Можно мне?.. 3241

SаDesa автор
ShiDakota бета
Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Ориджиналы

Пэйринг и персонажи:
м/м
Рейтинг:
NC-17
Размер:
Мини, 14 страниц, 1 часть
Статус:
закончен
Метки: Нецензурная лексика Повествование от первого лица Повседневность

Награды от читателей:
 
Описание:
— А как же кино и, не знаю, пиво в пятницу вечером? Что там ещё делают люди перед тем, как предлагать «всё, что скажете»?
— Я скину вам ссылку на фильм и закажу пиццу, — смелеет и даже вскидывает голову. Глядит прямо в глаза и осторожно, очень осторожно укладывает руку на моё плечо. — Так пойдёт?

Посвящение:
Самому белому из всех серых кардиналов

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
О трудо(вые)буднях одной из самых сложных профессий.
В пожеланиях заказчика фигурировала "счастливая случайность", и вроде что-то да получилось.
21 октября 2019, 04:04
Иногда — ничего, иногда — пиздец. Третьего почему-то не дано. Никаких «пришёл и всю ночь плевал в потолок, лучшая смена в моей жизни». Никаких «вы тут как-нибудь сами, а я пока в душ и за кофе». Ага, сейчас, блять. Сейча-а-ас. Скорее министр здравоохранения сунется по скорой в районную многопрофильную пятничной ночью, чем у бригады появится возможность присадить зад и просто протрепаться весь вечер, снизойдя лишь для того, чтобы принять бомжа-завсегдатая, который отморозил последний по счёту палец на ноге и вообще приехал пожрать, если по чесноку. Пожрать, помыться, а после уковылять восвояси, предварительно не забыв попробовать утащить бутыль с медицинским спиртом из процедурной. За ночную смену таких с десяток, а зимой и того больше. За ночную смену можно умудриться побить свой личный рекорд по принятым пациентам, а иногда ещё и увеличить его в полтора раза. У меня руки подрагивают после пятого по счёту зашитого живота и невротично дёргается глаз после второй на неделе ампутации. Мне хочется послать всё на хер примерно раз двадцать за последние пять часов и просто выйти. Выйти из отделения или в окно — тут что окажется ближе. Кажется, будто осень виновата, но херня это всё. Что летом, что весной — пациентов всегда одинаково. Разве что летними вечерами часто везут тех, кому было слишком хорошо днём, а зимой — до черта раздетых, с проломленным черепом, найденных в сугробах и тёмных арках случайными прохожими. Всегда кто-то орёт не своим голосом, а если за смену не услышишь ни одной угрозы, то, считай, всё — прошёл игру на сложности «на смерть» от и до. Невозможно по определению. Эта ночь ничем не лучше прочих. Эта ночь попадает под вторую из выделенных мной категорий, но примерно в четыре, когда телефон затихает на какое-то время и можно даже попробовать поспать, я только отмахиваюсь от коллеги и несу себя в столовую к кофейному автомату. Двухчасовой сон сделает всё только хуже, и после будет не собраться. Упаду уже утром, после пересменки, и если повезёт, то даже не в метро, а дома. Дома, где из живого только гордо сносящий лишения кактус и ноут, слой пыли на котором уже может соперничать с покрывающим гробницы египетских фараонов. Раньше был ещё кот, но пожалел его, вечно орущего и чумного от одиночества, и отдал своей бывшей второй половине. Отдал вместе с вещами, даже сам затолкал в переноску и вынес к машине. Уж там ему точно лучше. Не с чумным доктором, который частенько остаётся и после смены, просто потому что ползти к себе уже нет сил. И ладно бы возраст жал, так нет же. Скорее — перегорел. Налёт романтики и моё излюбленное, так и горящее в глазах ординаторов «я здесь, чтобы спасать людей» прилично истончились, и сейчас это скорее что-то смахивающее на «не добивать». Хотя бы «не добивать», несмотря на то что порой безумно хочется. Порой жалею, что в нашей бескрайней никогда не признают эвтаназию, а у врачей не появится права неприкосновенности. Хотя бы потому, что это не очень приятно, когда отец вовсе не твоей пациентки пытается топором вскрыть твой не очень-то прочный череп, и плевать он хотел, что девчонка умерла ещё в карете помощи. Не довезли — значит, плохо ждали и всё такое. «Белка» и более изобретательные вещи порой шепчет. Моя вот, редкая рыжая гостья, иногда предлагает взять канистру и сократить административный корпус нашей больницы, но да разве ж я такой тюфяк, чтобы сразу же бросаться её слушаться? Выдыхаю, понимая, что снова соскальзываю в какое-то спокойное почти уже отчаяние и безнадёгу, которые разве что только наркотическим ударом и разогнать, и мою свою брошенную на столе несколько часов назад кружку. На дне ещё есть что-то, но вспоминать что или пробовать — нет никакого желания. Просто опрокидываю её содержимое в раковину и, сполоснув под струёй горячей воды, отношу к кофемашине. Которую никто не заправил, разумеется. Ладно… никакая лень не способна оставить меня без кофеина в середине смены. Ни лень, ни явно подкрадывающаяся с годами гипертония. На смертном одре буду просить не священника, а чашку чёрного, с коньяком. Или, может, чашку коньяка с каплей кофе. Такой вариант тоже возможен. Засыпаю зёрна куда надо, проверяю, набрала ли воду, и замираю, как мышь около чужого холодильника. В коридоре слышатся поспешные, гулкие в ненадёжной тишине шаги. Твою мать, ну только не это. Ну не до кофе же! Поворачиваюсь к двери со вселенской скорбью на лице и ожидаю увидеть свою прикорнувшую медсестру, но нет — всё оказывается немного приятнее. Немного приятнее в лице зелёного совсем, сосланного в наши степи ординатора, который всё никак не может перестать заикаться, когда обращается к кому-то из старших. Милый просто до ужаса. Как щенок, который только и знает, что вилять хвостом и жалобным скулежом звать на помощь при самой минимальной опасности. Но, именно потому что милый, его и не посылают так же часто, как остальных. Именно потому что милый, расторопный и со своей упаковкой кофе, из которой при необходимости можно утащить пару ложек. — Алексей Николаевич, у меня там… — Замерший в дверях, неопределённо машет куда-то в коридор и бегло осматривает меня с ног до головы. Не то ищет пятна крови на форме, не то просто, пользуясь моментом, пялится. — Кто-то умер? Вздрагивает в ответ на вопрос и осторожно, с крайне вопросительной интонацией изрекает короткое «нет». — Так нет или ты не знаешь?.. — подытоживаю, прекрасно понимая, что просто дразню его, пока есть возможность, и едва ли не в открытую наслаждаюсь тем, как вытягивается его лицо. — Никто не умер. Удовлетворённо киваю и продолжаю допрос, параллельно побеждая заартачившуюся кофемашину: — Умирает? — Нет, — мотает головой и, лишая меня всех последующих вопросов, поясняет: — Валентина Николаевна из двадцать шестой жалуется, что не может уснуть. Как вы думаете, ей можно дать… Даже не пытаюсь сделать вид, что помню, кто такая Валентина Николаевна, но, так как ни сердечников, ни просто особо чувствительных к фарме у нас нет, просто киваю: — Дай. Замирает, смаргивает, будто прогружаясь, а после с осуждающим выдохом проговаривает: — Вы даже не дослушали. — Угу, — не собираюсь отрицать и, наконец всё заправив и ожидая, пока вскипит вода, поясняю, упёршись руками в край столешницы, на которой стоит моя личная надежда, опора и спасительница: — Потому что никто не умирает, а я тут именно за этим, а не за тем, чтобы у каждой старухи был личный доставщик «феназепама». Что ты вообще делал в двадцать шестой? Там все стабильные. Опускает голову, всё на месте топчется и никак ни внутрь не зайдёт, ни выйдет. Бесит меня немного и мельтешением, и открытой дверью. — Зашёл проверить. — Ночью? — Ну да. Может, кому-то плохо. О господи. Закатываю глаза, не зная, как ещё реагировать на приступ чужого человеколюбия, на которое у меня, кажется, скоро полезет аллергия, и изрекаю, глубокомысленно уставившись в светлый глянцевый потолок: — Мне тут плохо. Надо же, как, оказывается, уже оброс. Подстричься, что ли? Когда-нибудь. Может, даже в этом году. — Принести тонометр или, может?.. — откликается тут же готовый мчаться за чем угодно, и я отрицательно мотаю головой. Плохо мне, увы, только морально. А никто не даст мне больничный, если в графе заболевания написать «осенняя депреська, больной хочет послать всех на хуй — и на острова». — Таблетку своей старухе принеси, раз уж вызвался, а я как-нибудь уж сам. Как-нибудь уж, до конца смены. В отделении точно не помру, а пока никто и не тащит ни в ад, ни в приёмник. Кивает, но всё никак не может уйти. Кивает, смотрит на меня, а после мученически, будто в сто пятый раз, с интонацией моей бабушки изрекает: — Вам бы кофе поменьше… И я бы рад. Нет, правда. Рад бы перестать пить кофе, жрать таблетки, без которых порой не уснуть, и прекратить листать всевозможные кодексы, застревая в пробках. Только для всего этого нужно уволиться, а я пока не готов покинуть эти деструктивные отношения. — Не могу. Я на нём работаю. Хмыкает, делая вид, что принял за шутку, и уже было скрывается в коридоре, как возвращается и заглядывает внутрь кухни снова: — Можно я вернусь, ну, после того, как… Киваю, позволяя не договаривать, и он тут же уносится, шагая ещё быстрее, чем до этого. Надо же, сколько энергии. И откуда только берётся? Или это всё тот самый пресловутый энтузиазм толкает его в спину. А ведь и я был таким каких-то лет семь-восемь назад, когда только пришёл сюда. Не мог усидеть на месте, спать ночами и точно так же бегал от палаты к палате, прислушиваясь к дыханию пациентов и проверяя, всё ли в порядке. А как только перестал это делать, тут же получил три жалобы за неделю. За чёрствость и нежелание измерять артериальное давление каждые двадцать минут после часа ночи; за то, что не метнулся вниз и лично не принёс передачку от соседки или отказался отнести явно тоскующему без дозы внуку сердобольной бабушки энное количество средств, заботливо завёрнутых в носовой платок. Фу, блять. Вспоминаю — и снова начинает дёргать. Где там этот доброхот? Вернулся бы до того, как селектор оживёт по новой и придётся спускаться вниз. С ним хоть потрепаться можно, отвлечься от своих мыслей. Ну и почувствовать себя почти героем. Самую малость. Так смотрит каждый раз, что не разобрать: благоговеет как перед старшим врачом или просто влюблён. И второе — явно плохой клинический признак. Второе бы вылечить побыстрее, не таскать его за собой и не делать никаких подачек, но… но как же хочется. Хочется ощущать себя кем-то важным, пусть только для вчерашнего студента. Хочется, чтобы порой поскакали и вокруг меня тоже. С ёбаным тонометром. И разница-то в возрасте совсем плёвая, но вот, судя по восприятию, между нами — целая пропасть. Пропасть, имя которой — опыт. Он пугается каждого лишнего чиха и, чуть что, готов вызывать реаниматолога, а я же трижды перепроверю, а не пиздят ли мне, заглядывая в глаза. Возвращается через пару минут после того, как я усаживаюсь за длинный, чтобы весь персонал вмещал, стол и ставлю на него не одну, а две кружки. О маленьких и всемогущих иногда тоже нужно позаботиться. Ну или о том, чтобы не прожил слишком долго как ярый противник кофеина. Возвращается через пару минут, удивлённо смаргивает, глядя и на загодя отодвинутый стул по левую сторону от моей руки, и на простую белую чашку, наполненную на три четверти. Сглатывает и, помявшись, присаживается. Сжимает колени и руки укладывает поверх них. Моргает, и кажется, что не дышит. — Ну как там твоя двадцать шестая? — интересуюсь исключительно для того, чтобы начать разговор, и он тут же отбивает реплику, не посчитав нужным ответить на сам вопрос. А раз так, то можно и забыть на время. — Строго говоря, она ваша. — Строго говоря, она наша. Ты тоже несёшь ответственность. На самом деле совершенно никакой, но мне вдруг хочется поиграть в злого дядю и немного погрозить ему пальцем. На правах старшего товарища и просто старшего, который откусит ему голову, если вдруг что. — Совсем немножко ответственности. И знайте: если что, я буду валить всё на вас. Согласно киваю и отпиваю из своей кружки. Спешит сделать то же самое и, не сдержавшись, кривится, тщетно пытаясь закрыть чашкой исказившийся рот. Ну да, ну да. Кто-то ещё пьёт кофе для вкуса, а не для того, чтобы получить свою дозу. Как это я мог забыть. — Сахарница, если что, на привычном месте. Кажется, что, если бы был чуть смелее, показал бы язык или что-то вроде того. Видно, что хочет, но сдерживается, не забывая о субординации. — Если, конечно, ты не унёс её в двадцать шестую. Выдыхает через ноздри и не очень-то успешно изображает страдания. На самом деле же едва не светится, оказавшись в центре внимания, и откровенно дерьмово пытается это скрыть. Может, и вовсе не пытается. — Вы теперь издеваться будете, да? — уточняет, и его подчёркнутое «вы» меня веселит. — Немножко. Максимум до конца смены. Вроде как должен расслабиться, но, напротив, хмурит брови и, растерев ладонью уставшую шею, осторожно переспрашивает, видно, заподозрив что-то неладное: — А потом? — А потом меня накроет склероз и, если повезёт, одеяло. А если повезёт чуть больше, то, может, и кто-нибудь симпатичный на рожу, — подмигиваю ему, пунцовому, как оставленный кем-то на смерть розовый помидор на подоконнике, и делаю ещё глоток. Смущается и, кажется, вот-вот прокусит губу. Прокусит, зальёт пол к чертям и, вместо того чтобы бегать проведывать свой основной электорат, будет драить тут всё. Я бы сказал, что тянет на попытку увиливания от своих обязанностей. Я бы сказал, если бы он не был таким пугливым и бесконечно отзывчивым. — Почему вы такой злой? — спрашивает после того, как встаёт всё-таки за сахарницей, и откуда-то из-за моей спины. — Как вообще можно оставаться на работе сверх своей смены и при этом ненавидеть весь мир?.. Остаюсь иногда, это да. Остаюсь, когда не хватает рук и просто физически нет возможности махнуть на всё и уехать. Мы же «давали» всё-таки. И Гиппократу, и тысяче его производных. — Вот сам и ответишь на этот вопрос. — Я вот тоже задавался подобным и то же самое и получил. Я тоже думал, что уж со мной-то подобного не случится. Как это я, последователь Авиценны от самого бога, могу взять и сдуться? — Только не сейчас, а лет через семь. Если, конечно, не сбежишь раньше. Слышу, как замирает, перестав греметь керамическими, не отличимыми друг от друга горшками подо всё на свете, и чудится даже, что остановился потому, что боится пропустить хотя бы слово. — В косметологии вот, говорят, хорошо, — продолжаю рассуждать и, повертев кистью, рассматриваю ремешок своих часов. — Знай себе отрезай да натягивай, и никаких вонючих бомжей и трёхсоткилограммовых мадам, которых нужно излечить от всего здесь и сейчас. Красота. — Не сбегу, — заявляет с такой уверенностью, что даже оборачиваюсь к нему и задираю голову, чтобы ничего не упустить. — Уверен? Пожимает плечами, цепляет наконец эту несчастную сахарницу и, прихватив ложку, возвращается за стол. На то же самое место. — Вы же не сбежали. Держится чуть расслабленнее, и не то нарочно, не то по случайности упирается в моё колено своим. — А ты, стало быть, равняешься? Делаю вид, что не замечаю того, что касается, и знай себе верчу в руках чашку. И так её, и этак. И так, и этак, искоса поглядывая за реакцией. Поглядывая, и, не выдержав его серьёзности, улыбаюсь. — Пытаюсь. Улыбаюсь, пусть устало и тускло, но во всяком случае искренне. От всей своей задёрганной душонки. — Не стоит стараться слишком тщательно, — просто даю совет, но тут же напрягается и приподнимает брови, морща лоб. Никак не может расслабиться рядом со мной, и это более чем заметно. Даже если думает, что не так. Если вообще что-то об этом думает. Может, мне просто хочется принимать желаемое за действительное. Почему бы и нет, в конце концов? Всё какая-то развлекуха. — Почему это? Слишком близко воспринимает всё, и я даже немного жалею, что завёл эту тему. Не мне ему пророчествовать и что-то предрекать. Может, действительно не сдуется до глубоких седин, и я свалю раньше, чем он перестанет быть таким доброжелательным и отзывчивым. Кто же знает. Ждёт ответа, и потому, неопределённо поведя плечами, проговариваю, глядя куда-то вдаль. Вдаль, что существенно ограничивается не зашторенным тёмным окном и белой линией подоконника. — Мой последний ординатор тоже старался и тоже бил себя в грудь, а в итоге не выдержал и ушёл, — поясняю, и он кивает. Так же серьёзно, как и слушал до этого. Надо бы раздобыть маркер и прямо поверх его инициалов на бейдже вывести это слово. Ему подходит. — В пресловутую косметологию. — И вы тут же записали его в предатели? Киваю, хмыкнув в почти опустевшую чашку, и опускаю руку, невольно касаясь ею его колена. И, повинуясь не то импульсу, не то желанию посмотреть, что будет, провожу по нему пальцами и сжимаю. Даже бровью не ведёт ни сейчас, ни когда отпускаю. Видно, получать ответы интереснее, чем гадать украдкой, полапали или всё-таки показалось. Видно, не имеет ничего против того, чтобы прикасались. Я или вообще. Может, просто тактильный — кто его знает? Выжидает, и потому нехотя и без подробностей, но всё-таки отвечаю. Понимаю, что сам завёл эту тему и стоило бы выбирать слова немного больше и думать, что и кому говорить. — Не за это. Думать хотя бы потому, что непременно спросит теперь ещё. — А за что тогда? — Это слишком грустный разговор. — Улыбаюсь ему, чуть склонив голову, и, допив, отталкиваю от себя опустевшую чашку. — А мне нельзя быть грустным на смене. Убью ещё кого-нибудь. Согласно кивает, и уже представляю, как отреагирует, если поинтересуюсь вскользь, как нынешняя ординатура проводит свои выходные, как мобильник, с трудом влезший в нагрудный карман моей формы, оживает. Даже не глядя на экран, знаю, кто и куда. — Вот и отдохнули. — Поднимаюсь на ноги и отвечаю уже на ходу, не забыв обернуться в дверях и, указав на кружки, поинтересоваться одними губами, покуда коллега, сосланная в приёмник, обрисовывает сложившуюся ситуацию: — Уберёшь? Кивает, а я уже мысленно гадаю, что меня ждёт на этот раз, надеясь, что пациент окажется не тяжёлым. *** Всё вроде идёт своим чередом. Дежурства четыре раза в месяц, высокомерно делающий вид, что и вовсе не существует, кактус, всё более и более плотный слой пыли на не вспыхивающей светодиодами целую вечность клавиатуре… Всё своим чередом, и за сентябрём — октябрь, а тут уже и до снега недалеко. До снега, переобувки машины, на которой я почти не езжу, предпочитая не возвращаться на работу через вход для скоряков, и мой ординатор, который вот-вот наберётся смелости и напишет мне не в общем чате. Вот-вот, лет через двадцать восемь, может. Ну или раньше, если вырвет себе полноценные выходные и прибухнёт. Милый добрый мальчик со светлыми вихрами, которого обожают все без исключения медсёстры и, кажется, даже заведующая отделением. Пробуждает у них материнский инстинкт, не иначе. Такому бы куда-нибудь в педиатрию или и вовсе подальше от этого всего. Такому бы бежать на хер из медицины, потому что как пить дать потухнет и перестанет улыбаться и им, и вообще. Может, даже начнёт курить, а может, уже начал — бегает же за чем-то на служебную, давно и негласно превращённую в курилку лестницу. Всё своим чередом, и даже робко сброшенный в обед первого дня ноября смайлик заставляет меня молча кивнуть будто в подтверждение всех теорий. Почти написал. Почти, потому что, убоявшись, удалил приветственно улыбающуюся морду сразу же. Только видел же, что прочитано. Только знает, что я заметил. Скажет что или сделает вид, что ошибся? Хочется, чтобы сказал. Хочется, чтобы, помявшись, выдал тысячу и одну отмазку и, кусая губы, скрылся по только что появившимся неотложным делам. Ночные смены совпадают редко, и, когда я остаюсь на сутки, он сваливает домой. Переодевается, задерживается для того, чтобы дождаться, когда высунусь из ординаторской, и, махнув рукой, закидывает лямку рюкзака на плечо. Закидывает лямку рюкзака, топчется на месте и уходит вместе с выскочившей с общей кухни медсестрой, что из новеньких и никак мне не запомнится. Так-так, видно, кто-то решил прибрать к рукам моего мальчика-зайчика из детского хора. Что же, может, хотя бы целее будет в этих руках. Хотя бы нервами. Проще, когда рядом есть кто-то, способный тебя обнять. Уверен, что проще, несмотря на то что сам начал забывать, как это вообще, когда возвращаешься домой, а там горит свет. И — о боже — пахнет не пиццей или гамбосами из доставки, а пресловутым борщом, воспетым в каждой бытовушной сказке. Выдыхаю, думаю, успею ли сгонять покурить перед тем, как начнётся пиздец уже в мою смену, и тут же, будто в ответ на так и не заданный вопрос, оживает селектор. Вот и всё. Добро пожаловать в ад. Сегодняшняя смена сулит мне полный приёмник. Разворачиваюсь на подошвах лёгких, прижившихся на работе кед, и ноги сами несут в нужном направлении. Мысленно напоминаю себе проверить, есть ли там, в этом направлении, невскрытая пачка перчаток. Чёрт знает, хватит ли початой или нет. Осень всё… За сентябрём — октябрь. ДТП, бытовуха, многодневные раны, на которые страшно просто смотреть, не то что вскрывать. Полный набор порезов и гематом любого размера и оттенка. К ночи становится по-настоящему жарко. Жалею, что не сгонял покурить, пока мог. Жалею, что, выбирая между тем, сгонять в сортир или на лестницу, выбрал сортир. Никотина не хватает просто чудовищно. И для того, чтобы не трясло, и для того, чтобы никого не послать. На хер, в пизду, на дачу к любимой бабушке. Главное — подальше отсюда. Везут всех без разбора, и за три часа я успеваю посмотреть и на открытый перелом бедра, и на прищемлённый дверью, чуть опухший палец с длинным наращённым ногтем, который даже не треснул. За три часа я успеваю зашить три головы и один раз едва не отпустить пациента туда, где уже не важно, на какой свет переходить через дорогу. Вытянули в последний момент и тут же упустили другого, буквально спустя пятнадцать минут на едва подготовленном столе. Очень скверное ощущение. Очень. Только этого убрали, как вспыхивает лампочка и грохочет каталка со следующим. Адская ночь. К утру перестаю считать, сколько уже. К утру даже бровью не веду, когда медсестра негромким голосом сообщает, что мать пациентки возмущается, что врач не чисто выбрит и она будет жаловаться. Главврачу, в министерство, да хоть самому президенту. Может накатать пасквиль и отнести его в церковь до кучи. Пусть передадут на самый высший из всех уровней. Тогда-то уж точно покарают. Может, молнией, а может, и премии лишат. Только бы отпуск не передвинули, а с остальным вполне можно иметь дело. Закроюсь в квартире, вырублю мобильник на две недели и буду просто лежать, глядя в потолок. Может быть, поиграю во что-нибудь и полью кактус. Может, если смогу встать. Нет, телефон отключать не буду. Как иначе заказать себе пожрать? Ночь кажется бесконечной, а когда небо начинает светлеть, сначала даже не верится в это. Не верится, что ПОЧТИ уже. Ещё час, и всё — можно валить. Ещё час в теории и на практике — целых три. Застрял в операционной, после — на планёрке, где мне устроили самый настоящий разбор полётов, и в итоге в раздевалку потащился уже ближе к одиннадцати, успев по пути переброситься парой слов с крайне бодрой для поступившей ночью по скорой пациенткой, которая была очень удивлена тем, что я собрался домой. Наверное, самим фактом того, что у меня есть дом или нет железной гири на ноге. Тошно, разговаривать ни с кем не хочется вовсе. Даже не закрываю дверь раздевалки перед тем, как унести себя в душ, и, видно, не случайно. Видно, какое-то шестое чувство или что-то вроде того. Потому что, выбираясь из-под воды и едва придерживая полотенце, выползаю назад, к шкафчикам, и первое, что бросается в глаза, — это то, что примитивный крючок-закрывашка на входной двери опущен. Кто-то, видно, решил заскочить переодеться, пока я меланхолично раздумывал, можно ли утопиться в двадцати граммах воды. На длинной, разделяющей пространство лавке обнаруживается мой ординатор. Сидит совсем так же, как за общим столом. Скованно и слишком уж прямо держа спину. В дутой жилетке, накинутой на толстовку, и джинсах. Просто ждёт, не думая переодеваться. — Здравствуйте, — неловко улыбается мне и помахивает рукой. Я же никак не могу взять в толк, чего он расселся и почему так поздно приехал. Мозг отказывается получать и правильно обрабатывать информацию. Мозг вообще отказывается обрабатывать больше, чем от него требуют самые простые, примитивные процессы. Нам с ним срочно нужен сон. Сладкий, длинный и глубокий, как физиологические отверстия некоторых счастливчиков, умудрившихся оставить на скорой уйму занятных продолговатых предметов. Сон или ЛСД. Но так как второго в больничных стенах не водится… — Смена началась три часа назад вообще-то, — намекающе приподнимаю брови, и он нехотя переводит взгляд выше. До этого и вовсе пялился на мой живот и совсем, совсем не переживал о том, как это может быть расценено. — Да, я знаю, — кивает и, видно, догадавшись, что мой следующий вопрос явно начнётся с ненормативной лексики, предупреждает его и поясняет до того, как сглотну и открою рот: — Я сегодня не работаю. Хер бы я сейчас сидел в рабочей раздевалке на его месте. Где угодно и с кем угодно — только не здесь. — Тогда что ты тут делаешь? Хер бы я прикатил просто так, оттого что дома поговорить не с кем или не наметилось хоть сколько-то важных дел. — В общем чате написали, что ночь прошла неважно, — поясняет и прикусывает губу, прежде чем подняться на ноги и сделать шаг вперёд, а после в нерешительности замереть около края бокового шкафчика. — Вот решил проверить, как вы. И смотрит так, будто ничего ненормального не сказал. Смотрит, как некогда живший у меня кот, которому, замотавшись, не дали пожрать. И я более чем понимаю, что это значит. Я прекрасно его понимаю. И не то чтобы не нравился мне или ещё что-то, но… — Ты серьёзно сейчас? — спрашиваю, а у самого язык чуть ли не немеет. Не то от усталости, не то от начавшего выделяться яда. — По-настоящему, серьёзно? Делает вид, что не улавливает сарказма, и заталкивает пустые ладони в карманы голубых джинсов. Видеть его не в форме непривычно, если не сказать, что странно. Видеть его в простой тёмной толстовке, дутой жилетке и самых обычных белых кроссах. Парень и парень, каких тысячи в толпе. Так и не скажешь, что решил самоотверженно пожертвовать собой ради тысяч и тысяч ещё не подозревающих о том, что он — их будущее спасение, пациентов. — Похоже, что шучу? Чувствую себя на каком-то стрёмном собеседовании, которое не назначал. Чувствую себя бесконечно уставшим и старым. Выдыхаю, опускаю взгляд для того, чтобы собраться и хотя бы попробовать найти нужные слова. — Послушай, мальчик… Обрывает сразу же. Со страхом во взгляде и сделав большой шаг вперёд. Теперь напротив, сантиметрах в тридцати. — Не надо! Начинает теребить завязки на толстовке, а после переходит на незастёгнутую молнию на жилетке. Дёргает за бегунок, катая его туда-сюда, и, должно быть, не заметит, если случайно вырвет. — Не надо, не выгоняйте меня. Я… я прошу только дать мне шанс. Я… я всё сделаю, я… — понижает голос, сглатывает после каждого слова, паузы делает, будто давится, и не то боится, что смелость закончится, не то просто не понимает, как замолчать. Боится, что, заткнувшись, услышит то, чего не хочет слышать. Выдыхаю, прерывая поток бесконечных «я», и, схватив его за руку, которая вот-вот вырвет собачку, сжимаю в своей и тяну вниз. Затихает и разве что смаргивает. — Что ты сделаешь? — переспрашиваю, показывая, что не собираюсь выпинывать его вот так запросто, без объяснений, и тут же объявлять врагом номер один. Показываю, что всё ещё слышу и не собираюсь записывать в извращенцы. Ну, на основании того, что знаю, по крайней мере. Поджимает губы, покусывает их, будто выбирает нужный ответ, и в итоге ограничивается пожатием плеч и лаконично-уверенным «Всё, что скажете». — Даже вот так. — Отпускаю его руку, и она тут же дёргается вслед за моей. Дёргается вверх, ловит не успевшее уйти в сторону запястье и сжимает. — А как же кино и, не знаю, пиво в пятницу вечером? Что там ещё делают люди перед тем, как предлагать «всё, что скажете»? Это и подначка, и вроде как ответ. Это вроде как то, чего он хотел, но я настолько убитый, что не чувствую ни предвкушения, ни радости. Тень заинтересованности, и та задавлена минувшим дежурством. Он мне нравится, это так. Я знаю, что нравлюсь ему. Знаю, но сейчас не чувствую. И что эта работа сделает из меня эмоционального калеку в итоге и ничего, ничего после себя не оставит — я знаю тоже. Если только меня не спасут. Может быть, прямо сейчас. — Я скину вам ссылку на фильм и закажу пиццу, — смелеет и даже вскидывает голову. Глядит прямо в глаза и осторожно, очень осторожно укладывает руку на моё плечо. — Так пойдёт? — Нет, ну если ты рассчитываешь на шлепок по заднице, то вполне. Только не обставь потом всё как изнасилование, а то… Понимаю, что только что подписался на что-то, лишь когда пальцы, поглаживающие мою ключицу, скатываются ниже и, минуя грудь, вцепляются в край и без того не очень-то плотно обёрнутого полотенца, что одним чудом и держится. Вцепляясь, но, будто передумав, не замирают на месте, а пробираются дальше. Как много порой может сделать чужое внимание. И пальцы тоже. Пальцы, которым бы стоило подождать и вообще выбрать место удачнее рабочей раздевалки, но, видно, у него максимализм и присущее всем юным и горячим «здесь и сейчас». Видно, опасается, что если не поймает меня сейчас, не поймает во всех смыслах, то после и не обломится. Чёрт его знает, в чём он там ещё уверен. Заглядывает в глаза, прижимается ближе, несмотря на то что я голый, а он полностью одет. Несмотря на то что я ещё мокрый, а на его толстовке остаются влажные пятна. Заглядывает в глаза, боязливо касается губами подбородка и тут же отодвигается назад. Смотрит и ждёт. Ждёт, «да» или «нет». Ждёт, а сам запускает пальцы в карман и что-то мнёт. Что-то в шуршащей и наверняка глянцевой упаковке. Негромко хмыкаю, но, чтобы не расценил по-своему, тут же заминаю смешок и сжимаю ладонью его плечо. Не сильно — просто для того, чтобы был тактильный контакт. Просто для того, чтобы было удобнее второй рукой поднять его подбородок и поцеловать. Не торопясь и больше не опасаясь, что если закрою глаза, то вырублюсь на месте. Вот и проснулся. Неплохо проходит утро. Поцеловать его раз, другой, подумать о том, что я только что сократил количество пригодных для женитьбы лиц в отделении на одну единицу… Виснет на мне, цепляется за плечи, прижимается грудью и наощупь находит молнию на своей толстовке. Дёргает её, не глядя выбирается из рукавов и остаётся в футболке. — Малыш, я почти сорок часов на работе, — шепчу ему на ухо, когда отрывается для того, чтобы коснуться не только губ, но и моей щеки тоже. Щеки, шеи вскользь и ключицы с некрасивым белёсым шрамом. Касается везде, где может дотянуться, и всё никак не оставит в покое полотенце. Будто не слышит или не хочет слышать. Не хочет слышать и, осмелев, тащит истончившуюся и выцветшую тряпку вниз, оставляя меня полностью голым. — У меня физически не… Осекаюсь, не договорив, когда вскидывается и, глядя в мои глаза, не вниз, проезжается пальцами по низу моего живота, с нажимом ведёт по лобку и сжимает то, с чем стоило бы быть понежнее. Но и так очень неплохо тоже. И так, вместе с его взглядом, горячими влажными губами, очень и очень. — Вы меня обманываете, Алексей Николаевич, — шепчет с тем же подобострастием, что и во время работы, и я — да. Я признаю. Встанет. Не такой уж я и мёртвый, оказывается. И не такой старый, как привык думать. Ласкает пальцами и свободной рукой ныряет уже в карман джинсов. Надо же, когда только успел переложить? Вытягивает наружу серебристый прямоугольник и, зажав его между средним и указательным пальцами, молча протягивает мне. Нужно сказать, что не здесь. Нужно сказать, что поймают. Нужно сказать, что лишние риски не всегда оправданы, но… Но ничего из этого не давлю из себя, нет. Ничего вообще. Напротив, не теряя больше времени, наступаю, оттесняю его к шкафчикам, перешагнув через своё упавшее полотенце и поцеловав ещё раз. Быстро, глубоко и кусаче, отбираю резинку и, шлёпнув по бедру, разворачиваю спиной. С готовностью поддаётся, помогает расстегнуть ремень на джинсах и вместе с бельём спустить их вниз. С готовностью поддаётся, выгибается, чтобы прижаться оголившейся задницей, схватить меня за руку и потянуть её вперёд. Провести ей по своему боку, животу и, вопреки всем ожиданиям, дальше вверх, а не вниз, под футболку. Касаюсь пальцами маленького сжавшегося соска и тут же понимаю, что он хотел мне показать. Нащупываю твёрдые металлические шарики и, крайне заинтересовавшись, зажимаю невскрытую резинку в зубах, чтобы и второй рукой проверить тоже. Проверить и потрогать его соски. Зажать их между средним и указательным пальцами, надавить и чуть выкрутить. Отвечает горячим выдохом куда-то в сгиб своей руки и пробует раздвинуть ноги пошире. Только пробует, стреноженный своими же застрявшими на уровне колен джинсами. Эти маленькие шарики никак не отпускают меня, металл прощупывается и внутри маленького затвердевшего соска, и безумно интересно, как оно языком. Как оно, если прикусить и потянуть украшение в сторону? Ему понравится? Ему наверняка нравится, раз обзавёлся подобными штуками. А так и не скажешь с виду, что маленький скромный мальчик любит пирсинг и когда его берут сзади. С некоторым сожалением даже опускаю правую руку вниз, провожу по всему его торсу широко разведёнными пальцами и надеюсь и внизу найти какой-нибудь сюрприз. Что-нибудь этакое, добавляющее остроты. Что-нибудь, что он тщательно скрывает от остальных. Что-нибудь вроде гладкого металлического кольца с двигающимся вверх-вниз шариком на открытой головке. Прижимаюсь плотнее, чтобы заглянуть вниз, подбородком упёршись в его плечо, и оценить это не только тактильно. Чтобы оценить, как выглядит его обрезанный член, украшенный подобным образом. Загоняю шарик в уретру, обхватив, сжимая пальцами поверх, и, не разжимая, тяну вниз. Почему-то мне кажется, что ему так нравится. Нравится дрочить с этой металлической дрянью внутри. Нравится ощущать, как она давит на нежные стенки, а может быть, даже и немного дёргать. Потягивать за кольцо. Выдыхает медленно и очень-очень горячо. Выдыхает всё так же, в сгиб своего локтя, и я понимаю, что нам нельзя допустить лишних звуков. Нам вообще всего этого нельзя. Нельзя здесь и сейчас, но… Но толкаюсь вперёд, упираясь членом в его ягодицу, и он вздрагивает и чуть ли не скулит. Он хочет. Тоже очень. А кто я такой, чтобы отказать коллеге, нуждающемуся в помощи? Скорой и не очень медицинской. Отрываю кусок фольги от прямоугольника и спешно раскатываю сложенную резинку. Натягивается как надо, почти не чувствуется, если с нажимом пройтись рукой, и просто утопает в смазке. Умный мальчик, взял с двойной. Умный, подрагивающий и поглаживающий свою задницу заведённой назад рукой. Пальцы двигаются неторопливо, но явно со знанием дела. Пальцы движутся меж его ягодиц и отступают, только когда я начинаю помогать ему своей рукой. Помогать и трогать. Проверять самыми кончиками, насколько он готов. Насколько он готов и опытен. Был бы неопытный, не полез бы в рабочей раздевалке. Был бы неопытный, не стоял бы сейчас выгнувшись и прогнувшись. Вхожу неторопливо, для начала проехавшись головкой по ложбинке, и, упёршись ей куда следует, надавливаю. Ввинчиваюсь в него и останавливаюсь после каждого осторожного толчка. Ничем не выдаёт себя, а может, и вовсе не дышит, но лопатки дрожат. Может, от нетерпения; может, от неприятной потягивающей боли. Впрочем, к последнему ему явно не привыкать. Вперёд-назад, понемногу. Вперёд-назад, сдерживаясь, чтобы не до шлепка. Вперёд-назад, и, примерно на пятом потеряв голову, вцепиться в его бока. Горячий, тесный и очень, очень жаждущий всего этого. Может, и представлявший. Представлявший в своей безопасной комнате родительской квартиры и медленно работающий пальцами по ночам. И спереди, и сзади. Представлять такое опасно, но безумно нравится. Представлять такое, терять голову, и не осторожничая больше. Кусает свою руку, поскуливает, беспокойно возится, пока я снова не сожму его член своей рукой, а второй не найду мокрые приоткрытые губы. Провожу по ним подушечками двух пальцев, а когда охотно приоткрываются, толкаюсь глубже, надавливая уже на язык. Тут же принимается посасывать их, накрывает головку члена ещё и своей рукой и подстраивается под мой ритм. Удобный во всех смыслах. Знает, как нужно выгнуться, чтобы пустить максимально глубоко. Знает, как ласкать пальцы, чтобы возникшие ассоциации сразу же унесли далеко-далеко. В раздевалке давно горячо, и мне, наверное, должно быть стыдно, но почти уже. Немного ещё. Усталость, вытесненная выбросом адреналина, отступила, хочется только ещё и ещё. Хочется догнаться окончательно, и во время одного из толчков не рассчитываю и толкаю его на шкафчик, отозвавшийся глухим шлепком. Так получается ещё и ещё, уже на носках стоит, кусает мои пальцы, чтобы не подвывать в такт толчкам, и, когда я уже почти, совсем почти, кто-то дёргает дверь раздевалки. Замираем на миг, а после, повернув кисть, я намертво зажимаю его рот ладонью и продолжаю. Ещё быстрее. Пальцы внизу работают тоже, будто борясь с желанием покалечить его. Крутят, мнут, дёргают, и он сжимается так сильно, что, почти выскочив, почти выдернув полностью, кончаю, загоняя назад. Его довожу тоже, прямо под требовательные удары по тонкой двери. Его довожу, продолжая двигаться внутри и ни на секунду не переставая работать пальцами. Пока не выплёскивается на них и, задрожав как в припадке одной из самых неприятных болезней, обмякает на миг. Выдыхает через ноздри, тут же вздрагивает и отпихивает мои руки. — Да вы там сдохли или что?! — Требовательный, чуть приглушённый голос по ту сторону двери принадлежит ни много ни мало нашей заведующей. Требовательный голос ввергает моего маленького ординатора в состояние крайнего ужаса, и он не придумывает ничего лучше, чем смыться в душевую, на ходу пытаясь натянуть на голую задницу свои спущенные штаны. — Я тут без трусов, — отвечаю громко, а сам в это время стягиваю резинку и, завязав её, отираю испачканную руку о сброшенное на пол полотенце. Подбираю его и со спокойствием истинного буддиста заталкиваю в валяющийся в кабинке пакет. — Можно я сначала оденусь, а потом открою? — Сейчас открывай! У меня телефон в кабинке! Пожимаю плечами, но решаю, что с голым задом будет всё-таки как-то слишком. Натягиваю брюки прямо так, на ходу, и, отступив в сторону, скидываю крючок из прилаженной специально под это дело, топорной петли. Возвращаюсь к своему шкафчику и надеюсь на две вещи: что кое-кто не додумается высунуться из душевой вот прям сейчас и что эта без преуменьшений суровая женщина не догадается бросить взгляд на пол и не заметит ехидно поблёскивающий фольгой прямоугольник. *** Осень как осень, за ноябрём — декабрь. Дежурств меньше не становится, пациентов — тоже. Кактус, видно, провалился в зимнюю спячку и потому совершенно не беспокоится из-за отсутствия регулярного полива. Растёт себе и растёт. Медленно, неотвратимо. Наверное, стоит озаботиться новым горшком. Вот сразу после того, как подстригусь, и куплю. Может, даже в этом году. Ночные смены теперь немного больше радуют. Немного, потому что большую часть провожу изгвазданный по уши, а меньшую — отмываюсь от этого всего. Иногда удаётся сделать перерыв и сбежать на лестницу, а после накапать кофе. Сейчас именно это и делаю, дожидаясь, пока очнётся кофемашина. Как обычно бросили так, не заправили. Дожидаюсь, стоя напротив и упёршись в стол широко расставленными ладонями. — Алексей Николаевич?.. В этот раз подкрался бесшумно, не топая на весь коридор. В этот раз подкрался бесшумно и, прежде чем опасливо заглянуть в общую кухню, решил позвать. Порой осмотрительный до ужаса, а порой… — Кофе будешь? — спрашиваю не оборачиваясь, и спустя несколько мгновений уже касается моей спины, а после, осмелев ещё немного, обнимает, сцепив руки на уровне пояса. Забавно, но мы всё ещё на «вы». Забавно и немного заводит. Заводит, потому что он обращается ко мне так и при пациентах, и опустившись на колени. Забавно, но ему отчего-то приглянулся мой кактус — единственное живое, что осталось в квартире. Как-то натыкается взглядом на выкатившийся из-под дивана маленький мячик и озадаченно спрашивает, где же сама кошка. Он спрашивает, а я отмахиваюсь. Не говорить же ему, что кошку забрал мой первый ординатор. Не говорить же, что, в случае чего, ему придётся забирать кактус.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.