доходя до почти неразличимого шепота. Точно пиявка. Скользкая тварь, впадающая в бесчувственное оцепенение на дне замерзающего водоема. Словно пресмыкающееся, чья холодная кровь густеет ближе к зиме, почти останавливая вялое биение сердца. Чувствуя под головой его руку, Домерик глубоко вздохнул. Его тело больше ему не принадлежало. Казалось, даже омерзение уступило место глубокой покорной усталости. Он уснул. И когда проснулся, отец натягивал сапоги. Он впервые остался на ночь в этой спальне. Вопреки ожиданиям, Домерик не испытал почти никаких чувств. За окном сплошной серой стеной шел дождь. Наверняка за ним, по другую сторону стекла, копошились люди, заключенные стаскивали к труповозке своих мертвецов, бригады строились для отправки на работы, а капо погоняли их палками. Ритмично и глухо лагерный оркестр отбивал один из однообразных маршей, Домерик уже привык к этому звуку. Тело затекло за ночь, и попытка Домерика потянуться отдалась в спине тугой болью. Неужели даже во сне он не смел шевелиться, находясь рядом с отцом? Русе Болтон неторопливо надевал рубашку, мелькнувший обнаженный торс был бледным, точно у покойника. — Во сколько приедут твои друзья? — спросил Домерик. Отец посмотрел на него через плечо. — В зависимости от возможностей железной дороги. Домерик понимал, что значил ответ: бомбежка велась уже западнее лагеря, и крупные пересадочные пункты, вокзалы и станции вполне могли попасть под огонь. Это был большой риск, но эсэсовцы из столицы почему-то шли на него, стремясь попасть в Дредфорт, несмотря на опасность. Отец натянул штаны и запахнул мундир, последним он застегнул под воротником крест. Перед обнаженным Домериком, раскинувшимся на постели, стоял штурмбаннфюрер СС — холодный и спокойный. Он смотрел на сына так, будто тот был прозрачным. — Вечером комиссия обойдет лагерь и проверит его функциональность. На завтра назначен вечер в городском доме офицеров, до того момента ты должен будешь посетить цирюльника и портного — пусть подгонит новый костюм по фигуре. — Я буду в гражданском? — уточнил Домерик. Отец еле заметно приподнял бровь. — А ты хотел бы прийти в коротеньких штанишках таргюгенда? Щеки Домерика заалели. Он не хотел. Он отдал бы все, что угодно, чтобы нигде и никогда больше не появляться рядом с отцом. Черная дыра в его душе разрасталась и набирала невероятную мощь, он представлял, как она пожирает все те чувства, что раньше казались важными: уважение к отцу, доверие, благодарность, желание подражать и жажду привлечь внимание. Оставшись в одиночестве, Домерик встал и подошел к окну. Оркестр давно умолк, колонны заключенных покинули лагерь. Домерик видел, как отец шагал через двор. Встречавшиеся ему на пути надзиратели и младшие офицеры приветствовали его нацистским жестом. Он не сбавлял шага и шел, казалось, не выбирая дороги, но грязь не липла к его сапогам. «Обо мне никогда не ходило слухов» — вспомнил Домерик его слова. Что если завтра прямо во время праздника подойти к нему и приникнуть губами к его тонкому бесчувственному рту? Он горько рассмеялся про себя: погубить штурмбаннфюрера ему было бы не под силу. Накинув на голову куртку, Домерик вышел на улицу и быстро зашагал в сторону санитарной части. При его появлении доктор Утор поднял глаза, отвлекаясь от дел. Он казался возбужденным и радостным. Когда доктор делал укол, руки его заметно дрожали. — А теперь снимайте рубашку, герр Болтон, — сказал он, откладывая в сторону шприц. — Нужно послушать ваше сердце. Домерик поежился. Раздевшись до пояса, он подставил под стетоскоп грудь. — Теперь легкие. Повернитесь-ка. Домерик вспомнил о рассеченной спине и заколебался, но доктор Утор не желал слышать возражений. Домерику пришлось собрать в кулак всю свою волю, прежде чем отвернуться к стене. Боли он не чувствовал. Доктор повел по коже холодным металлическим хвостом прибора, и это казалось приятным. Только бы он молчал. Только бы сделал вид, что ничего не замечает… Прикосновения стали иными. Доктор Утор трогал спину Домерика кончиками пальцев. Едва поняв это, Домерик отшатнулся. — Ну что же вы, молодой человек, наберитесь мужества, — забормотал Утор. Он смочил йодом ватный тампон и осторожно повел им по коже Домерика. Тот закусил губу. — Не думайте, что… Утор хмыкнул: — Можете мне не рассказывать. — Не смейте мне сочувствовать! — быстро проговорил Домерик. — Только не вы! Доктор посмотрел на него не без удивления и выбросил коричневую вату в ведро. — Вы ошибаетесь насчет сочувствия. Это всего лишь медицинский интерес. На его губах возникла мягкая улыбка, способная показаться приятной кому угодно, но не Домерику. Тот поспешил надеть рубашку. — Вы напрасно боитесь и его, и меня, Домерик, — проговорил Утор. — Все, что мы делаем, делается ради вашего будущего. Домерик распахнул дверь и застыл на пороге. В нем закипало бешенство — по-детски яркое и не обладающее четкой причиной. — Я больше не приду к вам! Отказываюсь от вашего лекарства, ваших уколов, ваших попыток перевоспитать меня! — проговорил он. Если бы было можно, он набросился бы на Утора с кулаками. — Вы сделаете хуже только себе, — сказал Утор. Домерик указал себе за спину. — Это — не самое страшное! Но это — максимум, на что вы и отец способны! Вам не удастся меня сломить. Утор пожал плечами. — Когда-нибудь вы очнетесь от припадка, прикованный к постели по рукам и ногам. Домерик остолбенел. — Вы не посмеете, — выдавил он. И понял, что ошибается. Доктор стоял перед ним, натягивая медицинские перчатки с широкими раструбами, точно мясник, готовящийся к разделке туши. Домерик осторожно огляделся в поисках чего бы то ни было, способного послужить Утору оружием, его захватил суеверный, необъяснимый страх. Голова привычно загудела. Снова ошибка: Утор был осторожен. Решив погубить Домерика , он выбрал бы один из тысячи бескровных способов. Домерик очнулся только на улице — стоящим под дождем и почти промокшим до нитки. Он презирал Утора за обман и ненавидел отца за насилие. Он обводил взглядом унылые серые пейзажи лагеря, подолгу задерживаясь на белеющих телах заключенных, и хотел расплакаться. Заключенный 19513 возник из ниоткуда и снял перед Домериком шапку. Его вчерашние черные кудри, выдававшие новичка, теперь были сбриты под корень. — Герр Болтон, — сказал он, смотря серьезно и озабоченно. — Вы нужны нам. Теперь или никогда. — Тебе нельзя говорить со мной, — осторожно заметил Домерик и огляделся, прикидывая, с каких именно вышек и сколько охранников могли бы их заметить. Мелкий и частый дождь делал воздух мутным, но скрыть нарушителей не мог. Джон Сноу, казалось, ничего не боялся. — Крематорная команда, — проговорил он. — По неподтвержденным слухам ее уничтожат сегодня или завтра. — Что? — не понял Домерик. Джон снова огляделся. — Тех, кто работает возле печей или в подвалах крематория, соберут и уничтожат. Нацисты делают так во всех лагерях время от времени, чтобы не оставалось прямых свидетелей их преступлений. — 802-й, Торос, Берик, Тормунд и другие… — Да, — кивнул Джон. — Они могут не явиться на перекличку, спрятаться в бараке, но нам не удастся скрывать их вечно, переводя из блока в блок под чужими номерами. Нам нужны сигареты и деньги, чтобы подкупать капо, нам нужно оружие, чтобы… дать отпор. В его умных серых глазах теплилась надежда. — Простите, что не поверил вам вчера, герр Болтон. Домерик был уверен: в ином месте и в иное время Джон протянул бы ему руку. — Хорошо, — проговорил он. — Я готов. Домерик вдруг отчетливо понял, что не один. Никогда не был один, с первого дня. — Я знаю, кто сможет нам помочь, — сказал он. — Этот человек — шофер моего отца, но он ненавидит штурмбаннфюрера и его прихвостней. — Ему можно доверять? — Да! — Домерик заговорил с нарастающим жаром. Новость о том, что 802-му и другим грозит опасность, казалось, перевернула все с ног на голову. Теперь Домерик не просто наблюдал за гибелью безымянных заключенных, своей задачей он увидел спасение людей, ставших ему товарищами. Джон Сноу изложил план: сообщить шутце кличку вольного рабочего в городе и рассказать его приметы. Это Эдд Толлетт — связной Джона, он работает на химическом производстве и способен раздобыть необходимые вещества для приготовления взрывчатки. Выбрать место встречи и уговорить шутце явиться туда на закате, а затем организовать несколько рейдов машины, якобы нуждающейся в аварийном ремонте… Когда Домерик уверил его, что Теон будет рад помочь, лицо Джона исказилось. — Повторите его имя. — Теон Грейджой, — Домерик не понял, в чем дело. Джон Сноу посмотрел на него весьма странно. — Подумать только, — проговорил он. Домерик едва открыл рот, но тут прозвучал свисток: их разговор заметили. Желая обезопасить Домерика от любых притязаний заключенного, один из надзирателей уже спешил к ним, помахивая дубинкой. — Не доверяйте этому человеку, — быстро сказал Джон Сноу и прижал подбородок к груди, принимая униженную, смиренную позу. — Он погубит вас, он предатель и лжец. — Это не так, — прошептал Домерик. Он махнул надзирателю рукой, убеждая, что все в порядке. Джон отступил на почтительное расстояние и тихо проговорил: — Вы многого не знаете, герр Болтон. Ни о прошлом Грейджоя, ни о моем. — Чего именно я не знаю? Джон Сноу больше не поднимал головы, а потому его голос звучал глухо, направленный в землю. — Этот человек рос под крышей моего отца, он всегда хотел быть одним из Старков, хоть, как и я, не был достоин этого имени. А когда случился переворот… — Шесть лет назад, — припомнил Домерик. — Грейджой здесь уже шесть лет. — До того, как его прозвали Теон-Перевертыш, он был Роббу Старку как брат. Только потом те, кто оставались верными моему отцу, «вышли в трубу», — он указал на крематорий. — А Перевертыш до сих пор носит серую форму и нашивки на воротнике. В его голосе что-то надломилось. — Если вы доверитесь Грейджою, наше дело погибнет. — Возможно, ты рассказываешь не о том человеке, которого я знаю, — Домерик покачал головой. Ему не хотелось верить. Джон Сноу отступил. — Не говорите ему ни о чем, иначе мы все мертвецы. Ваш отец всегда хорошо разбирался в людях, в отличие от моего. — Тогда как вышло, что он не заметил моего предательства? — сказал Домерик и отвернулся. Он зашагал в сторону, указанную дежурным санчасти: герр штурмбаннфюрер оказался бы недоволен, найдя сына нестриженным и грязным. В хозблоке он получил новую одежду и разыскал портного. Увидев перед собой не капо из числа уголовников или эсэсовца, полного высокомерия и пренебрежения к чужому труду, старый заключенный с желтой звездой на груди приободрился. Он достал коробку с иголками — невиданным сокровищем — и, подведя Домерика к свету, заколол на нем новые брюки и рубашку, чтобы сидели по фигуре. — Шили по старым меркам, — сказал он. — Видно, за время в лагере вы, как и все, исхудали. Домерика мутило, пока он стоял, вытянув руки по швам, подняв голову и стараясь не двигаться. В помещении было душно, несмотря на холод. Брадобрей выскоблил его подбородок опасной бритвой, затем обкорнал ножницами волосы. Черные волнистые пряди усыпали пол, Домерик смотрел на них с сожалением. Наверняка, простое бритье головы по примеру прически заключенных доставило бы мастеру куда меньше забот. Подошло время обеда. Выискивая Грейджоя глазами, Домерик все думал над словами Станниса Баратеона, переданными его товарищем: «Хороший поступок не может смыть дурного, как и дурной не может испортить хорошего». Кем был Грейджой — коварным Перевертышем или несчастным человеком, поседевшим из-за чужой жестокости? Шутце сидел на длинной лавке спиной к Домерику. Каждый из офицеров, получивших свой паек, проходил мимо, выбирая какой-нибудь другой стол. Свой котелок с супом Домерик поставил возле Грейджоя. Тот вздрогнул. — Сегодня, как и обычно, жидкая бурда? — наигранно весело проговорил Домерик. Он знал, что улыбка вышла ненастоящей. Теон Грейджой кивнул и сгорбился над своим обедом, точно стервятник над редкой добычей. Яблоко и хлеб лежали в стороне, Грейджой явно не испытывал к ним интереса. Домерик сразу смекнул, кому из заключенных они могут пригодиться. — Ты не будешь? — спросил он, указывая на еду. — Я мог бы забрать, чтобы не пропадало. Глаза Грейджоя вспыхнули, и судорожное движение выдало его: — Нет! Он собрался с духом. — Простите, герр Болтон, я не могу отдать их. Домерик нахмурился. — Ты можешь взять со склада сколько угодно еды, почему же… Плечи Грейджоя еле заметно затряслись. Домерику стало мерзко. Он осмотрелся по сторонам, перегнулся через стол и тихо заговорил. — Послушай, Теон, я не знаю, что с тобой происходит, но мне хотелось бы помочь тебе. Он лукавил, потому что пришел, как раз ожидая помощи. Шутце поднял на него глаза, но смотрел не в лицо, а куда-то над правой скулой. — Я приходил к вам… стучал. Тогда, помните? Вы сказали… можно… нужно поговорить… День, который Домерик просидел взаперти, никому не открывая. Он припомнил, что в дверь действительно стучали. Уши запылали, острое чувство стыда выбило из груди весь воздух. Он не нашел бы сил признаться, что забыл о Грейджое. Погруженный в собственные обиды, упивающийся болью и ненавистью к отцу, и вполовину не такой сильной, как хотелось испытывать, Домерик закрыл глаза на чужие беды — ни много ни мало, попытку самоубийства. И теперь ему снова хотелось заплакать от чудовищного разочарования в себе. Грейджой уткнулся обратно в тарелку. — Я стану есть, — проговорил он, и металлическая ложка звякнула о бортик посуды. Домерик сжал кулаки. — Ешь и слушай меня, — заговорил он. — Многие в лагере тебе не доверяют, но у меня нет причин сомневаться, что тебе здесь так же плохо, как и мне. Он заглянул в лицо Грейджоя, пытаясь поймать его блуждающий взгляд. — Ты поможешь мне, а я тебе. Комиссия, что прибудет из столицы — ты, конечно, знаешь о них. Ты повезешь их из города сюда, а затем, вечером, из лагеря в город, птицы такого высокого полета не останутся на ночь в здешних полных клопов корпусах. Казалось, Грейджой его не слышал, но Домерик не сдавался. — В городе тебе нужно будет встретиться с одним человеком, его называют Скорбный Эдд из-за особого… мировоззрения. Он передаст тебе кое-какие вещи, свертки. Ты должен будешь спрятать их и потом отдать мне, слышишь? Ты понимаешь меня, Теон? Он огляделся по сторонам, убеждаясь, что их не подслушивают. — Этот человек… тот, что издевается над тобой… мы найдем способ от него избавиться. Если у моих друзей будет оружие и они достаточно уверятся в победе, чтобы его использовать, они смогут… — он перевел дыхание, прежде чем закончить. Все его существо сопротивлялась прозвучавшим словам. — … смогут устранить его и любого, кого ты назовешь. Грейджой вскинул голову. Было видно, как он боролся с ужасом. — Это невозможно, нельзя даже говорить об этом. Если вас услышат... — Мне тоже страшно, Теон, — признался Домерик. — Но мы должны думать о тех, кто смелее и решительнее нас. — Я не п-понимаю. — Кто-то, за кем хочется идти, ради кого стоит становиться лучше, кого просто недопустимо разочаровывать. Кто не будет смеяться над нашей верой в какого-нибудь Утонувшего бога или презирать за недостаточность выправки, для кого твоя болезнь или происхождение не станут преградой… — он замолчал, охваченный отчаяньем. У самого Домерика Болтона никогда не было такого человека. И точно стрелок, израсходовавший все стрелы кроме последней, он побоялся поверить, что попадет в цель. — Таким для тебя был Робб Старк? Теон Грейджой замер с занесенной ложкой. А потом весь затрясся и опустил плечи, снова скосил глаза, избегая встречи взглядов. Домерик осторожно потянулся к нему, но коснуться не посмел. Рука зачерпнула воздух и опала. — Я не вправе обвинять тебя, Теон, — проговорил Домерик. — Когда-нибудь, если захочешь, ты все мне расскажешь, и мы вместе подумаем, как это исправить. Но сейчас… Ты можешь совершить великое доброе дело, спасти множество невинных жизней. Он смотрел на Грейджоя и видел не офицера СС, а сгорбленного, болезненного человека, безнадежно усталого и сломленного. Возможно, это ошибка, подумал Домерик, но все же спросил еще раз: — Ты поможешь нам? И Теон Грейджой медленно кивнул головой. Закончить обед им не позволили: посыльный, разыскавший Теона, передал ему записку. Даже на перевернутом листе Домерик узнал ровный убористый почерк отца. Грейджой сорвался с места и потянулся за фуражкой, его рука замерла над хлебом и яблоком. — Забирай, — проговорил Домерик, и тот, кивнув, распихал еду по карманам. Ему тоже было кому отнести этот весьма скудный по офицерским меркам паек. Домерик подумал, что машина шутце понадобилась для встречи гостей, но ошибся. До самого вечера оцепенение, охватившее лагерь, не было нарушено. Лишь когда оркестр отыграл свои марши, а за последними колоннами заключенных захлопнулись двери бараков, створки лагерных ворот медленно поползли в стороны. «Хорьх» въехал на территорию, шурша по гравию, неторопливо подполз к административному корпусу и остановился. Из машины вышел только водитель. Домерик понимал, что это значит. Пересадочную станцию, скорее всего, разбомбили. Значит, некому будет отвлечь отца. Запирая дверь на задвижку, он снова ощущал, как дрожат руки: так всегда происходило, когда он осознавал тщетность какой-либо попытки, а это с ним случалось весьма часто. Тихий стук раздался около полуночи. Домерик плотнее обхватил колени, кутаясь в одеяло. Он знал, что не уснет, поэтому ждал в кресле. — Уходи, — проговорил он. Ему никто не отвечал. Домерик представил, как отец по ту сторону двери скрещивает руки на груди, опускает веки, терпеливо ожидая. Возможно, он снова держит за поясом кнут. Возможно, он понимает, что значит для Домерика эта отсрочка. — Я не открою. Завернувшись в кокон, он вжался в спинку кресла. Разделяющая их дверь показалась Домерику картонной, так отчетливо он услышал ответ: — Задвижка, Домерик. Я не стану ломиться к тебе. Будто все органы чувств обострились: Домерик слышал дыхание отца и, несмотря на преграду, будто видел, как раздуваются его тонкие ноздри. Всего-навсего отсрочка на пять или десять минут. Он понимал, что не сможет сидеть взаперти до скончания времен, ему вряд ли хватит душевных сил даже на эту ночь. Нетвердым шагом он подошел к двери и положил пальцы на круглую ручку. Что будет, когда отец появится в комнате? Его тихий властный голос прикажет пройти в спальню, и противостояние окажется невыполнимой задачей. Тогда к чему борьба? Домерик легко потянул засов в сторону. Штурмбаннфюрер шагнул внутрь, и его монокль блеснул отраженным светом. — Не приехали? — В городе, — отозвался герр Болтон и положил руку сыну на плечо. — Мне раздеться? Казалось, Домерик научился сдерживать дрожь. Осторожные пальцы отца легли ему на шею и чуть сжали. — Сегодня не станешь меня бить? — Нет. Отец поцеловал Домерика в губы — кратко и сухо. — По-прежнему нет горячей воды, — проговорил Домерик, уткнувшись ему в плечо. — Мне стоило поселить тебя в своем корпусе, — отозвался штурмбаннфюрер. — Только теперь уже поздно. — Почему? Русе Болтон не ответил. Он легонько толкнул Домерика в сторону спальни и начал раздеваться на ходу, так, что у постели оказался лишь в сапогах и широких штанах галифе. Домерик едва расстегнул рубашку. — Ложись, — приказал отец, и Домерик опустился спиной на покрывало. Отец навис сверху и прижался к его лицу губами — все так же не встречая сопротивления. — Пожалуйста, — слабо проговорил Домерик, — не нужно… как в прошлый раз. Каждое прикосновение отца сворачивало желудок в тугой узел. Домерик забился, когда отец стянул с него штаны вместе с бельем и провел ладонью по паху. — Тебе придется потерпеть. И все повторилось — несмотря на вялые протесты Домерика, звучавшие все глуше. Уверенные движения отца не доставляли боли, по всей вероятности, цель штурмбаннфюрера была вовсе не в этом. Бесшумный и совершенно глухой к мольбам, он обмакнул несколько пальцев в принесенный крем и медленно ввел их в Домерика. Боясь испачкать простыню, Домерик попытался отстраниться. У него под спиной оказалась подушка, скрученная в валик, это отец подложил ее, приподнимая бедра Домерика вверх. Расположившись между разведенных бедер сына, Русе Болтон действовал так, словно брал женщину. Член его, скоро оказавшийся внутри, двигался медленно, почти не причиняя болезненных ощущений, но Домерику пришлось закусить собственную руку, чтобы не закричать. А потом Домерику показалось, что он падает навзничь: так неестественно изогнулась спина независимо от его воли. Голова вдруг забилась о железную спинку кровати, и от удивления Домерик вздохнул. А через мгновение он уже кричал, едва не захлебываясь пеной. Отец обхватил его голову руками, переворачивая на бок. Тугая боль тянула из него жилы, выкручивала руки, продавливала спину. Домерик уже не осознавал, где он, и что происходит. Бесконечное падение не прекращалось, только теперь все его тело извивалось и корчилось, не имея опоры. Он не ощущал собственных слез и не слышал крика. Припадок захватил его со стремительной страшной силой и вывернул наизнанку, переломав кости, вытащив наружу все его существо. Затылок налился тяжестью, его руки и ноги обрели чужеродность. Точно все его тело обернули тканью. Последнее, что он почувствовал перед тем, как боль выдавила ему глаза, был поцелуй отца. Русе Болтон обнимал его за плечи, прижимая к груди. На лицо Домерика будто легло полотно. И разомкнув глаза, он увидел белоснежные равнины. Он падал, колыхался в невесомости, то стремительно спускаясь, то легко паря, точно перо, подхваченное порывом ветра, или снежинка, которой было еще далеко до земли. Все, что происходило с ним, осталось где-то далеко наверху, снаружи, вне. Обо всем, что делал отец, Домерику было известно, но он больше не откликался этим аккуратным рукам, не извивался в объятиях, не раскрывался навстречу неумолимым ритмичным толчкам — маятнику отцовской похоти. Он был выше — и ниже. Он был с другой стороны. Он знал: после ночи наступит рассвет. На востоке зазвучит канонада, заиграет унылый лагерный оркестр, а отца больше не окажется в этой постели. Рано или поздно не останется ничего. Домерик Болтон не сомневался, что перестанет существовать — рано или поздно. Поэтому теперь не стремился прервать или закончить мучение, капитулировал, предвкушая победу. Все, что ранее было движимым, стремилось к смерти. В ушах гудел пронзительный ветер. Чем хуже и гаже было все на самом деле, тем более четко Домерик видел: это — не его жизнь, не его будущее. Потому что будущего… … Чернота залила сознание. Спустя мгновение он почувствовал, как побежал по вене огонь. Глюкоза и еще бог знает что, доктору Утору было виднее. Домерик разлепил глаза и уставился на свет. Отец курил в окно, на нем были рубашка, брюки и сапоги. Мундир висел на стуле. Доктор Утор, взлохмаченный, сгорбленный, крайне озабоченный, вытащил из вены Домерика иглу и отошел к столику. Он обо всем знает, понял Домерик. Конечно же, врачу можно доверять самое сокровенное и самое стыдное, потому что кто, если не он, сделает заветный укол, приводящий сына в чувство. Домерик постарался восстановить картину событий, но сон и воспоминания составляли почти неразъемный сплав. За окнами брезжил рассвет. Домерик попытался встать, но не смог, голова словно налилась свинцом. Он покосился на отца, лицо у того было непроницаемым, а голос — бесцветным. — Сможет…? — спросил он про Домерика. Утор неопределенно пожал плечами. Он вернулся с новым шприцем и горстью лекарств, которые ссыпал больному в рот, приподняв ему голову. Белесые отцовские глаза показались Домерику двумя осколками стекла, блестящими, но сухими. — Мужайся, — проговорил он. Домерик тихо застонал. — Это была ошибка, — отрезал Болтон. — Моя, разумеется. У Домерика не было сил, чтобы ответить. — Во сколько они прибудут? — спросил Утор, поправляя Домерику подушку. Штурмбаннфюрер затянулся сигаретой. — Перед завтраком или сразу после. Оберстгруппенфюрер не станет ждать, — он повернулся к Утору. — Сколько времени тебе нужно? — Час, два, три… — Утор оттянул веко Домерика вверх и посветил фонариком. — Молодой человек чрезвычайно восприимчив… Я постараюсь. Домерик вновь подставил руку для укола. Его промежность наливалась теплом, будто кто-то положил на одеяло грелку. Наблюдая за его испуганным лицом, Утор сочувственно покачал головой. — Потерпите, герр Болтон. Хуже не станет, самое страшное уже позади. Ощущая, как снова тяжелеют веки, Домерик перевел взгляд на отца. Все самое страшное, болезненное и унизительное было здесь, прямо в этой комнате, и оно длилось и длилось, не прерываясь ни на миг. — Поставь его на ноги до утренней переклички, — сказал штурмбаннфюрер. Утор развел руками: — Невозможно. Стоило быть аккуратнее… По-видимому, Русе Болтон прервал его жестом. Домерик этого уже не застал, охотно отдавшись вдруг накатившей сонливости. Во сне нежные руки обвивали его плечи, опрокидывали спиной вперед и снова кружили, кружили, кружили в воздухе, переворачивая, будто снежинку или крошечную чешуйку пепла. Он вылетел из трубы и осел на мир, стремясь к белизне и бесконечно возвращаясь в исходное положение. Ему не было стыдно или больно. Он будто снова оказался в таргюгенде, вернувшись на несколько лет назад, и когда в паху приятно потянуло, он кончил, не просыпаясь. Обволакивающее тепло распределилось по телу, он задышал ровнее и распластался в одуряюще мягком мареве собственного удовольствия. Лишь очнувшись от сна, он смутился и постарался плотнее завернуться в одеяло. Доктор убрал с его лба компресс и протер лицо влажной тряпицей, поднес к носу ватку с остро пахнущим раствором. — Вот так, молодой человек, — сосредоточенно проговорил он. — Еще один укол… Домерик вдруг вспомнил, что поклялся не подпускать к себе этого человека. С неизвестно откуда взявшейся силой он вскочил на постели и попытался сбросить с себя руку в резиновой перчатке. Утор оказался проворнее, чем казалось. Размахнувшись, он буквально всадил иглу в плечо Домерика. Мгновение — и наступила немота. Цепкими птичьими пальцами доктор Утор прижимал его к кровати, пока шприц не опустел. А потом Домерик уже не сопротивлялся. Он помнил, как долго лежал, тупо глядя в пустой потолок, постепенно становящийся чуть желтоватым от вползающих в комнату рассветных лучей. Доктор не уходил. Он несколько раз проверял пульс Домерика, вложил между его губ капсулу с лекарством и заставил перекусить оболочку, снова слушал его дыхание и светил в зрачки. Домерик открывал и закрывал глаза. Затем он спал. Потом вставал и ходил по комнате, вышел в уборную, чтобы опорожниться, умылся и вычистил зубы, не чувствуя вкуса зубного порошка. Он несколько удивился своему отражению в зеркале. Из рамы на него смотрел почти обритый налысо заключенный — юноша с тусклым худым лицом и запавшими глазами. Вернувшись в комнату, он оделся и принял из рук доктора питье. Он больше не ощущал обиды на Утора: тот слишком многое знал о них с отцом. Он чувствовал себя так, будто его разобрали на детали, а после собрали заново, только каждый винтик встал уже не на свое место, а заменил собою другой такой же, точно каждая шестеренка, подходившая по размеру, сменила свое положение и обрела новую роль в технически совершенном, но совершенно бесчувственном механизме. Уже выходя из комнаты, Домерик снова услышал Утора. — Герр Болтон, — проговорил тот. — Не совершайте резких движений. Иначе вам снова может стать дурно. Домерик неуверенно кивнул. — Все это время вы ставили эксперименты на мне. Утор выглядел озадаченным. — Вылечить вас — моя основная цель. — Это не лечится, вы знали с самого начала. — О, нет, молодой человек, — покачал головой Утор. — Вам будет сложно представить, насколько обширны возможности современной медицины. И уж, конечно, мы тоже не подозревали бы о них, если бы не экспериментировали. Домерик вяло улыбнулся. — Я должен буду показать им всем, что абсолютно здоров? Сто раз подтянуться на турнике? Обежать лагерь по периметру и не задохнуться? Он заметил на лице Утора странную усмешку. — Идите же, — Утор кивнул на дверь. — И держите спину прямо. Домерик спускался по ступеням, не чувствуя ног. Жухлая трава шуршала под его сапогами, потом скрипел гравий, а после — еле слышно шумели под ветром бесцветные хризантемы в пузатых клумбах у комендатуры. Он поднялся на нужный этаж и был готов вытянуться по стойке, но дежурный приложил к носу указательный палец и проговорил: — Теперь внутрь никак нельзя. Совещание. Домерик сел в жесткое кресло, обитое протертым розовым бархатом, и принялся ждать. Он вспомнил о завтраке, но голода не почувствовал. Он посмотрел на часы и удивился, как незаметно миновало время. Когда дверь распахнулась, дежурный подскочил с места, а Домерик машинально поднялся. Их руки синхронно указали на солнце. Отец вышел вслед за высоким сухим человеком, в чьем лице не было ни одной мягкой черты. Одет оберстгруппенфюрер был в старомодную черную форму с красной повязкой, грудь его пестрела от орденов. На его фоне отец показался маленьким и невзрачным, лишенным своего привычного угрожающего хладнокровия. Будто серая тень. Оберстгруппенфюрер лишь на мгновение задержал на Домерике взгляд. Проходя мимо, он не сбавил шага, не поднял руки в ответном приветственном жесте. Провожая его глазами, Домерик медленно опустил плечи. Вслед за оберстгруппенфюрером и отцом прошагали другие офицеры, Домерик никого из них не знал. Их сапоги гулко зазвучали по коридору, комиссия спустилась на улицу и двинулась по двору. Домерик заглянул за пыльную шторку, чтобы осторожно понаблюдать за ними. Все оказалось напрасно. Как можно было подумать, что кому бы то ни было будет дело до эпилептика? Каждый шаг, сделанный вниз по лестнице, теперь отдавался в голове гулом. Домерик шел, шатаясь, как пьяный. Оркестр играл марш — одну из десятка бравых энергичных мелодий, составлявших его скромный репертуар. Колонны заключенных уходили на работы, и оберструппенфюрер, остановившийся у аппельплаца, наблюдал за их шагом. Много ли на территории построек, требующих внимания? Много ли времени потребуется комиссии, чтобы все осмотреть и принять решение о сворачивании лагеря и начале транспортировки заключенных в тыл? Домерик попытался подумать над этим, но сознание путалось, мысли сворачивались комками в густом киселе. Он прислонился к стене корпуса, чтобы не упасть. Его придержали за плечи. — Шутце… — тихо проговорил Домерик. Он был рад встрече, так ему показалось вначале. А потом вялая радость сменилась полным и абсолютно искренним безразличием: появление Грейджоя ничего не меняло, из-за визита комиссии ничего не происходило, грядущие ночные визиты отца не пугали. Домерик закрыл глаза, предчувствуя обморок. — Обопритесь на меня, — попросил Грейджой. Трехпалая рука, попавшая в поле зрения Домерика, напоминала куриную лапу, кожистую и бледную, в пупырышках не пробившихся перьев. Желудок Домерика свела судорога, он отвернулся к стене, и его обильно стошнило. Он хотел утереться, но побрезговал пачкать рукав рубахи, а платка у него не было. Сверху его плечи укрыла теплая шинель — это позаботился Грейджой. Он вел Домерика по ступенькам, поддерживая за локоть, и, когда ноги у того начали заплетаться, взвалил его руку себе на плечо, приобнял за талию, осторожно помогая двигаться дальше. Дневной свет сменился желтоватым — от лампочки. Теон Грейджой уложил Домерика на простую койку с железной спинкой и сел рядом — Домерик слышал, как по деревянному полу проволоклись ножки стула. Он лежал навзничь, закрыв глаза, совершенно расслабившись и ни о чем не думая. Что-то происходило в его теле, они что-то сделали с его кровью, мышцами и нервами, лекарство от эпилепсии, якобы призванное исцелить этот недуг, отравило все его органы и члены. Он буквально чувствовал, как что-то менялось в нем, как руки, исколотые иглами шприцев, переставали ему принадлежать, как сознание, рассыпавшееся на детали, больше не получалось сплавить в одно целое. Он касался кончиками пальцев металлической рамы по краю кровати, но не чувствовал ее холода. Пробравшись под матрас и специально защемив кожу пружинистой ржавой сеткой, Домерик не ощутил и тени возможной боли. Он втягивал носом воздух, пытаясь обнаружить запахи, и распознать еле заметные прелость, полуподвальную затхлость, пыль, обычные для таких помещений, но не испытывал ничего. Куда исчезло то, что делало его человеком? Он в ужасе распахнул глаза. Потолочная штукатурка свисала белыми клочьями, пятна грибка складывались в причудливый узор. — Где мы? — прошептал Домерик, вяло шевеля языком. Едва встретившись с ним взглядом, Грейджой тут же отвел глаза. — В комендатуре, — проговорил он. — Сюда обычно никто не приходит. — Ты здесь живешь? — Да. Шофер всегда должен был быть под рукой на случай незапланированной поездки. Или побега. Теон ушел за занавеску, а затем вернулся со стаканом воды. Домерик принял ее с благодарностью. Теперь голова немного кружилась, волнами накатывала тошнота. — Я оставлю вам таз на случай, если станет дурно, — сказал Теон и вытащил из-под кровати уродливую бадью. — Если вам понадобится что-нибудь, я приду ближе к вечеру. Вода есть в кувшине, теплое одеяло можете взять в комоде. Он не знал, что еще сказать, смущение и подавленность читались на его лице так явно, что Домерику стало жалко несчастного шутце. Они так и не поговорили ни о чем важном. Только можно ли было назвать пустяком помощь заключенным? Теон собрался уже встать и уйти, но Домерик удержал его вялой рукой. — Ты вез оберстгруппенфюрера со станции, — проговорил он. — Наверняка слышал, что собираются сделать с лагерем? Теон отрицательно покачал головой. — В машине офицеры почти не разговаривали. Оберстгруппенфюрер читал газету, после курил и ехал молча. Домерик не без труда сел в постели. Его знобило, но теперь поддаться слабости означало погубить половину дела. — Я разыскал вашего человека, передал инструкции. Все, что вы мне сказали. Ночью я встречусь с ним снова, мы договорились о поставке оружия… думаю, его несложно будет передать, автомобиль охрана никогда не осматривает. Он кратко рассказал о встрече со связным. Домерик слушал вполуха, ему сделалось нехорошо. Шутце будто хотел сказать что-то еще, но теперь замолчал. Он выглядел бы задумчивым, если бы не пальцы, напряженно впившиеся в сиденье стула. Теон Грейджой был сконцентрирован и внимательно следил за Домериком — тот не мог уловить причину собственной убежденности в этом. — Теон, — позвал Домерик. — Ты хочешь мне о чем-то рассказать. Тот нерешительно взглянул на него и тут же вновь опустил голову. — Я… это вышло случайно, — забормотал он. — Поутру я подвозил здешнего почтальона… Он нес в город письма от офицеров, чтобы на станции передать их в почтовый вагон. Одним словом… Он достал папку из плотной коричневой бумаги, но не спешил отдавать. Печать или адрес отсутствовали, тесемки были завязаны на простой двойной узел — развязать ничего не стоило. — Это осталось на заднем сидении. Я всего лишь заглянул туда, чтобы проверить, кому адресовано, и… может быть, вам станет интересно. Подбородок Грейджоя дрожал, когда он потянулся к шаткому столику у кровати, чтобы оставить папку. — Я должен посмотреть, что внутри? Грейджой кивнул. — Не лучше ли дождаться вечера или завтрашнего утра, когда мальчишка вернется, и передать ему? — Я оставлю это здесь, — сказал шутце. Он поднялся, доковылял до двери и снял с крючка фуражку, но Домерик окликнул его: — Разве у почтальона нет велосипеда? Почему ты вез его на машине? Фуражка в руках Теона погнулась, столь сильно он сдавил ее пальцами. Было видно, как оловянный орел на кокарде оттопырил крыло, грозя вовсе слететь с черной суконной тульи. Наверное, со стороны шутце такая небрежность была неуважением к нацистской символике. Все равно что в порыве страсти сорвать с шеи железный крест и швырнуть его в сторону. Домерик нахмурился. Грейджой торопливо распрямил головной убор и водрузил его на копну желтовато-седых волос. А потом вместо ответа выбросил вверх правую руку. Домерик не успел и глазом моргнуть, как остался один. Кое-как справляясь с тошнотой и головокружением, он спустил ноги с постели и потянулся за папкой. Он уже видел ее, в этом не было сомнений. Узел из белых завязок распался сам собой, и из плотного картонного конверта выпала тетрадь с обложкой, исписанной шрифтом Зюттерлина. Это не было его личным делом, как он в свое время подумал, увидев папку в руках отца. Изящные готические буквы, украшавшие обложку, служили всего лишь набором символов — или шифрограммой, которую Домерик пока не способен был разгадать. Он узнал первую букву своего имени, но то была лишь деталь очередной сложной формулы. Он ничего не понимал, переворачивая одну страницу за другой. Отдельные слова складывались в предложения, смысл которых терялся за витиеватыми формулировками. А может быть, мозг просто не хотел принимать их всерьез? «Необходимость восстановление расовой сегрегации», «недопустимость смешения крови арийцев и более низко стоящих рас», «культивирование интеллектуально усовершенствованных форм благодаря межпородному скрещиванию»… Домерик пожалел, что в таргюгенде не уделял достаточное время естественным наукам. Иначе, может быть, удалось бы разобраться в этих многочисленных сложных формулах и примечаниях, распутать цепь сносок и перекрестных ссылок. Если бы он внимательнее относился к урокам черчения, многие рисунки и схемы были бы ему теперь более понятны, а познания в латыни помогли бы расшифровать те замысловатые ребусы, в которых легко ориентировались настоящие ученые. Вздохнув, он потер глаза. Голова раскалывалась от боли. В ушах шумело — то ли это билась вскипевшая от наркотика кровь, то ли гул действительно был слышен снаружи: фронт приближался, и внезапный артиллерийский обстрел уже никого бы не удивил. В центре листа синим и красным карандашами был с особой аккуратностью нарисован Витрувианский человек: две фигуры, одновременно вписанные в треугольник и круг, раскинули руки и взирали на читателя, наверняка не обладавшего столь идеальными пропорциями. Только, в отличие от да Винчи, нацистский художник орудовал еще тоньше, при изображении добавив штриховку и полутона. Это была работа математика, а не живописца, но у Домерика перехватило дыхание. Человек, отрисованный красным, расставил руки и ноги, напоминая морскую звезду. Домерика поразила четкость контуров мышц и суставов, гениталий и лица, обезображенного гримасой ужаса. Капли крови, выведенные острым грифелем алого карандаша, были рассыпаны по всей площади тела. Казалось, несчастный был полностью лишен кожи. Нечто похожее Домерик уже наблюдал прежде, вот только где? Он вдруг вспомнил. Его прошиб холодный пот. Казалось, сознание вдруг изменило ему, вывернув наизнанку его самые странные, необъяснимо пугающие кошмары. Синий человек был прорирован не хуже красного. Выпрямившись во весь рост и глядя строго перед собой, в квадрате стоял мертвец — один из тысяч тех, кто умирал возле бараков Дредфорта. Под его бледно-голубой кожей вились тугие темные вены, а седые, точно покрытые инеем, волосы падали на плечи. Пальцы на руках, будто бы зовущих в объятия, были хищно растопырены, а глаза… Охваченный непонятным ужасом Домерик захотел захлопнуть папку. На месте каждого из глаз синий карандаш едва не продавил страницу: они будто горели густым ультрамариновым светом. Окруженный формулами, вычислениями и неясными символами, двуцветный человек выглядел простой иллюстрацией, но отчего-то Домерик понял: это и была главная страница подброшенной ему тетради. Ссадина на ноге, полученная от столкновения с велосипедистом, совсем уже не болела, но мальчик-поляк, который всегда отвозил почту, и теперь стоял у Домерика перед глазами. Он не мог случайно «забыть» эту папку в машине Грейджоя, его там вообще не было. По-видимому, Джон Сноу оказался прав: доверять офицеру СС не стоило. Он скрутил тетрадь в тугую трубку и с тревогой огляделся, выискивая взглядом часы. Из-за припадка и собственных переживаний он полностью забыл о крематорной команде. Время завтрака и отправки заключенных на работы давно закончилось, наступил самый неприятный полуденный час. В него могло произойти что угодно. Собрав всю волю, что была, Домерик поднялся и выпил еще воды из кувшина. Низкий потолок подвала почти ощутимо давил сверху: Домерик снова чувствовал пространство и знал, который час, у него была цель и, наверное, нашлись бы силы. Хотя бы немного сил для того, чтобы выйти на улицу и добраться до крематория. Грейджой забрал шинель с собой, и теперь мелкий и частый дождь неприятно заливал Домерику за ворот легкой куртки. Сапоги моментально увязли в грязи, и взглянув в низкое небо, он снова увидел дым — белесое марево, поднимавшееся к сизым дождевым тучам. Перед крематорием заключенные сортировали брошенные полосатые вещи. Это означало, что новая партия несчастных отправилась утром в печь. Спускаться вниз Домерик не решился из суеверия: отчего-то ему показалось, что оберстгруппенфюрер, обвесивший грудь орденами, первым делом двинется туда, где с трупов снимают украшения и выдирают зубы с золотыми коронками. Путь был известен: пропетляв по коридорам, Домерик вышел к большой металлической двери и поприветствовал караульного. — Ищете кого-то? — уточнил шутце. Он смотрел с интересом, а спросил почти весело. Домерик смешался. — Мне нужно попасть внутрь. — Нельзя, герр Болтон. Юноша выглядел опрятным и довольным, а говорил, не скрывая улыбки. Домерик шагнул вперед, становясь вплотную к его груди, он был настроен решительно. — Не советую, — вздохнул шутце. — Приказ герра коменданта. — Что вы себе позволяете? — Домерик слышал, как дребезжит его голос. — Немедленно пропустить! Я имею на это право! Шутце кивнул, и несколько офицеров приблизились к нему, точно кто-то специально выставил охрану: раньше Домерик не видел здесь такого числа надзирателей. — Мы не можем вас пропустить, герр Болтон, — повторил шутце. — Пока не уедет комиссия, вам запрещено… Он не договорил. Домерик видел, как дрожали его собственные пальцы, вдруг потянувшиеся к шее офицера. Под ладонью задергался кадык, и с непонятно откуда взявшейся силой Домерик поднял человека над землей. Наверное, всего на пару дюймов. Но глядя в наливающиеся кровью глаза, полные животного ужаса, Домерик вдруг сам испугался и отступил. Шутце не смог удержаться на ногах, он рухнул, будто мешок с песком, и распластался возле металлической двери, кашляя и давясь, пытаясь в панике ослабить воротник униформы. Домерик оглядел помещение ошалелым взглядом. Эсэсовцы и заключенные, наблюдавшие за сценой, смотрели с открытыми ртами. Перешагнув через ноги шутце, Домерик отодвинул засов и шагнул в комнату с печами. Ни 802-го, ни Тормунда, ни других известных ему заключенных он не обнаружил. Работа кипела, носилки с трупами по тысячи раз повторяемой схеме поднимались к жерлу печей, и тела сбрасывались в огонь. Пепел выгребали в поддон, едкий сладковатый дым, вырывающийся из-за заслонок, щипал глаза и скручивал желудок. Домерик отшатнулся. Он почти побежал по коридорам, выскочил из крематория и помчался к баракам, подставляя голову дождю. Надеясь увидеть хоть кого-то из знакомых, он вглядывался в лица заключенных — похожих, как две капли воды, одинаково изможденных и бесцветных. У некоторых на головах были шапки, другие стучали деревянными башмаками, третьи волокли тележки с трупами или выносили из бараков ведра с помоями. Заскочив в хозблок, Домерик понадеялся увидеть толстого заключенного номер 11634, но и его на месте не оказалось. В панике Домерик снова вышел под дождь. На аппельплаце несколько человек под руководством капо устанавливали виселицы. Нет. Их же не повесят прилюдно, крематорную команду, как и всех других, кто знает правду о количестве смертей в Дредфорте, уничтожат не у всех на глазах, а тайно — в подвале или где-нибудь на задворках. Раздавят, точно клопов ночью в темноте. Или уже раздавили. Он заметался, вдруг перестав соображать, в какой стороне лагеря находится. Дождь хлестал сплошным потоком, заливая глаза. Дверь в седьмой барак была открыта. Теперь, когда Домерик заглянул в него при дневном свете, он опешил: огромное пространство было заставлено многоэтажными койками так, что верхние заключенные спали почти под потолком. Многие действительно лежали по двое на одних нарах, перетягивая на себя одеяла. Это были счастливчики, которых работа миновала стороной. Или неудачники — это как посмотреть. Тот, кто не мог больше работать, как правило, выбывал в результате регулярных селекций. Между койками обнаруживалось несколько ведер со зловонным содержимым, никаких других удобств в обиталище заключенных не было. Домерик обвел помещение взглядом, безуспешно выискивая друзей. На него никто не обращал внимания. У дверей прямо на земле сидел человек с номером 9371. С водосточного желоба, забитого грязью и гнилыми листьями, лилась ржавая вода, падая прямо ему на лицо, и он вяло слизывал ее с губ. Капли бежали вниз с его крючковатого носа. Казалось, у него уже не осталось сил, чтобы заползти внутрь или пошевелиться. Вопреки лагерным правилам, он никак не отреагировал на появление свободного человека в штатском. — Знаешь ты, где найти Джона Сноу? — быстро проговорил Домерик. — Он новенький, я не запомнил его номер. Или 802-й, контрабандист. Поляки Торос и Берик, они работали в крематории. Он начал перечислять всех, кого знал по номерам или именам, но заключенный просто смотрел на него пустым взглядом. — Нацист ищет евреев, — сказал он и вдруг растянул губы в жутковатой улыбке. — Нацист обошел лагерь, но никого не поймал. — Я не хочу их ловить, мне нужно… поговорить с ними. Домерик не знал, друг ли перед ним. 9371-й медленно покачал плохо выбритой головой. Правая ее часть серебрилась щетиной, а левая была темной, будто он поседел ровно посередине. — Все начинается с разговоров. Люди не сразу берутся за оружие, вначале они договариваются между собой, у кого будет веревка, а у кого нож. Только после этого начинаются расстрелы. Он выглядел полубезумным. Домерик вздохнул и шагнул вон из барака, но костлявая рука вдруг вцепилась ему чуть выше лодыжки. — Нацист тоже думает, что слышит молитвы, которые евреи по ночам шепчут в ладони. Нацист считает, что он сильнее их бога и сам определит их судьбу: газовая камера, угольная траншея или химический завод, смерть в снегу в результате пешего перегона через полстраны или голодная смерть тут, в луже между бараками. Смерть в тифозном горячечном бреду, дурно пахнущая смерть от дизентерии, выстрел в затылок или удары дубинки, пробивающие череп и превращающие мозг в кровавую кашу. Бесполезная смерть у всех на глазах, — он указал в сторону виселиц на аппельплаце, — или немая и незаметная, но обоснованная научной необходимостью, — он посмотрел в сторону санчасти. У Домерика по спине побежали мурашки. Взгляд 9371-го теперь был так внимателен, что просто не мог принадлежать безумцу. Это и было самое страшное. — Я… не решаю, кому жить или умереть, — подавленно проговорил Домерик. Заключенный покачал головой. — Никто из нас не решает, но нацисты забыли об этом. Только Многоликий бог ведает это, именно ему молятся все эти двадцать тысяч несчастных, расселенных по тридцати баракам, именно у него они просят единственный дар — избавление от мучений. Так было с людьми и сто, и тысячу лет назад. Домерик видел на его груди винкель редкого фиолетового цвета, обозначающий сектанта, последователя религиозного учения или просто сумасшедшего, якобы слышавшего глас божий. — Помоги мне, — проговорил Домерик. — Ради твоего Многоликого или какого-нибудь другого бога. Ты должен знать, где те, кого я ищу. Я не причиню им зла. Дождь стекал заключенному прямо на лицо, и Домерику стало не по себе: ему показалось, в начале разговора под прозрачными струями он видел другие черты. Домерик опустился возле него на корточки. — Ты знаешь! — в отчаянье он потряс 371-го за плечо, ледяная вода тут же залилась ему под рукав и побежала вниз к локтю. — Скажи мне, где их искать, и я дам им то, чего они просят! Освобождение! Беззубый рот ощерился в кривой улыбке. Казалось, он придумал веселую шутку. — Вы, нацисты, так хотели истребить тех, кого считали болезнью человечества, что забыли о настоящей болезни. — О чем ты говоришь? Домерик не понимал. Заключенный пожал плечами. — Человек уже сказал нацисту все, что мог. — Какая болезнь? О чем ты? Он попытался припомнить, где еще не искал заключенных. Куда был бы заказан путь надзирателям, капо и эсэсовцам, где можно было бы спрятаться, не рискуя быть найденным во время первой же облавы? — Тиф? Заключенный довольно улыбнулся, услышав ответ. — Тифозный барак? — полушепотом проговорил Домерик. — Это же равносильно гибели… Туда не заходили те, кто хотел пережить эту войну. Своего рода лепрозорий стоял на отшибе, вдали от санчасти и других корпусов, лишь специально организованная бригада дважды в сутки привозила на тележке еду, а другая увозила и хоронила трупы, сбрасывая их в траншею, присыпанную хлорной известью. Домерик воспрянул духом, точно вместо затхлого запаха барака вдруг вдохнул веселящий газ. Его охватило странное чувство уверенности, что с ним ничего не случится. В нем затеплилась надежда. С непонятно откуда появившимися силами он вскочил на ноги, осторожно ощупал внутренний карман куртки: не хотелось бы, чтобы намокла тетрадь. Заключенный внимательно наблюдал за ним. Теперь Домерик мог поклясться, что лицо у того изменилось, но списал это на вызванные уколами галлюцинации. Спокойствие, с которым он принял этот факт, удивило его самого. — Спасибо, — проговорил он. — Что бы ты про меня ни думал, я не один из них, тех, кто мучает тебя и твоих собратьев. Ему казалось, пока он тряс заключенного за плечо, он пообещал ему нечто важное. Домерик обхватил себя руками, стараясь прикрыть ткань над тетрадью, вышел под дождь и двинулся в сторону тифозного барака. Высоко в небе гудели самолеты, из-за шума капель и воя ветра невозможно было понять, как далеко шел воздушный бой. Прямо над лагерем разворачивалось сражение. А здесь, на земле, внутри стен Дредфорта, все оставалось по-прежнему: люди замерли в мучительном ожидании, засели в тишине по баракам, молясь о том, чтобы как можно скорее прошло время до следующей пайки драгоценного хлеба. Двери корпуса были закрыты. Домерик осторожно поскребся внутрь. Через щели между досками, составляющими внешнюю обшивку барака, за ним наблюдали заключенные — десятки глаз, слезящихся от усталости и болезни. Внутри оказалось темно, тусклый дневной свет едва пробивался через пару окон под самой крышей. Барак был похож на склеп. Домерик едва сдержался, чтобы не зажать нос от дурного липкого запаха. Из темноты выплыло лицо одного из заключенных, показавшееся Домерику смутно знакомым. — Вам здесь нельзя, — проговорил он. — Мне нужен Джон Сноу, — ответил Домерик. — Без него я никуда не уйду. Ему казалось, он мог бы раскидать их всех — слабых, больных, почти прозрачных от голода. Он не боялся сопротивления. Ни одна инфекция не нашла бы лазейки в его организм, ни один недуг больше не мог сломить его. Он был готов идти до конца. Джон вышел к нему сам, лицо его было перевязано темным платком. — Грейджой обещал этой ночью доставить необходимые вам вещи, — сказал Домерик. — Вы можете не доверять ему, но это, скорее всего, наш последний шанс на успех. — Спасибо, — поблагодарил Джон. Он выглядел крайне озабоченным, и это заразило самого Домерика. — Все ваши… живы? К облегчению Домерика, Джон кивнул: — Да. Каждые сутки кто-нибудь умирает, но теперь нам приходится особенно несладко. Мы рискуем. Он прислушался к звукам артобстрелов и добавил: — Как и они. «Они» — это нацисты. Домерику показалось, он чувствовал, как под ногами еле заметно дрожала земля. Фронт был теперь совсем рядом. Домерик вытащил из внутреннего кармана тетрадку и осторожно передал ее Джону, стараясь, чтобы та не намокла. — Ты знаешь, о чем здесь речь? Джон перелистнул несколько страниц и, как в свое время Домерик, остановился на рисунке с красно-синим человеком. — Подозреваю, — проговорил он и поднял на Домерика взгляд. — Именно об этом я и предупреждал вас, герр Болтон. — Есть ли кто-то, кто может разобраться во всех этих формулах? Джон немного подумал. — Доктор Лювин, возможно. Если нам удастся найти его в живых. Он потряс тетрадкой: — Но откуда это у вас? На его лице было сомнение. Домерик поспешил с ответом: — Подбросили. Я хочу разобраться, какое отношение эти эксперименты имеют ко мне и моему отцу, и кто еще в этом замешан. — В этом замешан весь немецкий народ, — сказал Джон Сноу. — Каждый из фашистов, руководство лагеря и партийная верхушка, а еще каждый из мертвецов, для которых уже не хватает места в братских могилах и наспех вырытых траншеях. Он спрятал тетрадь за пазуху и тревожно осмотрелся по сторонам. — Дайте мне время до вечера, я найду Лювина и… — Я знаю, где он, — кто-то осторожно тронул Домерика за плечо. Красивый черноволосый юноша — заключенный 11723 — умел появляться неслышно. Он наверняка заразится быстрее всех, если будет оставаться рядом с инфекционным бараком, Домерик в этом почти не сомневался. Видимо, его озабоченность была слишком явной, и 11723-й легко улыбнулся. Сверкнули белые чистые зубы — фантастическая редкость для заключенного. — Идем, — позвал он. — Не стоит здесь находиться подолгу. Возле хозблока была сложена большая дровница — запас топлива на всю зиму скрывал плотный дощатый навес, покрытый железом. С двух сторон пространство было огорожено, с третьей можно было подойти за поленьями. Эсэсовцы редко сами ходили за дровами для каптерок и костров: зачем тратить собственную энергию, если можно отправить за тяжелой ношей кого-нибудь из рабского населения? Опираясь спиной о дровницу, под навесом сидел старик. Сухие поленья с красными прожилками торчали возле его головы, точно голые обглоданные кости. Неподвижное лицо его тоже походило на искусно вырезанную маску, бледную почти до белизны. «Не рассчитал силы» — понял Домерик. От жалости у него защемило сердце. Они с Атласом окружили старика, Джон опустился на корточки. — Доктор Лювин, — позвал он, и старик не без труда поднял тяжелые веки. — Вам плохо? Вам нужна помощь? Казалось, доктору стоило большого труда не то что заговорить, но даже узнать их. Его немецкий был плох, но вполне понятен. — Все в порядке, Джон. Я просто не могу идти назад. Он погладил кончиками пальцев деревянные поленья, служащие ему опорой. — Дерево греет меня, — он выдал подобие улыбки. — Хорошо в последний час снова находиться здесь, под крышей, а не умирать под дождем, так и не доковыляв до барака. — Мы отведем вас обратно в барак. Понесем, если понадобится, — сказал Джон и попытался приподнять старика. Это было непросто. Доктор Лювин заметил тетрадь и перевел на Атласа вопросительный взгляд. — Вы не умрете, — проговорил Атлас мягким, успокаивающим голосом. — Хотя бы потому, что сейчас вы нужны нам. Помогите прочесть то, о чем тут сказано, — он развернул страницы к Лювину. Тот подслеповато сощурился. — Я почти не читаю по-немецки. — Здесь есть формулы и, наверное, латынь, — сказал Домерик. Он ждал, что Лювин отнесется к нему с недоверием, как смотрел поначалу каждый из заключенных, с которым он — чисто одетый свободный немец — заговаривал в лагере. Однако в глазах старика он прочел лишь усталость, интереса или страха в них не осталось. Перед Лювином положили тетрадь. Атлас поддержал его за локоть, обтянутые тонкой полупрозрачной кожей пальцы слабо задрожали над страницами, поползли от надписи к надписи. — Мне… ничего не понятно, — проговорил он, в старческом голосе послышалась досада. — Я ведь не медик и не биолог… в Сербии в девяносто шестом году я преподавал историю, писал научную работу о древних народностях… Домерик взял из его рук тетрадь и открыл на нужной странице. Старик нахмурился, разглядывая двухцветного Витрувианского человека, и сказал полушепотом: — Эксперимент нацистов — не сказки. Домерик заглянул в его лицо. — О чем вы говорите? Казалось, все они, передавая тетрадь друг другу, надеялись, что ошибаются. Доктор Лювин поднял на Домерика слезящиеся глаза — на удивление ясные и осмысленные. — Здесь говорится о том, что эволюция может идти в тысячу раз быстрее, если сам человек поможет ей. Если к чистой здоровой крови, содержащей идеальный по своим свойствам набор генов, подмешать особое химическое вещество… здесь непонятно, на немецком… если отсечь разумную часть от животной, инстинктивной, и выделить преобладающие черты, усилить их… Он весь вспотел и затрясся от напряжения. — Речь идет о невероятном открытии, которое еще до недавнего времени казалось нежизнеспособным и нереализуемым мифом. Лювин поднял брови. — Сверхсущество, если вам угодно. — Сверхчеловек, — поправил его Домерик, но Доктор покачал головой: — Нет. Он сам показал Домерику один из рисунков. Выполненное все тем же синим карандашом, с листа смотрело мужское лицо, затем оно же — в полупрофиль, по соседству — его горизонтальный и фронтальный разрезы. Отдельно были вынесены детали: кожистые гребни на голове, выгнутые ушные раковины, детали челюстей. Плоский нос с тонкими ноздрями придавал лицу несколько угрожающее, хищное выражение, миндалевидные глаза с ярко-синими радужками смотрели пронзительно и воинственно. Тонкие бледные губы напомнили Домерику об отце. Раньше он смотрел невнимательно, а потому только теперь различил сходство. Джон забрал у Лювина тетрадь. — Я должен отнести ее в барак. Это станет последней каплей, и тогда все поднимутся. Не только крематорная команда или те, кто на своей спине ощутили побои эсэсовцев, но и все заключенные, весь лагерь. Они помогли доктору Лювину встать на ноги, и тот сделал несколько нетвердых шагов по направлению к жилью. На плечо Домерика легла мягкая ладонь Атласа. — Вы отдадите нам тетрадь, герр Болтон? Домерик стоял как громом пораженный. — Они ведь наверняка все знают. Оберстгруппенфюрер, Бейлиш и прочие. Не знал один я. Это было неважно. Он уже понимал, куда двигаться дальше. — Забирайте, — голос Домерика не дрожал. — Но обещайте помочь мне. — Завтра, — проговорил Джон. — Как только — и если — Грейджой выполнит свое обещание, мы начнем, герр Болтон. Он внимательно смотрел на Домерика. Наверное, сомневался, верную ли сторону тот изберет? Отчего-то Домерик подумал: Атлас наверняка не мучился такими сомнениями. Он был тогда в комендатуре, когда все только начиналось. Столь чуткий и осторожный человек — с его-то особенностями и судьбой — был способен догадаться об отношении коменданта к собственному сыну. — Я догоню, — сказал Атлас Джону и Лювину. Они наблюдали, как юноша и старик, поддерживая друг друга в топкой грязи, ковыляли к баракам. Первые колонны заключенных, возвращавшихся из города, потянулись к аппельплацу, заиграл марш, а громкоговоритель объявил общий сбор на перекличку. Осторожно повернувшись, Домерик наблюдал за Атласом, на губах того — красивых, четко очерченных — теплилась улыбка. — Ты будто бы знаешь что-то, что не позволяет другим сломать тебя, — проговорил Домерик. Атлас пожал плечами. — Каждый устраивается как может — и в лагере, и на свободе. Домерику стало гадливо. — И тебя это… не гложет? Ему было неприятно спрашивать, но с этим мальчиком его роднило нечто большее, чем с другими заключенными. У них была общая тайна, о которой не полагалось говорить, и которую слишком тяжко было носить в себе. — Я вырос в борделе, — сказал Атлас. Рассказ о прошлом давался ему без видимой боли. — То, что я гомосексуалист, и все знают об этом, не делает меня хуже. Я привык к побоям и брани, но внутри себя я уверен, что несмотря на свои поступки я продолжаю быть человеком. Кто-то умеет чинить сапоги и зарабатывает этим на хлеб, кто-то врачует, как может, и тем добывает себе лишние полпайки к ужину. Я делаю то, что получается у меня. Только вам, должно быть, противно об этом слушать. Раньше — еще месяц назад, в таргюгенде, Домерик бы нашел тысячу поводов, только бы не обсуждать со сверстниками столь постыдные темы. Теперь он просто потряс головой. Атлас смотрел вдаль — туда, где к аппельплацу сползались тонкие ручейки заключенных. Он будто размышлял вслух. — То, что для меня привычно и легко, вам кажется дикостью, герр Болтон, хотя, возможно, даже я могу кое-на-что сгодиться. В стане врага всегда находится кто-то, с кем найти общий язык оказывается легче всего. Домерик не хотел понимать, о чем он говорит. Наступление вечера погрузило его в задумчивость: в его комнате висел новый темный костюм, сшитый по меркам, и начищенные до блеска ботинки, которые стоило использовать для выхода в свет. Такова была воля отца. На вышках зажигались огни, и уже то, что оберстгруппенфюрер и комиссия не повстречались им сегодня на пути, можно было счесть за удачу. Ощутимо загудела земля. — Бомбят, — сказал Атлас и отошел в сторону. Они распрощались до завтра, и Домерик двинулся в сторону своего корпуса. Посыльный пришел за ним через час. К тому моменту, как в дверь постучали, Домерик уже облачился в муслиновое белье, белую рубашку и костюм, отполировал и без того безупречно чистые ботинки. Волосы, обычно послушные и мягкие, после стрижки никак не хотели лежать гладко, и Домерик, стоя перед заржавленным зеркалом, приглаживал их, казалось, уже в двухсотый раз, чувствуя себя ужасно неловко. Посыльный принес зонт. По пути к машине Домерик пожалел, что вообще занимался ботинками: сапоги при такой погоде были бы более уместны. Однако он представил, как недоволен будет штурмбаннфюрер, видя подобное несовершенство, и это ребячество его несколько согрело. В автомобиль, который подогнали Домерику, набилось сразу полдюжины офицеров. Они шумели и смеялись, многие, как заметил Домерик, были навеселе. Чувствуя себя неуютно, он забился в угол салона и всю дорогу провел, молча уткнувшись в окно. Город был по-прежнему затемнен светомаскировкой, но проезжая между руин, Домерик заметил, что их стало значительно больше, чем в прошлую поездку с отцом. Конец войне, отчетливо понял он, и ничего не испытал в связи с этим озарением. Автомобиль остановили, и водитель протянул в окно документы. Белые огни прожекторов заметались под колесами. Стоило выйти из машины, подошвы ботинок тут же утонули в мягкой грязи. Хорошо, что не пришлось идти к Фреям: такие птицы вроде фон Ланнистера не удостаивали вниманием обычные забегаловки и постоялые дворы. Для праздника был выбран самый роскошный дом после разрушенной городской ратуши, с огромным обеденным залом и двойной лестницей при колоннах, ведущей наверх, к номерам. Офицеры, вышедшие позже Домерика, легко обогнали его, и теперь он смотрел в их спины, на серые кители, перетянутые кожаными ремнями по талии. Они смеялись и восхищались убранством фасада. Домерик молчал. Идти последним было в какой-то мере проще. Когда двери распахнутся, на того, кто стоит за спинами офицеров, внимания не обратят. Свет ударил в глаза, и Домерик едва не зажмурился. Отец будет недоволен, что он опоздал. Гости были в сборе, и Болтон сидел по правую руку от оберстгруппенфюрера фон Ланнистера, тот разрезал мясо выверенными ровными движениями, а штурмбаннфюрер что-то говорил ему на ухо. Домерик поспешил отвернуться и поискал глазами свободное место подальше ото всех, в особенности — от отца. — Шампанское? — кельнер с белоснежным полотенцем, перекинутым через руку, наклонился над Домериком и продемонстрировал поднос, заставленный бокалами с желтым пузырящимся напитком. Домерик улыбнулся и взял бокал. Стоило ли употреблять алкоголь? А что, если напиться и устроить скандал, заставив штурмбаннфюрера провалиться сквозь землю от стыда и холодной злости? Или снова устроить припадок прямо здесь, в танцевальном зале, на виду всей партийной и лагерной верхушки? Что запишет в свой блокнот статс-секретарь, что скажет этот напыщенный фон Ланнистер? Он поднес шампанское к носу и ощутил, как мокрые острые пузырьки закололи кожу. Запах спирта отчетливо напомнил санчасть и утренний припадок — настоящий, столь болезненный и жуткий. Вздохнув, Домерик отставил бокал в сторону и без удовольствия потянулся к закускам. Есть совсем не хотелось. Ровный гул, разносившийся по залу, успокаивал и отвлекал, группа людей, сидевших чуть дальше от Домерика, вдруг взорвалась хохотом, и он, радуясь избавлению от ненужного внимания, снова посмотрел на отца. Тот держал в руках высокий графин, заткнутый фигурной пробкой, и свет ламп отражался от полированного стекла. Вино казалось не рубиново-красным, а темным, с синеватым отливом. Отец вытащил пробку и наклонил графин над бокалом. Не своим, понял вдруг Домерик. Не своим, он подливал оберстгруппенфюреру, будто не сновали по залу кельнеры, чьей заботой было следить за тем, чтобы бокалы и тарелки не пустели. Оберстгруппенфюрер не протестовал, он не произносил ни слова и даже не смотрел на отца, но в какой-то момент поднял голову и встретился глазами с Домериком. Этот взгляд пронизывал до костей. От волнения Домерика едва не затошнило. Он помнил, что главная часть вечера для него впереди. — Жалко, что нет девок, — громко посетовал один из офицеров, глупый, а может уже захмелевший. Его товарищи посмотрели с тревогой. О том, что фон Ланнистер не терпит легкомысленных девиц в своём обществе, знали многие. Мечтать о том, чтобы их допустили на мероприятие, где присутствовал оберстгруппенфюрер, мог только безумец, но Домерик испытал к нему благодарность: теперь он был избавлен от тяжелого взгляда презрительных глаз. Голоса начали затихать, один за другим, будто убавили звук радио. Домерик огляделся по сторонам и увидел: оберстгруппенфюрер поднялся на ноги, высокий и прямой как палка. Нет, сравнить его с палкой — глупость. Он был похож на строгую башню с узкими бойницами и стенами из грубых камней. Труба крематория — вот о чем он напомнил Домерику. Символ смерти, облаченный в угольно-черную форму. — Нам есть что отпраздновать, господа, — произнес он негромко и спокойно, но в тишине голос прозвучал неожиданно звучно. — Оберштурмбаннфюрер знает это лучше других. Он снисходительно склонился в сторону Русе Болтона. Только теперь Домерик заметил на отцовской петлице новую нашивку — серебристый кантик под четырьмя шашечками бывшего штурмбаннфюрера. Повышение. Отца следовало поздравить, но Домерик не почувствовал ни радости, ни раздражения. Он, как и отец, и его именитый патрон, как и каждый офицер в этом зале, слышавший бомбежку, знал, что присвоенное звание — пустышка. Теперь, когда Рейх стоял на грани гибели, цвет погон и узор на петлицах уже не имели особого значения. Отец поднялся на ноги. — Времена требуют от нас стойкости, а подчас и самопожертвования во имя всеобщей цели, — он говорил еле слышно, а потому в зале воцарилась мертвенная тишина. Домерику хотелось рассмеяться. Отец никогда не призывал к самопожертвованию просто так, он всегда берег своих людей и сам шагнул бы в пекло одним из последних. Однако офицеры вокруг него, приученные к ярким красивым лозунгам, ждали именно этого — слов о великой цели и великом подвиге. — Помните об этом в решающую минуту, и тогда данный врагу отпор воздаст нам сторицей. Служу Рейху. Служу моему народу. Служу фюреру. Фон Ланнистер вскинул руку, и отец ответил тем же жестом, так быстро будто был его отражением. Сотни ладоней моментально взметнулись вверх, и в ушах Домерика загремел троекратный выкрик, подхваченный множеством глоток. Сын коменданта прославлял мифическую победу, выкрикивая слова вместе со всеми, а когда толпа взревела, и раздался звон бокалов, вместе со всеми выпил прохладное шампанское, вовсе не чувствуя вкуса. Собравшиеся загудели громче. Празднество продолжалось, теперь уж точно никто не ждал плохих новостей, иначе оберстгруппенфюрер начал бы именно с них. Можно было расслабиться, можно было вести себя непринужденно. Всем — кроме Домерика. Пир во время чумы, подумал он, наблюдая, как гости опрокидывали в себя бокалы, как смеялись офицеры и жены приглашенных бюргеров, как проворно бегали пальцы пианиста по блестящим клавишам, черно-белым, точно форма у заключенных. Он снова ощутил на себе взгляд, на этот раз не резко-колючий, а более спокойный, более… липкий. Вскидывая голову, Домерик уже знал, с чьими глазами встретится. Отец поманил его кивком головы, и Домерик, сглотнув, поднялся. Он знал, что этот момент рано или поздно наступит, и чувствовал, что никаким образом не сможет его отдалить. Как отложенный экзамен, к которому подготовился еще утром, но сдача затянулась до вечера. На ходу приглаживая непривычно короткие волосы, он чувствовал, как дрожала рука. Отголоски припадка или простое волнение? Он старался дышать глубже. Он должен был понравиться, должен был проявить себя… Или что? Что, если этого не произойдет? Рухнет ли мир, собранный трудами рабов и их жестоких мучителей? Он вытянулся перед оберстгруппенфюрером и выбросил вверх руку. — Мой сын Домерик, — тихо произнес отец. — У меня не было возможности представить его вам, герр фон Ланнистер. Оберстгруппенфюрер повернул к нему голову: — Досадное упущение. Находиться под его испытующим взглядом было все равно что под открытыми Рентгеном лучами. Этот взгляд пробирался под кожу, будто просвечивая каждую мышцу, измеряя плотность костей и считая биение крови. Он не упускал ничего — от гладковыбритого вздернутого подбородка Домерика до носков ботинок, заляпанных грязью. Так осматривали породистых животных на племенной ферме или заключенных во время селекции. Теперь Домерик чувствовал себя кем угодно кроме того, кем являлся: сыном штурмбанн… нет, теперь уже оберштурмбаннфюрера Болтона, недавно выпустившимся из таргюгенда перспективным юношей, образчиком передовой немецкой молодежи, арийцем, державшим в руках будущее. Будущее, которого у него самого не было. — Однако молодой человек выглядит абсолютно здоровым, крепким и энергичным, — отметил фон Ланнистер и коротко посмотрел на Русе Болтона. — Будет ли возможность продемонстрировать ваши… успехи? Рука новоявленного оберштурмбаннфюрера легла на плечо Домерика и легко сжала. Он не знал, был ли призван этот жест успокоить его, но заметил, как фон Ланнистер смотрит на пальцы, примявшие темную ткань. На лице оберстгруппенфюрера не отразилось ничего. — Завтра, как только вы найдете время. Отец кивнул Домерику: — Возвращайся к товарищам. Ничего не соображая, Домерик развернулся на каблуках и зашагал прочь. У него не было здесь товарищей, но теперь этому можно было только радоваться: отсрочка в вечер. В одну короткую ночь перед завтрашним экзаменом. Одна короткая ночь, чтобы разгадать тайну, которую от него все скрывали… Его затошнило от волнения. Боясь измараться, он прикрыл рот рукой. В уборной столпились пьяные офицеры, их оглушительный смех стал для Домерика последней каплей. Он едва успел доковылять до сортира, а потом его вырвало желчью и водой. Весь желудок скрутило жгучей царапающей болью. Офицеры смеялись, указывая на него: наверняка, с каждым из них когда-то случалось выпить лишнего. Домерик утер рот платком. Его шатало, когда он возвращался в зал. Неизвестно, сколько прошло времени. Столы оказались сдвинуты ближе к стенам, люди хлопали в ладоши, а место пианиста теперь занял целый сводный оркестр. Танцы, понял Домерик, внутренне холодея. Последний раз он танцевал, еще будучи в таргюгенде — он вел партию с удовольствием, наслаждаясь собственной грацией и пластикой, зная, что он хорош, чувствуя на себе восторженные взгляды. Это было давно, так давно, что, кажется, случилось с ним в совсем другой жизни. С ним ли? Это другой Домерик Болтон обладал превосходным чувством такта, светлой улыбкой и твердой хваткой. Нынешний Домерик, приди ему в голову глупая идея ступить в центр танцевального зала, спотыкался бы на каждом шагу, сутулился и отводил глаза от партнера. Танцующие выходили в центр по одному, по двое, по трое, разбивались на пары и вступали в круг. Мелодии сменяли одна другую, и Домерик попятился ближе к стене, опасаясь, что его втянут в какой-нибудь нелепый групповой танец, и там-то он точно не выдержит, рухнет под ноги танцорам, и начищенным черным сапогам не останется ничего лучше, чем потоптаться на его лице. Он ощутил прикосновение к локтю, и тихий, но настойчивый голос, сказал ему: — Ты привлекаешь слишком много внимания, стоя здесь, будто столб. Твои ровесники уже отплясывают, как черти, — отец подтолкнул его в поясницу. — Иди. Веселись вместе со всеми. И прежде чем Домерик успел возразить — он говорил себе, что сумел бы возразить, что воспротивился бы отцовскому требованию — он уже оказался среди танцоров, закрутил головой, думая, как бы убраться отсюда побыстрее, но чья-то рука легка ему на талию, разворачивая, и блеснул под лампами золотой зуб. — Рад ваш видеть, герр Болтон, — осклабился Варго Хоут, подтягивая Домерика ближе к себе. Тонко заиграли скрипки, и Домерик узнал ритм танца, в тот же миг пожелав провалиться сквозь землю. Танго. От Хоута премерзко пахнуло чем-то кислым — то ли дурным шампанским, то ли перебродившей соленой капустой, и когда он наклонил Домерика назад, пытаясь придать очередному па больше изящества, у Домерика едва не начало резать в глазах. Шарфюрер явно осушил не один бокал, потеряв ощущение времени и места. Он улыбался дико и пьяно. — Я… не танцую, — пробормотал Домерик, чуть отстраняясь от Хоута. Танго требовало от партнеров тесного физического контакта, но он просто не мог заставить себя прижиматься к пьяному шарфюреру. — О да, вы прелештно не танцуете, — поддакнул ему Хоут и рассмеялся, демонстрируя розовый, покрытый белесым налетом язык. Домерик поспешно отвернулся — по счастью, именно в этот момент танец требовал от партнеров посмотреть в разные стороны. Ноги его сами помнили нужные шаги и нужный ритм, и ему не приходилось прилагать практически никаких усилий, чтобы следовать за Хоутом. Тот наступил ему на ногу, и Домерик поморщился. Если бы только танец вел он, их движения были бы куда более грациозными и четкими, он знал: все бы засмотрелись на них. Да они и без того уже привлекли всеобщее внимание, вдруг с ужасом осознал Домерик: все меньше и меньше танцоров оставалось рядом. Люди отступали в сторону и наблюдали за оставшейся парой — кто с улыбкой, кто удивленно приподняв брови. — Я бы ш удоволштвием штанцевал ш вами еще, — просвистел Хоут, явно весьма довольный и одобрительными возгласами, и податливостью своего партнера. От него вновь пахнуло скисшим уксусом, и Домерика опять затошнило. Пусть это поскорее закончится. Он попытался выискать взглядом отца: пусть тот смотрит! Это ведь он хотел, чтобы Домерик вышел вперед, чтобы он… веселился. — В сторону, шарфюрер, — кто-то присвистнул, кто-то рассмеялся, и Домерик увидел, как отец делает шаг вперед. — Не шмею откажать, — прошепелявил Хоут, отступая. Домерик ощутил и его взгляд: маслянистый … кислый взгляд сластолюбца. — Вы имеете болше прав, шем кто бы то ни было, — ухмылка его поблекла под холодным взглядом Болтона, даже без меры выпитые шнапс и шампанское не давали ему достаточно смелости, чтобы дерзить. И они остались в центре зала вдвоем. Точно противники — или любовники, разделенные непреодолимыми противоречиями, для которых танец вдруг оказался единственным способом поговорить начистоту. — Выше подбородок, Домерик, — шепнул отец, когда их лица оказались совсем рядом. — Ты танцуешь великолепно. Он любовался! Подумать только, все это время, пока пьяный шарфюрер издевался над ним, отец любовался! Домерик не верил собственным ушам: — Я… что? Их ладони соприкоснулись, бедра развернулись навстречу друг другу. Они вышагивали рядом, и оберштурмбаннфюрер держал его за талию, а рука Домерика покоилась на его плече, на месте погона. Цокнули каблуки отцовских сапог, Домерик быстрым движением выбросил свою ногу в сторону, топнул по паркету. О, отец умел танцевать, и танцевал хорошо. Возможно, не так, как Домерик, все существо которого стремилось к танцу, к полету, столь далекому от обычных движений тела. Но он вел танец так же спокойно и уверенно, как раздевал Домерика, как стегал его кнутом, как проталкивался внутрь, преодолевая сопротивление плоти. Домерик содрогнулся и ощутил, как пальцы отца, переплетенные с его собственными, сжались чуть крепче. Отец держал его в своих руках, но, когда Домерик чуть повернул бедра и ощутил, как Русе Болтон поворачивается вслед за ним, подаваясь корпусом, он понял: и он держит отца в руках. Ведь в танго, конечно, один партнер ведет, но второй не ведется, а продолжает движение, отвечая своим. Это диалог, это борьба, это… интрига. Именно теперь он понял, что стоит предпринять. Именно сегодня, этим вечером, пока Теон Грейджой рисковал жизнью, встречаясь со связным. Именно наступающей ночью, когда заключенные крематорной команды, возможно, доживали последние сутки. Он запрокинул голову, точно желая отбросить с лица отстриженные днем ранее пряди непослушных волос. Двинулся вперед смелее, топнул ногой и, ощутив какой-то залихватский порыв, легко забросил ногу назад, почти ударяя себя по ягодицам. Зрители одобрительно захлопали, а Домерик вывернул корпус, плавно заскользил по паркету, наслаждаясь тем, как легко отец ответил на его импровизацию своим расчетом. Оберштурмбаннфюрер улыбнулся ему — Домерик мог поклясться, что видел на тонких губах настоящую отцовскую улыбку. А в глазах — восхищение. Не поддельное любопытство, а живое чувство. Он вспомнил, как этот человек впервые поцеловал его и сказал несколько слов о красоте. Именно в тот момент отец, обычно просчитывающий все до мелочей, действительно совершил роковую ошибку. Звучали завершающие аккорды, ноги сделали несколько финальных шагов. Отец подался вперед, наклоняя его, наклоняясь к нему так низко, что Домерик ощутил, как заныла спина. А затем все кончилось. Нужно было решаться прямо сейчас, пока искры восторженной увлеченности, а может быть, и влюбленности — чем черт ни шутит! — еще были различимы в глазах отца. Пока они мешали ему видеть происходящее. Раздались хлопки, быстро переросшие в шквал аплодисментов. Домерик торопливо поклонился. И их с отцом рукопожатие распалось. Толпа сомкнулась за спиной оберштурмбаннфюрера, те, кто ждал своей очереди выйти в центр зала, наконец, слышали аккорды новых мелодий. У Домерика пересохло в горле, но он не собирался терять ни минуты. Ступень, другая, третья, ближе к десятой идти почти на цыпочках оказалось невероятно сложно. Не потому что Домерик не контролировал собственное тело, а потому что охватившее нетерпение гнало его вперед. Что-нибудь должно было быть там — в портфеле отца, в документах, выложенных на стол. Он не знал, что следовало искать, но все же, надеясь остаться незамеченным, скользнул на лестницу, а оттуда — на верхний этаж. Он видел листок коридорного и по примерному расположению номеров попытался сообразить, в каком именно мог бы остановиться оберштурмбаннфюрер: просторный, судя по расстоянию между дверями, выходящий окнами не на дорогу, а в более тихий затемненный двор, не в торце здания — отец всегда опасался сквозняков. Наиболее богато обставленные, привилегированные комнаты находились вдали от лестницы, чтобы офицеры не сновали мимо. Должно быть, самую роскошную отвели для оберстгруппенфюрера. У Домерика голова пошла кругом от этой математики. Проще всего было просто спросить коридорного, но он не мог рисковать. Стараясь не привлекать внимания, он завернул за угол, поднырнул под пыльные листья папоротника, пытаясь не споткнуться о цветочные горшки и круглые кадки. Хозяин любил зелень, а, скорее, старался скрыть непривлекательную облупленную дверь к черному выходу. Выбравшись на пожарную лестницу, Домерик перегнулся через парапет и огляделся, оценивая расстояние до балкона и земли. Нельзя сомневаться в собственных силах — в своей живучести и удаче. Будто кто-то записал эти слова на пластинку и несколько раз произнес в его голове. Если засомневаешься — пропал. Металлический прут ограждения погнулся под его весом и опасно заскрипел, мокрое ржавое железо неприятно царапнуло кожу. Он перекинул вторую ногу, стараясь держаться крепче, и двинулся в сторону ближайшего окна. Ветер растрепал его волосы, которые он с таким усердием приводил в порядок вечером в лагере. Сомнение — смерть. Он прислушался к себе и не обнаружил страха. Будто кто-то другой, более уверенный и смелый, задействовал теперь его тело, бесшумно скользившее по карнизу. Еще несколько движений — и он вцепился в ограждение одного из балконов. Дальше все было просто: приставными шагами он миновал окно, затем, едва не садясь на шпагат, дотянулся до следующего металлического штыря, торчащего из стены. Он не рассчитывал движений, все происходило будто само собой, как некоторое время назад — во время танца. Только теперь Домерик вел сам. Камень подчинялся ему, металл позволял ступать упруго и неслышно. Он миновал два пролета, обнял водосточную трубу и, цепляясь за ограждение следующего балкона, заглянул в комнату, чтобы проверить, не промахнулся ли. Обнаженный мужчина развлекался со шлюхой — несмотря на запрет оберстгруппенфюрера без этого не обходился ни один из вечеров. Домерик поморщился. Если новоиспеченный герр оберштурмбаннфюрер вдруг решит подняться в номер, как сам Домерик объяснит ему свое присутствие? Под его ногой прогнулась и скрипнула ржавая перекладина, пальцы скользнули по карнизу и схватили воздух, сердце Домерика оборвалось. Балансируя на самом краю, он все же вернул себе равновесие и начал двигаться вперед, осторожно заглядывая в окна. Он не знал, что скажет отцу. Ему казалось, он придумает на ходу. Пустая черная комната с широким балконом вполне подходила, судя по плану, припомненному Домериком. Он неслышно нажал на дверь, и та подалась: верный знак. Отец всегда спал в проветриваемом помещении. С непривычки глаза слепила темнота, он осторожно шагнул внутрь, ощупывая мебель. Два стула с мягкой обивкой, журнальный и письменный столы, большой богатый камин с лепниной и полкой, уставленной нарядными безделушками, большое зеркало в броской оправе. Домерик метнулся в сторону, испугавшись собственного отражения. Документов не было, не было ни одного свидетельства тому, что комната заселена. Лишь в самом углу у постели он заметил саквояж и выдохнул с облегчением. На крючке висел черный кожаный плащ эсэсовца. Домерик осторожно обшарил карманы и опустился возле саквояжа, щелкнул застежками. Внутри была смена белья, бритвенные принадлежности и документы — счета за номера, не вызвавшие у Домерика интереса вычисления, нераскрытая пачка сигарет. В замке повернулся ключ. Домерик, как ошпаренный, отпрянул от кровати. Бежать было некуда, страх и стыд будто пригвоздили его к месту. Он успел захлопнуть саквояж, скрывая следы обыска. Отец стоял на пороге. В почти кромешной темноте он будто бы чувствовал в комнате чужака. Не в силах скрываться, Домерик выступил ему навстречу. — Сын, — бесцветно проговорил оберштурмбаннфюрер. — Мне казалось, я запирал дверь. Домерику было нечего терять. — Я влез через окно. Начни с правды — на нее будет гораздо проще нанизывать ложь. Непонятно, кто научил Домерика этому. Внутренне содрогаясь от неправильности происходящего, он продолжил: — Нельзя же было привлекать внимание коридорных. Я пришел к тебе тайно. — Будто вор, — было видно, как Русе Болтон приподнял брови. Он не выглядел удивленным. «Он все знает», — в очередной раз подумал Домерик, и если бы посмел, он ударил бы самого себя по щеке: нет, отец ни черта не знал! Он не был всесильным, не был демоном во плоти, его не следовало бояться на протяжении всей жизни! Не было поводов дрожать перед ним так, как всегда дрожал Домерик Болтон! Один человек в лагере сегодня сказал ему: «Несмотря на свои поступки я продолжаю быть человеком», и теперь Домерик понимал, что тот имел в виду. Колени дрожали, когда он шагнул к отцу. — Нет, мне ничего от тебя не нужно. Я пришел поздравить тебя. Я подарок герру оберштурмбаннфюреру. Домерик сглотнул липкий комок. Его руки легли на плечи отца, и он быстро потянулся вперед. Губы отца разошлись под его поцелуем, выдавая тонкую улыбку. Домерику показалось, что они оба стоят на краю пропасти. — Ты выбрал неудачное время, сын, — тихо проговорил Болтон. — Тебе лучше уйти. — О, нет, — Домерик коротко хохотнул и тут же опустил руки, его пальцы вцепились в отцовский ремень. — Ты мог приходить ко мне, когда хотел, для твоей похоти не было преград. Ты мог делать со мной все, что угодно, зная, что я не посмею отказать собственному отцу. Только теперь я пришел по своей воле. Разве не этого ты всегда хотел — чтобы я был сильным и действовал наперехват? Он слышал, как щелкнул замок — это отец, заведя руки за спину, прикрыл дверь. Домерик опустился перед ним на колени. Пальцы отца взъерошили ему волосы — ласково, как вначале показалось Домерику. Затем сильная рука откинула его голову назад, и отец пытливо заглянул ему в лицо. — Я хотел научить тебя сопротивлению. — А научил любви. Это было ложью — очередной каплей, растворившейся в море лжи. Преодолевая отвращение, Домерик расстегнул брюки отца и нетвердыми движениями выпростал его член. Темная кожистая плоть оказалась мягкой и теплой наощупь. Он впервые видел отцовское тело так отчетливо и близко, хотя каждый из офицеров Дредфорта был свидетелем наготы коменданта. Отец любил пиявок, они высасывали из него боль и страсть. Ровно до той степени, чтобы он сохранял хладнокровие при подчиненных, а руки его не дрожали при выстреле. Вот только когда действие этого странного «лекарства» заканчивалось, отец приходил к Домерику и был самим собой. Домерик посмотрел вверх. Отец внимательно следил за каждым его движением. Это было неслыханно: здесь, в темном гостиничном номере, Домерик Болтон ослушался его. Не представляя, что делать, и действуя лишь по наитию, спрятав поглубже гордость и понятие о душевной чистоте, Домерик обхватил член отца губами. Он чувствовал, как тот набухает и крепчает по мере легких движений рукой вдоль ствола. Хорошо, что он перестал чувствовать вкусы, иначе рано или поздно его бы стошнило. Штаны отца сползли до колен, серая форменная рубашка прикрывала его живот и пах. Член, поднятый Домериком, теперь стоял параллельно земле, и Домерику вспомнились скабрезные картинки и карикатуры, которые мальчишки в таргюгенде рисовали на уроках и тайно передавали друг другу, краснея и давясь хохотом. Так оно и происходило. Домерик и теперь посмеялся бы, но его рот был занят. Он постарался как можно глубже вобрать член отца, лаская рукой у основания, затем отстранился, чтобы обвести языком головку. Отец был не обрезан, как положено истинному арийцу. Отец больше не протестовал. Ключи от кабинета, вдруг подумал Домерик. При нем обязательно должны быть ключи. Если вернуться в лагерь и незаметно проникнуть в комендатуру, в бумагах оберштурмбаннфюрера удастся найти ответы на многие вопросы. Он плотнее обхватил губами отцовский член. Отвращение отступило на задний план, Домерик был предельно сосредоточен. Вся грязь, которую был способен вылить на него отец, уже подсыхала, падать ниже было некуда. Ритмично двигая головой, насаживаясь губами на плоть отца, Домерик вновь посмотрел вверх. Отец кончил, встретившись с ним взглядом. Чуть солоноватая, маслянистая на вкус сперма брызнула в рот Домерика, потекла по подбородку. Струя ударила ему в горло и быстро иссякла, отец сжал волосы Домерика и тихо выдохнул: — Сын… Домерик потянулся, чтобы рукавом стереть с лица влагу, но взгляд отца заставил его убрать руку. Открыв рот как можно шире, Домерик в последний раз обхватил губами ослабевающий член. Несколько капель осталось на темной поросли в промежности отца, и Домерик собрал все языком. Он больше ничего не чувствовал. Помогая отцу раздеться, он осторожно ощупал карман его кителя. Тихо звякнула связка из трех ключей, и Домерик специально кашлянул, отвлекая внимание. — У нас есть ровно пятнадцать минут, ни секундой больше, — хрипло проговорил Русе Болтон, и Домерик кивнул. Он бросил отцовский китель и свой пиджак в одно кресло, затем специально замешкался, снимая брюки. Полностью обнаженный оберштурмбаннфюрер лежал на постели. Домерик опустился ему на бедра и осторожно поцеловал в шею, затем прижался подбородком к его груди. Это все не по-настоящему, сказал он себе. Не бывает ни любви, ни ненависти к такому человеку. У отца нет души, а взгляд стеклянный, точно у куклы. Одной рукой отец обхватил его член, а другую положил на талию, приобнял, как недавно во время танца. Домерику хотелось спросить, хорошо ли он держался. По нраву ли пришлось все происходящее оберстгруппенфюреру? Но он лишь тихо застонал в отцовские губы, когда Русе Болтон начал плавные ритмичные движения рукой. Домерик попытался расслабиться. От отца пахло хорошим алкоголем и сигаретами, знакомым парфюмом, а еще талым снегом. Именно так Домерик с детства обозначал его запах — неуловимо тонкий, но неизменно узнаваемый. Он понял, что это ароматы из памяти. Их не было на самом деле, не было ничего кроме ночного ветра, завывающего за окном, раскатов недалекой бомбежки, отголосков музыки снизу, из танцевального зала. И еле слышного шепота отца: — Толкайся, Домерик. Толкайся сам. И Домерик, потираясь о ладонь отца, зажмурился и стал дышать тяжелее. Возбуждение, к которому пытался приучить его отец, не подчинялось воле или разуму, это была реакция молодого тела, и за нее Домерик был самому себе благодарен. Все кончилось бы еще скорее, если бы под ним лежал кто-то другой, не герр оберштурмбаннфюрер. Домерик кончил и уткнулся отцу в плечо. — Мне пора, — тихо проговорил он. Они справились гораздо быстрее, чем за пятнадцать минут. Домерик вывернулся из отцовских объятий и потянулся к брюкам. Заветные ключи он переложил к себе и теперь молился лишь об одном — чтобы отец не обнял его на прощание. Он оглянулся на постель. Белое тело отца, распластавшееся на простыне, напоминало один из многочисленных виденных в лагере трупов. — Зачем тебе это? — вдруг спросил Болтон. Домерик пожал плечами: — Может быть, я наконец распробовал? В темноте было видно, как блеснули прозрачные глаза отца. — Нет. Он не верил. Домерик торопливо застегнул рубашку и накинул на плечи пиджак. — Оденься как следует. Или хочешь, чтобы коридорный все понял по твоему растрепанному виду? Ключи жгли карман. Домерик, как мог, привел себя в порядок и напоследок пригладил волосы. Если бы только автомобиль Грейджоя оказался снаружи, если бы только их пропустила лагерная охрана… Он посмотрел на часы. Встретился ли Грейджой со связным? Выйдя наружу и осторожно ступая по коридору, Домерик размышлял, сколько времени потребуется отцу, чтобы обнаружить пропажу. Мысли роились в голове, как разбуженные пчелы. Внизу все еще пировали. Домерик с облегчением вздохнул, найдя возможность затеряться в толпе. Оглушительно гремела музыка, самые резвые офицеры отплясывали в центре зала, другие же, охмелев и устав, освободившись от мундиров, пили шампанское и шнапс, рассевшись за столиками и на диванах. Домерик сбежал вниз по ступенькам и махнул дежурному: — Не заботьтесь о машине! Он выскочил на улицу и стал выискивать взглядом автомобиль Теона. Похожий «Хорьх» стоял в конце улицы, однако водителя за рулем не было. Грейджой быстро подошел с другой стороны и плотно обхватил руку Домерика, так, что тот едва не вскрикнул от неожиданности. — Нужно ехать, — встревоженно проговорил он. — Что-то пошло не так? — Разведка, — сказал Теон. — Они могли следить за мной. Скорее! Вспыхнул прожектор. Обычное дело — но Домерик, за столь короткое время приученный к лагерным правилам, испуганно вздрогнул. Они почти подбежали к автомобилю. Дверца захлопнулась, и «Хорьх» резко сорвался с места. — Они называют себя Ночным Дозором, — сказал Грейджой, выворачивая руль. — Один из тех, с кем я встречался, был Дозорным. За ними ведется масштабная слежка, и вся сеть подпольного сопротивления вот-вот должна оказаться под колпаком. Я знал об этом… — он вдруг замолчал и добавил чуть тише, — слышал разговоры штурмбаннфюрера с офицерами из города. Я не мог предположить, что это те самые люди, которые снабжают лагерь оружием. Я расшевелил целый муравейник, и теперь… — Поздно, Теон, — быстро проговорил Домерик. — Ты взялся помочь нам, потому что знаешь, на чьей стороне правда. Он видел, как Теона затрясло: трехпалая рука на руле задрожала, а губы стали совершенно белыми. — Я… только делал то, что мне говорили. Только подчинялся приказам. Вначале… их, потом вашим. Не глядя, он сбросил на пол пальто, укрывавшее заднее сидение. Домерик оглянулся, у него перехватило дыхание. Взгляд прилип к дулам пистолетов и ружей. Встречные машины вихляли и сигналили им. Автомобиль все набирал скорость. Домерик вернул пальто на место и посмотрел на Грейджоя. — Когда все случится, я поручусь за тебя. Я скажу всем, что ты не виновен в преступлениях нацистов. Грейджой неотрывно следил за дорогой. Фонари на лагерных вышках горели, точно свечи на праздничном торте, ворота медленно поползли в стороны, и Домерик, развалившись на сидении, громко заговорил, изображая пьяного. Он цитировал труд фюрера — строчки, навек запечатленные в памяти, выходили до нелепости пафосными и глупыми, жестокими и ненастоящими, если декламировать их вслух. — Жечь дотла! Сжигать к черту в печах по всей территории государства! Великий Рейх не допустит, чтобы его землю топтали нечистые ноги коммунистических дармоедов и семитских выродков! Жечь дотла их всех, жечь дотла! Грейджой передал дежурному документы. Роттенфюрер заглянул в окно Домерика и покачал головой. Машина медленно поползла по гравию, въезжая на территорию лагеря. — Подвези это все к санчасти и беги в тифозный барак, там все поймут, — сказал Домерик, моментально ставший снова серьезным. — Не глуши двигатель. Возьми двух-трех заключенных, чтобы помогли разобрать это… скажи, это медикаменты или что-нибудь в таком духе, придумай что-то, Теон! Он почти на ходу выскочил из машины. И вдруг — точно ноги подкосились — прямо у его виска оказались комья грязи. Земля под ним будто глубоко вздохнула, и в следующий же миг оглушительный взрыв прогремел совсем близко. В комендатуре задребезжали стекла. И тут же завыла сирена, предвещавшая бомбежку. В любое время — днем, ночью, во время переклички — заключенным полагалось подняться и скорее бежать в убежище. Бункер был предусмотрен только для эсэсовцев и свободных гражданских. Простых же узников, выгнанных из бараков, начали сгонять на свободную площадку у лагерных стен. Люди падали на землю, прикрывая руками головы. Лагерь бомбили впервые. Домерик бросился к комендатуре. Два лестничных пролета, приемная с дремлющим дежурным. — Бомбежка? — проговорил шутце, раскрывая глаза. — Герр Болтон… куда вы, герр Болтон? Он заметался, не зная, стоит ли провожать Домерика или бежать вниз, к укрытию. Заветная дверь была наглухо заперта. Домерик достал связку ключей и подобрал нужный. Ночью кабинет отца выглядел еще более мрачно: тонкие ручки кресел белели в сумраке, как обглоданные кости. Волчья голова угрожающе скалилась со стены, казалось, в тусклом свете ее мертвые глаза горели, точно уголья. Домерик не рискнул зажигать свет. Дрожащими руками он выдвинул те ящики стола, которые были открыты, затем начал искать ключи, подходящие к запертым замкам. Списки хозяйственных приобретений, накладные, шифрограммы с фронта, многочисленные записи бытового характера. Письма. В темноте почерк отца был почти совсем неразборчивым — ровные острые буквы плотно жались друг к другу, точно им не хватало места в одной строке. Приказ о присвоении нового звания — штурмбаннфюрер был заранее предупрежден о повышении и, ознакомившись с документом, поставил внизу свою подпись. Стенограмма телефонных переговоров с Берлином, детальная расшифровка обсуждения будущего «Дредфорта». Приказ о расформировании лагеря — и ответное прошение о переносе даты, с неясной формулировкой «отсрочить в связи с необходимостью дополнительных действий». Подписанная оберстгруппенфюрером Тайвином фон Ланнистером резолюция — согласование отсрочки при условии проведения ревизии и анализа данных по проекту «Kaltes Blut» [24]. Старые архивные папки «Der Herr Des Lichts» [25] и «Seefeuer» [26] со штампами «Аннулировано», снова непонятные Домерику химические формулы и вычисления без единого разборчивого слова. [24] «Холодная кровь» (нем.) [25] «Владыка света» (нем.) [26] «Дикий огонь» (нем.) Здание тряхнуло, и Домерик едва не выронил из рук документ — детальный план лагеря с местами, обозначенными на карте: комендатура, крематорий, санчасть и выделенный синим карандашом корпус — тот самый, в который его поселили. С потолка посыпалась штукатурка. Домерик вытащил целую кипу бумаг и начал раскладывать их на столе, от волнения совершая массу ненужных движений. Резолюция, приказ, распоряжение — ничего важного и любопытного. С большим трудом он отпер ящик, который ранее не поддавался. Внутри был конверт с письмами и тонкая пачка фотоснимков. На одном из них отец с нашивками гауптштурмфюрера, растянув губы в неискренней улыбке, позировал на фоне лагерных ворот. Стоящего рядом с ним человека с вытянутым строгим лицом Домерик узнал по фотографии в фойе комендатуры: бывший комендант лагеря Эддард Старк. На двух других, явно сделанных рукой профессионала, Русе Болтон был запечатлен возле оберстгруппенфюрера фон Ланнистера, еще несколько обошлись без их присутствия — общие планы лагеря и коллективная фотография состава охранников. Из конверта выпала пожелтевшая фотография молодого человека с копной пушистых кудрявых волос и в форме таргюгенда, затем другая — с тем же человеком, но постарше, одетым в белый халат. Юноша улыбался, на его лице читалась гордость. Какие достижения этого человека остались за кадром, Домерик не знал, но смутно понял, перевернув фотографию: «Гауптштурмфюреру Болтону от доктора Робба Старка». Домерик вытряс из конверта письма и развернул первое же, лежавшее сверху. Почерк был тот же, что и на фото. «Ты прочтешь эти строки с тем обычным для тебя выражением лица — терпеливо-непроницаемым — которое преследует меня и сейчас, будто тысячи километров — не расстояние. Тебе будет скучно читать о тем, чем я живу. О книгах, в которых я утопаю вечерами, о поездках в Западные Земли — к Шепчущему лесу или на Золотой Зуб. Оберфюрер Джейме фон Ланнистер, кстати, о Шепчущем лесе отозвался крайне иронично, но он ничего не знает о моих исследованиях. Как только цель, которую я поставил перед собой, обретет рамки и станет яснее, и я найду достаточно материала для опытов, я приду к тебе и скажу: любуйся. Я создал подобного тебе — не знающего ни страха, ни любви». У Домерика путались мысли, он ничего не понимал. Да и как можно было собрать мозаику чужой жизни, если держать в руках лишь несколько ее крошечных осколков? «Гибель организма, герр Болтон, связана с постепенным увяданием клеток, с необратимым обветшанием тканей и дисбалансом жидкости...» Этот почерк не принадлежал ни Роббу, ни отцу. Аккуратные буквы были хорошо разборчивы, но доносимая ими мысль казалась фантастичной: «Если вам удастся изобрести средство, способное повернуть данные процессы вспять, это будет величайшим открытием в истории современности. Предыдущий проект, не оправдавший своего назначения и в своей экспериментальной части вызвавший множественные разрушения и даже жертвы со стороны персонала…» Домерик отложил документ, боясь, что не успеет исследовать остальные. Он с судорожной жадностью шарил по столу. Третье письмо было написано отцовской рукой. Предложения напоминали инструкции. «Ты должен быть сильным, Робб, теперь — сильнее, чем когда-либо. Те надежды, что возлагались Рейхом на твоего отца, не оправдались, и окончание начатого им дела не представляется возможным. Возьми себя в руки и продолжай то, что делаешь, на чувства более не осталось времени». Строчки прыгали перед глазами Домерика, в темноте читать было сложно, и он снова перелистнул несколько фотографий. Кудрявый юноша в белом халате был на голову выше отца Домерика — они стояли рядом, придерживая друг друга за талии. На отце была старая черная форма с повязкой на нарукавнике. Он глядел прямо в объектив. Робб Старк же глядел на Русе Болтона с каким-то особенным выражением почтения и восхищения, родственных любви. «Эксперимент опасен и должен быть немедленно прекращен, — последнее слово Робб Старк несколько раз подчеркнул карандашом. — Если пропагандистские лозунги об идеальном человеке оставили в твоем мозгу хоть крошечное место для здравого смысла, ты не оценишь новую шашечку на петлице в тысячи человеческих жизней. Русе, поверь в то, о чем я пишу. Ради того, что было у нас, ради того, что было с нами. Немедленно сворачивайте эксперимент. Даже одобренный Рейхом, он не несет ничего кроме гибели!» Уже знакомый Домерику Витрувианский человек был изображен в самом конце письма. Из другого послания, разорванного на несколько квадратных клочков, читались только отдельные части фраз: «игнорировать распоряжение фюрера…», «проект «Seefeuer»… отказаться…», «Kaltes Blut…» — сообразно первоначальному плану…» «полторы тысячи экспериментальных особей инфицированы…», «после установления причин летальности трупы подвергнуты…», «кровяной состав изменен…», «необходимы образцы арийского происхождения…», «поиск более сенситивных акцепторов…». Развернув сложенный вчетверо лист, Домерик прочел заключение о смерти Робба Старка. Здесь же, под скрепкой, он нашел изящную белую открытку с вензелями — приглашение на свадьбу. На ней были кровавые пятна. Массивная папка, на которую Домерик возложил надежды, едва увидев, оказалась пуста. Очевидно, именно здесь находилась украденная тетрадь. Под ней вместо документов и писем обнаружилось еще несколько снимков. Домерик почувствовал, как щеки его запылали. Робб Старк имел правильные черты лица, широко раскрытые светлые глаза и чуть вздернутый нос, на портретах хорошо были заметны россыпи веснушек, испятнавших его кожу. С самого низа Домерик достал фотографию Робба, раздетого по пояс. Потом другую, на которой запястья у доктора были связаны, а знакомая рука с перстнем удерживала край веревки. Последняя фотография выпала из конверта. На ней Робб Старк был полностью обнажен. Домерик сгреб фотографии и письма и резко прижал их к груди. Дверь неслышно раскрылась: он больше не был один в комнате. — Отойди от стола, сын, — проговорил Русе Болтон. Он стоял на пороге, как и пару часов назад. Только теперь способ, выбранный в прошлый раз, уже не поможет. Он все еще держал в руках фотографии, и оберштурмбаннфюрер заметил это. — Ты же не думал, что я поверю тебе, — тихо проговорил он. — Нет. Вопросов у Домерика возникло больше, чем появилось ответов, но слова застревали в горле. Отец пугал его — даже теперь, после всех злополучных изменений, причину которых Домерик, казалось бы, нащупал. — Старки, — сказал он, чтобы не молчать, и вытащил одну из фотографий. — Ты организовал их убийство? — Только Робба. Русе Болтон прошагал по комнате и забрал у Домерика снимки. Он просто протянул руку, а Домерик отдал и покорно опустил голову, вдруг ощутив небывалое раскаянье и уже очень привычный стыд. Ему казалось, он окунулся в ворох грязного белья. Бывший любовник отца был молод, красив и, по-видимому, добился определенных высот, и… он был мертв. Русе Болтон рассматривал снимки так, будто видел их впервые. — Занятно, — наконец сказал он. — О существовании многих из этих фотографий я даже не подозревал. — Он поднял взгляд на Домерика. — Я восхищен дерзостью человека, оставившего такой мощный компромат в моем столе. Славно, что ты обнаружил его раньше, чем какой-нибудь коммунист из союзнической армии, которая вот-вот займет лагерь. Вой сирены не затихал. Они стояли друг против друга и молча смотрели в окно — туда, где высоко в небе оранжевым облаком разрасталось огненное зарево. — Возможно, я действительно ошибся в нем, — прошептал Русе Болтон. Домерик не выдержал: — Что за эксперимент, отец? Болтон медленно повернул к нему голову. — За право на его проведение коменданты других лагерей продали бы душу дьяволу. Выведение уникальной человеческой единицы, все существо которой стремится не к хаосу, но к созиданию. Этакий демиург современности. Неуязвимый и лишенный страстей. Мертвец, способный дарить жизнь. Его будничный тон не позволял Домерику поверить в услышанное. Отец снова перебрал несколько фотографий. В какой-то момент его тонкие губы тронула улыбка. — Робб всегда был смышлёным мальчиком, гораздо талантливее всех прочих, — он достал монокль и зажал его бровью, чтобы полюбоваться снимком. — Он любил эксперименты и в силу возраста не боялся предпринимать неожиданные действия. Его жажда жизни была поразительной — без нее проект никогда бы не увидел свет. Блестящее образование, манеры, которым позавидует и английская королева, а мозг… о, для Квиберна — настоящее имя твоего доктора — этот экспонат стал великим подарком. Вот уж кто всегда получает желаемое… Оберштурмбаннфюрер перевел взгляд на голову волка и вздохнул. — Мне же остаются всего лишь приятные воспоминания. Домерик не знал, о чем он, и, кажется, не хотел знать. — Ты убил человека, который верил тебе. Который умолял… ради вас… — У меня не осталось выхода, когда фюрер запретил эксперимент: старый дурак видел перспективы лишь в исследованиях, связанных с огнем. К счастью, на тот момент он давно уже лишился рассудка и выпустил власть из рук, поэтому мы получили неофициальное разрешение Берлина и финансовую поддержку Тайвина. Однако именно в тот момент Робб отчего-то решил, что опыты опасны, — он посмотрел на Домерика. — Надеюсь, ты понимаешь, что эксперимент должен быть завершен любой ценой, тем более теперь, когда сыворотка смешана с чистой арийской кровью. Домерик попятился назад. Ощупывая взглядом открытый, но не обследованный еще ящик стола, он заметил пистолет — тот самый, что отец изъял у него несколько дней назад. Казалось, с тех пор прошла целая вечность. От нового взрыва стекла брызнули на пол. Оберштурмбаннфюрер закрыл лицо рукой, Домерик в ужасе отшатнулся. Он мог бы схватить пистолет, но от неожиданности вовсе забыл про него. Снаружи лагерь пришел в движение. Сквозь пустое пространство рам было видно, как вспыхивали бараки: вначале самый дальний — на отшибе, затем новые и новые. Слышались крики и выстрелы. У Домерика загудела голова. Он и не заметил, как, воспользовавшись моментом, к нему приблизился отец. Плечевые суставы пронзила резкая боль — отец вывернул ему руки за спину и опустил в собственное кресло у письменного стола. Лязгнула металлическая пряжка ремня. Связанный по рукам Домерик попытался подняться, но тут же широкий пояс оказался переброшен через его грудь и живот, Болтон затянул его сзади, обездвиживая сына. — Ты мог бы… рассказать мне и раньше, — крикнул Домерик. — О сверхчеловеке, об этом своем докторе без лицензии, о трупах, которые ты оставил на пути к должности коменданта! Болтон приблизил губы к его уху и чуть слышно шепнул: — Я пытался. И мне всегда казалось, ты еще не готов для этого. — Для чего? — у Домерика затряслись поджилки. — Стать главным образцом твоей коллекции уродов? Я ведь один из них? Сколько их — вакцинированных или ждущих укола? — Сейчас в лагере — чуть более сорока человек, — ответил отец и натянул перчатки. — Но это пока. На связке, украденной Домериком, не было четвертого ключа — от крошечной замочной скважины сейфа. Болтон повернул рукоятку до нужного значения и щелкнул металлической отмычкой. В его руках шприц смотрелся совсем не так, как у доктора Утора, или как там было его настоящее имя, — не естественным медицинским инструментом, а настоящим оружием, убийственно метким и безжалостным. Серебристо-синяя жидкость переливалась внутри, и Домерик мог бы поклясться, что видит ее свечение. — Эксперимент — дело всей моей жизни, сын, — проговорил Болтон, прижимаясь губами к уху Домерика. — Твоя задача — не противиться этому. Казалось, он едва сдерживался от поцелуя. Он перекинул жгут чуть выше локтя Домерика и затянул, затем последовал укол. Рука привычно онемела — будто в вену впрыснули жидкий лед. — Ты должен распознать, — зашептал отец, — должен почувствовать их. Ты сделал это с ними, и теперь они — твои… Я хочу наблюдать за этим, хочу слышать, как ты зовешь их. Они знают, кто их враг, и теперь, если лагерь будут брать штурмом, бунтовщикам и армии сопротивления не поздоровится. У Домерика заболели верхние веки, он почувствовал, как закатываются глаза. Все его тело будто задеревенело, и он оставил его позади, где-то внизу и вовне. Голос отца теперь доносился до него лишь отдаленно. В траншеях, во рвах, в братских могилах, присыпанные хлоркой и землей, окровавленным дерном или песком, зашевелились Они. Домерику казалось, он узнавал в лицо каждого из них — все это время помнил их имена и знал, кем были эти люди при жизни, до того, как попали в лагерь. Он чувствовал каждого оживающего мертвеца, потому что каждого накормил с рук. Эта причина казалась единственной и главной — каждому он даровал смерть, и поэтому теперь, поднятые из могил, они готовились идти за ним. За смерть каждого из них он чувствовал вину, и пока это было так, он стоял впереди их армии. Но он не был над ними властен. Синяя переливчатая смесь в его крови служила оружием нацистов, и как бы Домерик Болтон ни хотел направить силу своего мертвого воинства в защиту 802-го, Джона Сноу и других заключенных, он отчего-то отчетливо понял: ничего не выйдет. Ни у одной из противоборствующих сторон. — Не получится, — разомкнуть челюсти Домерику не удавалось. Отец крепче сжал его плечо. — Что ты чувствуешь? Почему не получится? — Тебе это лучше знать. Вы не успели. И слава богу, что не успели… вас разбомбят раньше, уничтожат и лагерь, и всех ваших оживающих мертвецов. Он видел — откуда-то сверху, точно сам был ветром — как поползла к земле стена крематория. Огромная труба, служившая для многих заключенных символом неколебимости и вечного величия здешних устоев, медленно накренилась и вдруг начала крошиться, верхушка ее, черная от сальной копоти, осела и провалилась, а затем и все здание, взметнув даже в темноте заметное пылевое облако, обрушилось с оглушительным грохотом. Домерик — тот, что сидел в отцовском кабинете со связанными руками — вдруг застонал. Ему было так больно, будто тело его нашпиговали свинцом тысячи пуль. Точно как бывало во время припадка, каждый орган его, каждую клетку скрутила ледяная судорога. Русе Болтон ударил его по щеке, потом по другой, желая привести в чувство. С трудом разлепив веки и сфокусировав взгляд, Домерик увидел перед собой его лицо, лишенное обычного хладнокровия. Наконец-то он видел отца растерянным и взволнованным. — Ты должен быть с ними. Ты должен вести их, — повторял Болтон, но Домерик, набравшись сил, вдруг рассмеялся ему в глаза. Он дрожал от боли. — Твой Робб Старк был прав… вас ждет неудача. Отец выронил монокль. Казалось, его стеклянный взгляд мог прожечь на переносице Домерика дыру. Мог — раньше, а не теперь, когда кожа Домерика Болтона становилась тверже стекла и стали. — Каждый из них будет способен поднять еще тысячу мертвецов, а уж этого добра хватает в концлагере, — проговорил отец и отступил. Он верит в победу, понял Домерик. Даже если он останется один, потеряв своего безумного безжалостного доктора, он продолжит верить в то, что кровь арийца Болтона — универсальный акцептор, идеальный реагент, а тело — уникальный сосуд для создания бога. Даже такое порченное тело, сотрясаемое припадками. Даже такой разум, не выдающийся интеллектом. Даже такая душа, снедаемая сомнениями… А может быть, так и задумано? Наиболее «сенситивный акцептор» с чуткими нервами, несущий чистый арийский ген, к тому же сын Болтона — привыкший подчиняться тихим отцовским приказам. Он был здесь — и был снаружи, где высыпавшие на улицу заключенные отстреливались от людей на вышках, где красное яростное пламя лилось прямо с неба, поджигая бараки и жилые корпуса, где каждый теперь был сам за себя, а ледяные мертвецы вставали из могил и тянули к живым покрытые струпьями руки. Он был внутри — и вовне, он понимал то, о чем раньше не мог и помыслить. Силою воли, которая, как ему казалось, теперь была способна разрушать целые города, Домерик вернулся назад — туда, где привязанный к стулу молодой человек плакал от очередной отцовской пощечины. — Зачем ты мучал меня? — спросил он, всхлипывая и едва не задыхаясь от боли. — Ты мог выбирать из тысячи способов, как сделать меня настоящим мужчиной, истинным Болтоном! Дверь слетела с петель, и новая взрывная волна едва не сбила отца с ног. Домерик видел, как прямо за его спиной провалилась лестница, и сверху посыпались обгорающие деревянные балки. Русе Болтон посмотрел так, будто из-за грохота не расслышал вопроса. — Почему только насилие, отец? — крикнул ему Домерик. — Почему только насилие? — Таков путь эволюции. Он не повысил голоса даже теперь, когда, чтобы быть услышанным, приходилось перекрикивать вой сирены, грохот взрывов и скрип разрушающегося здания. Домерик смотрел на него во все глаза, ему казалось, это последние секунды, когда он видит отца живым. А потом пространство сложилось, точно комната была сделана из картона. И не осталось ничего кроме едкой бетонной пыли, набивающейся в легкие, и удушающе тяжелого запаха извести. Домерик ударился виском и почувствовал, как по лицу потекло. Обломки стула и дощатого пола врезались в спину, неестественно накренившийся потолок крошился, как огромный кусок мела. Сверху шел снег — совсем как в одном из снов. Домерик снова взбирался в гору — только теперь вместо снеговых вершин перед ним простирались выжженные поля, разрушенные города и могилы — бесконечные братские могилы. Тела мертвецов, что еще недавно несчастные заключенные складывали у бараков, теперь поднимались перед ним, выстраиваясь, как и при жизни, в ровные колонны. Домерик обводил их взглядом, не останавливаясь ни на ком и как бы знакомясь с каждым. Он узнавал каждое обгнившее лицо, распознавал цвет волос на каждом проломленном черепе, говорил, называя каждого не по номеру, а по имени. И они отвечали с помощью вывалившихся распухших языков, шевелили черными обмороженными пальцами, а снег, похожий на муку, продолжал сыпать с неба, оседая на их полосатых куртках. Мир стал белым с вкраплениями черно-белого. Ощущая себя его господином, Домерик приходил в восторг, обретая тысячи братьев. Они поднимались — один за другим. Они тянули к нему обломки костей, оставшиеся на месте рук. Это не смерть, понял Домерик. Просто падение закончилось. Его встряхнуло. Как Домерик подумал, от нового взрыва. — Отец… — застонал он, пытаясь подняться, но руки и ноги не слушались. Он чувствовал каждого из Них за пределами комендатуры, но не мог справиться с собственным телом. — Отец не придет, — проговорил кто-то у самого его лица. Земля снова качнулась — Домерик с трудом поднялся на четвереньки и закашлялся. С трудом разлепив глаза, он увидел того, кого уже вовсе не ожидал встретить. 12031-й стоял перед ним лишь мгновение, а потом мощный удар в челюсть вновь заставил Домерика оказаться на земле. Из носа хлынула кровь, Домерик не чувствовал ее медного запаха и вкуса, только помнил, как это бывает. Рассеченная голова гудела, и каждое движение отдавалось болью, но Домерик сообразил: если не ползти, наступит смерть. Он оглянулся. На губах 12031-го играла злая усмешка. Специально позволяя противнику подняться, он готовился потом ударить сильнее. — Не н-надо… — выдавил Домерик. — Я ничего тебе не… 12031-й шел на него, поигрывая дубинкой. «Бесполезно было пытаться отобрать у него оружие» — мысленно отметил Домерик. Он вдруг вспомнил о пистолете и огляделся. Страх подтолкнул его вперед. Он видел части комнаты перемешавшимися между собой: волчья голова, стол, шприц, закатившийся в угол. И «Парабеллум». В том же ящике, где и был, только теперь находящийся гораздо дальше. — Ты ничего мне не сделал, это верно! — проговорил 12031-й. — Ходил по лагерю чистенький и аккуратный, только перчаток не хватало. Мальчик из таргюгенда! Любимый сын господина коменданта! — Я не в этом не виноват! — выкрикнул Домерик. — Я не выбирал своего отца! — А вот он выбирал тебя! — 12031-й ощерился. — Из нас двоих — неизменно тебя. Он взвесил дубинку на ладони. «Такие умные глаза, — вдруг подумал Домерик. — И такие страшные». Отступая, он споткнулся об обломки мебели, и едва не упал. — Я не понимаю… 12031 посмотрел под ноги. Фотографии — целые, рваные, обугленные — разлетелись по полу, и теперь 12031-й взял одну из них, чтобы лучше рассмотреть. — На этой он все еще гауптштурмфюрер. И Старк такой юный, довольный, рыжая ублюдочная физиономия. Если бы не его гениальные идеи, если бы не эксперимент, тебя и вовсе бы здесь не было, пискля! — он со злостью посмотрел на Домерика. — Из нас двоих для эксперимента отец выбрал тебя — рожденного в законном браке красавчика с подходящей чистой кровью. Ему было плевать, что тебя можно соплей перешибить! — Ты хочешь сказать, что… У Домерика не хватало слов. 12031-й угрожающе надвигался. Точно хищник, играющий с жертвой, все откладывающий атаку, капо пошел на новый круг. Теперь их разделял только отцовский письменный стол, заваленный обломками. — Да. Именно это я и хочу сказать, братишка, — проговорил 12031. — И знаешь, что самое любопытное? Моя мать была еврейской шлюхой, но он не побрезговал — трахнул ее своим идеальным арийским членом! И когда она притащила меня — десятилетнего ублюдка — к воротам, он отправил ее за колючую проволоку! А потом — прямиком в печь! Он размахнулся и ударил, так, что полетели щепки. Домерик растянулся на полу и пополз, снова пытаясь найти укрытие. Черные сапоги обошли стол и застыли прямо перед его лицом. Домерик понимал, что выглядит жалко. — Я ведь не... я не знал. Я ни в чем не виноват перед тобой. — Только в том, что ты тоже — ЕГО! ЧЕРТОВ! СЫН! Глаза 12031-го налились кровью, и в следующее мгновение он снова ударил, на этот раз Домерику не удалось извернуться. Боль обожгла его спину — от лопатки до поясницы, и это было в тысячу раз страшнее ударов отцовского кнута. Едва находя в себе силы, Домерик пополз прочь. 12031-й следовал за ним, ухмыляясь в предвкушении расправы. — Его сумасшедший приятель-некромант всегда мечтал о славе! Но и он не преуспел так, как отец: нашивки оберштурмбаннфюрера, невеста-бюргерша с приданным в тысячи немецких марок, а еще сын, превратившийся в бога! Я думал, ты разберешься во всем раньше и сорвешь этот чертов эксперимент, но даже получив тетрадку, ты поплелся к своим дружкам-евреям, жалкая безмозглая тварь! — Так это ты… подсунул ее Грейджою? — Домерик вспомнил и ужаснулся. 12031-й разразился звонким гортанным смехом. — Подсунул? Нет. Я приказал моему милому шутце выдать тебе ее, перевязавши подарочной красной ленточкой. — Ты… почти довел его до самоубийства. Держась за край стола, он кое-как поднялся с колен и, тяжело дыша, посмотрел на капо. Страх уступил место ненависти. — Он мой, — улыбнулся 12031-й. — И он не покинет меня до тех пор, пока я не разрешу. Домерик покачал головой: — Он встал на сторону заключенных. Вас всех будут судить — тех, кто выживет в этой бомбежке. Как только освободительная армия займет лагерь, его оправдают. А тебя повесят здесь же, на аппельплаце, за все те преступления, что ты совершил, пока был капо. Рикон Старк и Джон Сноу будут первыми свидетелями. Под его ногами снова затрясся пол. Здание просело, стены накренились, готовясь обрушиться. — Никого не останется, — проговорил 12031-й. — Ни твоих дружков-евреев, ни нашего честолюбивого отца, ни надутого герра фон Ланнистера, ни сверхчеловека Домерика Болтона. Только горящие руины. Не сговариваясь, они посмотрели в окно. Между воронками взрывов пестрели черно-белые робы, звуки выстрелов не стихали, огонь, ливший с неба, прекратился лишь ненадолго. От горящих бараков и вышек было светло, как днем. Оглушительно — так, что закладывало уши — звучал нескончаемый гул. Так звучала война. Костлявая рука уцепилась за подоконник. Домерику показалось, ему это мерещится: кабинет отца располагался на втором этаже. Однако вслед за мертвенно-бледными пальцами появился локоть. А затем в оконной раме возникла голова — лишенный волос череп, слепые сгнившие глаза, сифилитический провал на месте носа и рот без нижней челюсти. Домерика затошнило. Существо полезло в открывшийся проем, за ним — точно такое же, только без половины лица. Топча и отталкивая друг друга, скаля гнилые черные зубы, все новые мертвецы силились втиснуться в оконную раму. Рамси размахнулся раз, другой, третий, дубинка пробила одному из чудовищ череп, комнату наполнил утробный вой десятка зловонных глоток. Тот, кто еще недавно тянул вперед уродливые скрюченные руки, взмахнул обломками, опасно кренясь вниз, цепляясь за других, таща прочь тех, кто залезал вслед за ним. Было слышно, как останки рухнули на землю под окнами комендатуры. Существа копошились внизу под стеной, лезли вверх, составляя живую лестницу. 12031-й в ужасе повернулся к Домерику: — Нет! Ты не можешь! Они не успели закончить эксперимент… Он не договорил, уставившись в дуло пистолета. Щелкнул затвор. — Ты не выстрелишь, — сказал 12031-й. — У тебя просто не хватит духу. Домерик удобнее перехватил рукоятку «Парабеллума». — Эти твари… они погубят и тебя, сволочь! — Я убил сорок человек, — тихо проговорил Домерик. — И теперь я могу управлять этими мертвецами. Каждый из них возвратит к жизни еще сотню или тысячу подобных себе, а те, в свою очередь, поднимут целую армию. Если бы я захотел, мир и вправду погрузился бы в хаос. Если бы я хотел, я отомстил бы отцу. Если бы я хотел, ты был бы уже мертв. Он вдруг вспомнил, как отец обнимал его за плечи и целовал в ключицу. Он вдруг вспомнил, как 802-й держал в раскрытых ладонях пайку черствого хлеба. Он вдруг вспомнил, как сильно в детстве мечтал иметь брата. И направил дуло себе в подбородок. Он не чувствовал слез, от волнения катившихся по щекам, но знал, что они были. Инстинктивно глубокое осознание того, что он делает все правильно, больше не позволяло ему отступить. — Война скоро закончится, — проговорил Домерик. — И я не хочу существовать в том мире, где, чтобы даровать жизнь, сверхчеловеку нужно вначале забрать ее у других. Это не мой путь эволюции. Он взялся за «Парабеллум» обеими руками и потянул вниз курок.

Эпилог

Человек в широкополой соломенной шляпе выкрутил ручку радио, чтобы Карузо было слышно и за домом, и ушел к колодцу, пыля сапогами. Журавль застонал, и бидон, скрипя на несмазанной цепи, полетел вниз, ударился о дно. Засуха. Фермер переживет, есть, в конце концов, холодное молоко в подвале, а вот как быть со скотиной? Он оглянулся на лошадей, затем, мысленно прикидывая, успеет ли обернуться на соседнюю ферму до темноты, прищурился на солнце: даже почти касаясь горизонта, оно все еще неприятно грело лицо. Кукурузные заросли отбрасывали длинные тени, горячее марево подрагивало над капотом старого грузовика. Карузо замолчал, и радио зашуршало помехами, а потом началась передача. Сразу стало понятно, откуда она велась. Дело о расовых преступлениях нюрнбергская радиостанция транслировала на весь мир, затаивший дыхание в ожидании правосудия. Человек в соломенной шляпе опустил пустые бидоны на землю, сел в старое плетеное кресло и со странным чувством прислушался к родному языку, приглушенному из-за синхронного перевода на английский. Между ним и обвиняемым пролегал океан, а голос был узнаваемым до сих пор. Если бы он мог чувствовать хоть что-то, это была бы горечь. Двадцать пять лет тюрьмы — много или мало? Через двадцать пять лет младенец, рожденный в самое страшное кровавое военное время, сможет нянчить уже своих сыновей. Для них, золотых баловней светлого будущего, война будет лишь параграфом в учебнике истории: выучил урок — хорошо, не ответил у доски — и ладно. За двадцать пять лет ель вырастет выше дома. Через двадцать пять лет любой, кто теперь сворачивает горы, состарится. Кто не способен к этому и сегодня — одряхлеет. А может быть, не успеет, как знать? А может быть, есть исключения? Человек в соломенной шляпе попытался представить себе цифру, которая для него самого больше ничего не значила: скорее всего, бывший оберштурмбаннфюрер не переживет свое заключение, но если так случится… Он прислушался к себе. Какое чувство оказалось бы уместнее: милосердное прощение или застарелая неотступная обида? Разрешение начать новую жизнь — великий и неожиданный дар: ни один человек из бывшего руководства лагеря не усомнился в том, что сына коменданта постигла смерть во время бомбежки. Столь сильна была фашистская круговая порука. Ни один из них — мучителей тысяч — не отступился от сохранения общей тайны. Ни одного из них больше не было рядом с человеком в соломенной шляпе. Ни души, способной раскрыть правду. Все материалы сгорели в огне, из которого неожиданно для самого себя вышел он один — целый и невредимый. Радио снова зашуршало — на этот раз звучали аплодисменты. Казалось, он слышал рукоплескания всего человечества — той части, что осталась в живых, и только ее. Выкрутив рукоятку приемника, он поднялся, чтобы забрать бидоны. Мохнатая черно-рыжая собака ткнулась ему в ноги, и шаткий стол покачнулся. На краю столешницы стояло молоко, налитое почти под кромку. Стакан соскользнул и разбился, молоко растеклось по дощатому полу. Человек в соломенной шляпе покачал головой и пожурил собаку. А потом перебрал воздух кончиками пальцев. Осколки вздрогнули и медленно поползли друг у другу.

После эпилога

Офицеры: Русе Болтон, оберштурмбаннфюрер СС, комендант концлагеря Дредфорт. Взят в плен армией освобождения. На Нюрнбергском процессе 1946 года признан виновным в преступлениях против человечности и приговорен к двадцати пяти годам заключения. Освобожден в 1971 году. Скончался в 1980 году. Тайвин фон Ланнистер, оберстгруппенфюрер СС. Убит диверсантами армии освобождения во время боев под Дредфортом в сентябре 1944 года. Джейме фон Ланнистер, оберфюрер СС. На Нюрнбергском процессе 1946 года был фигурантом в деле Главного административно-хозяйственного управления СС, был оправдан по всем пунктам обвинения. Скончался в 1965 году. Варго Хоут, шарфюрер СС. Взят в плен армией освобождения, казнен в лагере Дредфорт в октябре 1944 года. Виман Мандерли, шутце. Взят в плен армией освобождения, но за сотрудничество с союзническими силами освобожден из-под ареста. Выступал свидетелем на Нюрнбергском процессе о расовых преступлениях 1946 года, с 1949 по 1958 года — член народной дружины, с 1959 года — фермер в провинции Белая Гавань. Скончался в 1979 году от продолжительной болезни. Теон Грейджой, шутце. Выступал свидетелем на Нюрнбергском процессе о расовых преступлениях 1946 года, был обвинен в членстве в преступной организации СС, но оправдан по всем пунктам обвинения. С 1948 по 1950 годы — член Христианско-демократического союза Германии (ХДС), после 1950 года эмигрировал в Данию. Скончался в 1957 году. Заключенные: 12031, Рамси Болтон (Сноу), зеленый винкель, капо. Взят в плен армией освобождения, казнен в лагере Дредфорт в январе 1945 года. 1561, Хеке Сноу, зеленый винкель, капо. Взят в плен армией освобождения, казнен в лагере Дредфорт в январе 1945 года. 8722, Торос Мирский, красный и желтый винкели, работник крематория. Освобожден в сентябре 1944 года, с лета 1945 года — член Социалистической единой партии Германии. В 1960 году выпустил книгу «О Красном Боге», признанную классикой коммунистической литературы. Скончался в 1970 году. 8769, Берик Дондаррион, красный и желтый винкели, работник крематория. Освобожден в сентябре 1944 года, с лета 1945 года — член Социалистической единой партии Германии. Скончался в 1946 году от туберкулеза. 802, Давос Сиворт, зеленый винкель, работник крематория. Освобожден в сентябре 1944 года, с 1955 года — работник судостроительного предприятия ФРГ (верфи в Гамбурге, с 1959 года — в Бремене). Отец семерых сыновей. Скончался в 1974 году. 3011, Станнис Баратеон, красный винкель, работник трудового лагеря. Убит в перестрелке во время освобождения Дредфорта в сентябре 1944 года. 5777, Салладор Саан, зеленый винкель. Освобожден в сентябре 1944 года, в 1948 году репатриировал в Грецию. Скончался в 1989 на Крите в окружении семьи. 19513, Джон Сноу, красный и желтый винкели. Освобожден в сентябре 1944 года, с зимы 1945 года — активный участник сопротивления, один из лидеров движения по освобождению оккупированных территорий. С 1949 года — член Национального фронта демократической Германии, с 1952 года — член Народной Палаты ГДР, с 1968 года — член Государственного Совета, с 1974 по 1987 годы — его глава. Скончался в 1988 году. 11723, Атлас Флауэрс, розовый и желтый винкели. Освобожден в сентябре 1944 года, с зимы 1945 года — активный участник сопротивления, активист подпольного движения по освобождению оккупированных территорий. Активный политический деятель и борец за права человека, с 1961 году — в составе делегаций ООН. Волонтер и член Корпуса мира. Скончался в 1988 году. 3434, Тормунд Краснобай, черный и желтый винкели. Освобожден в сентябре 1944 года, осужден в 1948 году по делу о разбое и приговорен к восьми годам заключения, освобожден досрочно в 1952 году. Арестован и осужден по делу о разбое в 1956 году, освобожден в 1965 году. Убит в 1970 году в уличной драке. 11634, Сэм Тарли, красный и желтый винкели, работник кухни. Освобожден в сентябре 1944 года, после освобождения репатриировал в Израиль и был завербован в разведслужбу «Моссад». Скончался в 1992 году. 4998, Рикон Старк, «Волчонок», желтый винкель. Освобожден в сентябре 1944 года, «усыновлен» освободительной армией. Вывезен в СССР, где жил и работал до 1970-х годов. Ученый-медик в области кровяных болезней, кардиологии и генетики, писатель, публицист. Скончался в 2011 году. 14009, Абраан Лювин, желтый винкель, доктор. Умер от истощения в сентябре 1944 в дни освобождения лагеря. 9371, Якен Хгар, фиолетовый винкель. Предположительно погиб во время бомбежки Дредфорта в сентябре 1944 года. Похоронен в братской могиле на территории Польши (тело не опознано). Гражданские лица: Уолдер Фрей, бюргер. Погиб в собственном доме при бомбежке в сентябре 1944 года. Эсраил Квиберн (Утор), доктор без лицензии. После освобождения Дредфорта в 1944 году спасся от преследования с помощью одной из «крысиных троп»: по фальшивым документам бежал в Геную, затем в Южную Америку. До 1961 года вел нелегальную медицинскую практику. Скрываясь от разведслужб, в 1962 году сменил имя и перебрался в Бразилию. Завещал свои останки Институту судебной медицины Сан-Паулу. Скончался в 1983 году. Домерик Болтон, юноша, больной эпилепсией. Пропал без вести. Точное место и дата смерти неизвестны.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.