Красными нитками

PG-13
Завершён
39
1
автор
Фэндом:
Размер:
34 страницы, 11 864 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
39 Нравится 15 Отзывы 8 В сборник

you know i can't fight the feeling, and every night i feel it

Настройки
День искрит рыжим светом и криками чаек, когда Руфус пересекает желтеющий внутренний двор Латвиджа. Прохладное сентябрьское солнце рассеивается в линзах его темных очков, руку тянет чемодан на колесиках, плечо — шоппер. Латвидж тонет среди осенних листьев, в белизну вызолоченных лучей и запаха морской соли. Здесь, в университете и городе выше на материке — тепло, несравнимо теплее, чем в его родном городе, но зябко и странно: Руфус тоже рос в прибрежном краю, однако это чувствовалось по-другому. Чувствовалось — монолитными серыми лайнерами, свинцовыми тучами над высокой водой, гудящим грузовым портом, а не пляжами, кокетливо выглядывающими из-за пригорков всю дорогу, что он ехал сюда. Латвидж далеко от дома, понимает Руфус. Он чувствует себя храбрым. У него небольшая квартирка, достаточно, на его взгляд, далекая от учебных корпусов, и сосед — нервный лохматый Лео, который первым делом достает из брутального тубуса плакаты по Игре Престолов, а из чемодана — аккуратно сложенное коллекционное издание Святого Рыцаря, завернутое в крафтовую бумагу. Руфус одобрительно хмыкает и они расслабленно болтают о поп-культуре, пока разбирают вещи. Так он узнает, что Лео находит удовольствие в чтении дрянной фантастики и хорошего фэнтези вроде "Святого Рыцаря" или "Сильмариллиона"; что его тянет к древним традициям и легендам, и он еще в школе написал исследовательскую работу по средневековому фольклору Сабрие. Также он, как это по нему отлично видно, любит Стартрек и Звездные Врата, вот что он говорит, отчего-то начиная смущаться, будто гейские космооперы не держат на своих суровых плечах шаткое мироздание подобно Атлантам. Он — задротский задрот, даже на вид — старательный и прилежный хороший мальчик, но на первый взгляд кажется тихим и приятным, а Руфусу такие больше нравятся, чем нет. То, что он сам скорее всего выглядит и ощущается таким же — до дрожи хорошим мальчиком, — он тактично игнорирует. Лео доверительно сообщает ему, что специально приехал раньше основной волны учащихся, чтобы привыкнуть к обстановке; Руфус понятливо кивает головой, терпеливо говоря, что у каждого свои способы контролировать ситуацию, и перехватывает отросшие за лето волосы резинкой. За окном раздаются чьи-то звонкие радостные голоса, и он позволяет себе улыбнуться. * Вторым делом Руфус отправляет запрос в студенческое инженерное общество — сразу после беглого осмотра внутреннего двора кампуса и составления красивой заметки с расписанием пар и схемой учебных помещений. Факультативные занятия помогут ему в последующем поступлении в аспирантуру, думает он. Латвидж быстро наполняется студентами, как берег — водой во время прилива. И все они здесь — самые амбициозные и сильные, с лучшими мотивационными письмами и рекомендациями. Юноши и девушки со всего мира, которые однажды построят свой собственный, потому что это в их крови, это в самом воздухе Латвиджа, в его камнях и старых традициях, что еще помнят выпускников, покинувших их двери. За следующую неделю, в которую прибывают оставшиеся ученики и начинаются занятия, и спустя, видимо, анализ портфолио и первые пары рисунка, ему и еще нескольким первокурсникам приходят положительные ответы из общества. Председатель пишет, что он знаком с его достижениями и впечатлен. Руфус чувствует гордость за свои труды и хорошую репутацию, его верную спутницу со времен средней школы. Он отлично помнит и до сих пор радуется тому, что выиграл конкурс архитектурных проектов в год выпуска — не самый громкий, но хороший и важный, из тех, о которых вспоминают, когда нужно возвысить, который — как наградная шпага или парадная лента. Он добавляет это событие в ряд приятных, словно насекомое в коллекцию. Их тепло приветствуют в штабе, и третьекурсница Шерил вводит их в курс дела. У нее спокойное величавое лицо, но изнутри оно лучится добротой и пониманием, а в глубине светлых ореховых глаз таится расчетливый ум и альтруистическая гордость за общество. Ему нравится Шерил. Не в этом плане, и все же нравится. * На парах по макетированию он сидит рядом с одним из неофитов общества — большим и неловким Реймом Лунеттом. Проекты на двоих они решают выполнять вместе, так как это — самый логичный вариант из всех возможных. Они мало общаются, потому что Рейм, кажется, не особо любит болтать, и Руфус исправно слушает лекции и быстро зарабатывает авторитетную симпатию преподавателя. Ему нравится макетирование — есть что-то от демиурга в том, чтобы делать модели. Осознание того, что однажды его возможности и амбиции станут выше и значимее бумажных фигурок, поднимают настроение. Он видит себя — важным богемным архитектором, автором инновационных статей, разработчиком самых эстетически правильных, выверенных и вышколенных до мелочей проектов. Законченный с красным дипломом Латвидж, летняя практика в хороших местах, потому что отличников на плохие площадки не отправляют, аспирантура, параллельно — работа: сначала в фирме отца, большой и громкой, а потом, когда он будет крепко стоять на ногах, уволится и уйдет в другое место, еще лучше. У него есть все условия и достаточно наглости, чтобы собственными руками, как простому рабочему, построить будущее, и он не упустит данный ему шанс, о, он не упустит. И ничто не выйдет из-под контроля. Руфус не даст ничему — и особенно этому — выйти из-под контроля и вымарать его идеальность в чернильные пятна непонимания. Однако даже больше, чем думать о собственном великом будущем, расписанном по часам в согласовании с его великим планом, Руфусу нравится вызывать у Рейма эмоции. Ладно, хорошо, действовать Рейму на нервы. Руфус быстро понимает, что Рейм и он — два сапога пара, только Рейм еще более дисциплинированный, почти на грани с патологией, так он думает. Он суетливый и неуклюжий, но компетентный, а очки с плюсовыми диоптриями и крупные передние зубы делают его похожим на зайца — в хорошем смысле; его светло-русые волосы всегда аккуратно подстрижены и уложены, и у Руфуса уже очень скоро появляется желание запустить в них пятерню и как следует растрепать, но правильные мальчики, которых беспокоит их дальнейшая жизнь, так не поступают. Спустя полтора месяца обучения, в субботу, когда они сидят в университетской столовой и завтракают, Руфус узнает, что Рейм занимается теннисом и периодически ездит на турниры. Он удивленно хмыкает и говорит, не подумав, что-то вроде — круто, хотел бы я посмотреть, как ты весь яростный и разгоряченный бегаешь по полю с ракеткой; у Рейма зачем-то краснеет шея, и он упирается темным медовым взглядом в остывающую яичницу на своей тарелке. — Нам нужно доделать развертки, — напоминает Рейм, стремясь, видимо, перевести тему. — Точно. Развертки. В библиотеке? — Это не особо рационально. Я живу в общей комнате в новом здании, рядом с корпусом с кабинетом макетирования. Мы могли бы пойти туда. — Хорошо, но что насчет твоих соседей? Мы им не помешаем? Или — вдруг — они нам? Рейм задумчиво стучит указательным пальцем по напряженному подбородку: — А в библиотеке, что — лучше? Много людей, ограниченное пространство; в конце-концов нельзя мусорить, — он прерывается ненадолго, будто вычислительная машина в его голове решает какую-то сложную задачу, — Мы бы, конечно, все убрали, но нарываться на конфликт не хочется. — Имеет смысл. — Мои соседи — неплохие ребята, к тому же не очень часто появляются в комнате. Руфус кивает и возвращается к своим тостам, хотя у него напрочь пропадает аппетит. * Они впервые встречаются этим же вечером — в светлую субботу, лиловым закатом растекшуюся по полу и витражным окнам. У Рейма интересная комната с выкрашенными в персиковый стенами, которую он делит с парнями со спортивного и политологического: Руфус замечает коллекционное издание Святого Рыцаря, как у Лео, в открытой секции одного из шкафов, а в другом — лего-модель шаттла Кайло Рена и его же полноразмерную коллекционную маску; мысленно респектует фанату и возвращается к цветным разверткам фигур. — После этого будем рисовать фактуры, — лениво говорит он, заглядывая через плечо Рейма. Они сидят на полу в его части комнаты, и вокруг них — обрезки плотной бумаги, ножницы, клей и их собственные пеналы с вывернутыми наружу карандашными внутренностями. Руфуса умиляет, как при своей перфекционистской брезгливости Рейм кусает кончики карандашей, если крепко о чем-то задумывается. Он врывается к ним, как ураган, и громко хлопает дверью. Бумажные треугольнички взмывают в воздух и разлетаются в разные стороны от его широких пружинистых шагов. — Добрый вечер, Кевин, будь добр, не мешай нам, Кевин, спасибо, Кевин, — скороговоркой выдыхает Рейм. — Привет, господа умники, — бодро восклицает тот, кого назвали Кевином, — Занимаетесь своими важными архитектурными штуками? — Точно. Хорошо, думает Руфус, ты всегда знал, кто тебя привлекает. А потом — господи, проклятый, боже, пресвятая дева Мария и все двенадцать апостолов, я попал. Мысль пропадает, не успев появиться. Кевин красив, словно греческий бог. Он весь вытянутый и белый, не напряженный, но жесткий и звонкий, как тугая тетива, в одной майке и шортах, и Руфус может видеть его худые неровные колени; на его плече — увесистая спортивная сумка с брелком-котиком, а в пальцах он сжимает бутылку с водой. Руфус заставляет себя отвести взгляд: просто привлекательная внешность, говорит он про себя, только и всего, ты встречаешь красивых людей каждый день. Он не понимает, как Рейм с ним живет — цепляющим, рельефно-острым, с бесстыжими и веселыми ржавыми глазами, которые рассказывают все о том, кто он, задолго до того, как он откроет рот. Насмешливая безразличность чувствуется в самом наклоне его головы, в восторженной улыбке и раскованных харизматичных движениях. Такие люди, знает Руфус, хорошо привлекают к себе других, как лампочки — мотыльков. Стремятся ли они таким образом забить внутреннюю пустоту? Он не знает. Ему нравится. Ему не должно это нравиться — он вообще не должен был так замечать Кевина, пристально акцентировать на нем свое внимание, но сделал это, и теперь — пожалуйста. Мимолетный краш во внешнюю красоту, так он предполагает. Это не сможет помешать, не хватит сил. Кевин дружелюбно машет им рукой и уходит в душ. Руфус чувствует, как у него краснеют уши и поспешно распускает собранные на затылке волосы, позволяя непослушным прядям скрыть следы его смущения. Приходится вернуться к разверткам. * На исходе октября что-то начинает смещаться. Они с Кевином иногда встречаются у Рейма в комнате, сдержанно улыбаются друг другу в коридорах учебных корпусов, и пару раз оказываются за одним столом в столовой. Руфус узнает, что Кевин занимается фехтованием, хочет стать тренером, громко говорит, часто щурится, словно страдает от близорукости, и обожает мемы и слэнговые словечки. И во все их спонтанные пересечения язвит, дерзит и шутит так, будто это его единственная программа социального функционирования. Это не должно привлекать Руфуса, но это привлекает — сильнее, чем ему нужно; сильнее, чем он хочет. — Хемингуэй, значит, — многозначительно хмыкает Кевин однажды, бесцеремонно подсаживаясь к нему в библиотеке и заглядывая через плечо, — Не люблю Хемингуэя. Руфус, читающий «За рекой, в тени деревьев», отстраненно интересуется, что же ему делать с этой информацией. Нелепая неуместность высказывания вызывает в нем слабый укол раздражения — поздравляю, Кевин, иди дальше, не мешай мне читать и жить мою жизнь. Кевин никуда не идет: изящным сильным движением сдвигет тетради Руфуса в сторону и ложится щекой на тяжелый дубовый стол. Смотрит в упор — своими чистыми красными глазами. Улыбается рентгеновски-проницательно, будто он уже все-все про Руфуса понял. Хемингуэй пишет: это — его привычная, испытанная улыбка, которой он пользуется вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. — Ты действительно хочешь развернуть дискуссию об этом? — Мы всегда можем поговорить про то, что Энакин Скайуокер все еще секс-символ тысячелетия. Руфус прячет взгляд в книге. Они в тот день были — два идиота в одинаковых черных футболках из бершки: с логотипом Звездных Войн, а потом Кевин зажал его между окном и собственным шкафом с коллекционной маской Кайло Рена и выпытывал любимые моменты саги. — Если тебе нравится такой типаж. — А тебя больше заводят диснеевские принцесски вроде Кайло Рена? Или, может, подобное притягивается к подобному и ты тайный фанат генерала Хакса? Руфусу не особо нравится Хакс. Возможно, как раз потому, что подобное — подобному. Равнозаряженные концы магнитов отталкиваются. — Почему ты так уверен, что меня привлекают имперские мужчины? Кевин пожимает плечами и прикусывает губу. У Руфуса снова краснеют уши. — Не знаю. Почему-то мне кажется, тебе по душе опасные парни. — А если мне вообще не нравятся парни? Ты об этом не подумал? — Да брось, Руфус. Это первый раз, когда Кевин специально обращается к нему по имени, но сдвиг в их взаимоотношениях отчего-то приносит лишь стыд и поселившийся в подкорке загнанный страх. Когда Кевин уходит, Руфус замечает в глубине его неполностью закрытого рюкзака потрёпанный книжный корешок, на котором написано «Старик и море», и не может удержаться от сардонической усмешки на темных злых губах. * Руфус начинает узнавать друзей Рейма — Кевина, их соседа Эллиота и Шерон. Кевин остается в голове зарождающейся навязчивой мыслью, глупой улыбкой и желанием спорить; Эллиот оказывается фанатом Святого рыцаря, а Шерон — дамских романов и боевых искусств. Двадцать девятого октября они решают, что им необходимо приготовить тыквенный пирог. Тридцатого ищут рецепт и продукты. Тридцать первого, прямо с утра, оккупируют одну из кампусных кухонь. Кевин достает из бумажного пакета тёмные бутылки с крафтовым сидром. — Это чтоб веселее было, — говорит он, — Я тут еще купил какую-то сухую смесь для печенья, понятия не имею, зачем. Упаковка понравилась. Цветастую коробку со смесью он с глухим тяжелым стуком ставит на стол; Руфус заинтересованно читает состав — мука, сахар, гранола, имбирь, кардамон, корица, соль, ванилин и разрыхлитель — и выносит одобрительный вердикт. Рейм смотрит на них осуждающе. Руфус открывает вишневый сидр и делает глоток — в родном городе по-настоящему умели делать алкоголь, а здесь — что-то странное, но, честно говоря, не то что бы плохое, просто тоже — из рода моря. Он привыкнет, как уже привык соседствовать с Лео или каждый четверг ходить на встречи инженерного общества. В Японии был вкусный сидр и сакэ, почему-то вспоминает он, а потом в памяти всплывает панорама Фудзи и берег Тихого океана, вытянувший мёртвых крабов на темный песок, и — старинный храм, где он пытался найти покой. Совсем не то, что сейчас — суматошная, пульсирующая непостоянным ритмом дедлайнов и музыки студенческая жизнь, полная чужих голосов, расчетных задач, истории искусств и всего того неидеального и бесполезного с прагматической точки зрения, от чего он всегда отказывался и закрывался. Утро золотит кухню прохладными лучами осеннего солнца. Из открытой форточки до них долетают радостные голоса и шум светлой листвы. Что-то теплое и бархатное зреет в душе, как будущий пирог — пряная сладость тыквы и трав, вкус детства на языке, сплоченность и их общий труд: он хочет сохранить это чувство так долго, как сможет. У него раньше не было такого — когда он был ребенком — но он много об этом читал. Он включает радио и несколько минут настраивает волну, пока не натыкается на песню из нового альбома Гарри Стайлза, да так и оставляет ее доигрывать. Шерон присоединяется к ним спустя десять минут, когда Рейм достает с верхних полок допотопный кухонный комбайн. Ее длинные русые волосы собраны в высокий хвост, а в руках она держит увесистую рыжую тыкву с крепкими матово блестящими боками. Сверху ее укрывает желтоватый лист, и из-под него вниз свешиваются кудрявые усики. Руфус беззлобно дразнит Кевина; Кевин пьет. — Привет, мои любимые подружки! — радостно приветствует их Шерон, а потом лезет к Кевину обниматься; Руфуса умиляет ее манера называть абсолютно всех подружками. Он вежливо здоровается с ней и предлагает — сидр, приятная компания, или, может, займемся делом? Шерон ставит тыкву на стол и тетральным жестом смахивает с нее пылинки. Рейм, копающийся в инструкции к комбайну, отрывается от бумажек и восторженно смотрит на нее. Руфус мало знает о Шерон — только то, что они с Кевином давно знакомы друг с другом и прошли бок о бок, огонь, воду и поступление. И еще что она — главная активистка своей группы, зачинательница большинства идей (да, и этой, с пирогом — тоже), любительница тимбилдинга и соцуправленка до мозга костей. Рейм выкладывает разрезанное на ровные куски тесто в прямоугольную аллюминиевую форму. Кевин заинтересованно вертит в руках тыкву. — Ну вылитый Руфус, — лукаво говорит он. — Очень остроумно, Кевин. Рейм, прикрывая рот перемазанной в муке рукой, сдавленно хихикает, и когда он убирает ладонь, на его щеке трогательным пятном остается белое; Руфус устало закатывает глаза. Они возятся с пирогом еще час, смеются и спорят, и говорят так, будто это их последний шанс на диалог; Шерон снимает сторис. Но что-то назойливо зудит у Руфуса в голове и мешает веселиться, как мигрень, только глубже и противнее: мигрень болит, а то, что в нем — просто мутная неопределенность — не жжет, не режет, и все же делает плохо. Отчужденность, вот как это называется. Он устал. Благостная золотистость сегодняшнего хорошего дня оказывается растоптана, перемолота, словно хрупкие осенние листья, превратившиеся в слякоть под затяжным дождем. Он здесь — как будто за мутным стеклом, и звуки доходят до него с опозданием, а цвета разбавляются грязными белилами, и все смешивается, сваливается в тяжелый ком — желтково-рыжая тыква, запах корицы, радостное утро, смех Кевина, ребристая прохлада столешницы под пальцами, твердые цветочки гвоздики из пакета со специями, и солнце, солнце, солнце повсюду — на стенах, внутри чашек и мисок, отраженное от окна, запутавшееся в занавесках и волосах, танцующее среди муки и чужих рук. Ледяное солнце, грязное, чужое. Руфус запоминает это, как фотографирует — отдельными кадрами. Всё хорошо, но оно — не ему, не для него; для тех, кто умеет дружить. Его это в принципе полностью устраивает. — Сегодня состоится костюмированная вечеринка в кооперативе, — как бы невзначай роняет Шерон приказным тоном, — Эллиот пообещал, что будет весело. Она разворачивает к ним экран смартфона и показывает радостную физиономию Эллиота, который напялил блестящую ведьминскую шляпу и сделал селфи на фоне бумажных треугольничков-гирлянд и Лео, уткнувшегося в экран электронной книги. Руфус, Кевин и Рейм единогласно, практически хором обещают ей, что обязательно придут, но Руфус знает, что только что солгал. Они обсуждают грим, костюмы и маски. Кевин воодушевленно рычит, изображая монстра Франкенштейна, и все смеются. Приготовленный пирог кажется Руфусу безвкусным и холодным, хотя и обжигает язык. * Он пишет Рейму, что плохо себя чувствует и к сожалению не сможет составить им компанию на празднике в честь Хэллоуина, а Рейм в ответ посылает ему плачущий смайлик, что не очень на него похоже, но Руфус заставляет себя смириться и приходит к выводу, что первое впечатление обманчиво. Использует эмоджи, ну и что, их все используют. Он продолжает размышлять о многогранности человеческой личности следующие несколько часов: пока лениво препирается с Лео, помогает ему раскрашиваться в готического вампира, обещает не устраивать тайный рейв в их квартире и не рушить ее; пока с придирчивой скрупулезностью выбирает фильм и делает себе чай, и думает о том, в какой именно момент мечты о развязном безудержном студенчестве начали раздражать и пугать его; пока лениво листает чужие сторис с вечеринки. Он почти засыпает под «Завтрак у Тиффани», который смотрит уже в пятый раз, когда слышит, как кто-то стучится в дверь. Кто там, говорит он. — Кевин, — отвечает ему приглушенный голос, — Я один, открой, пожалуйста. Руфус выпутывается из теплого клетчатого пледа и опасливо открывает дверь. В коридоре стоит Кевин с кривовато намазанным гримом Франкенштейна — изумрудно-зеленая щека, шрамы, пересекающие лоб и левый глаз, — с тарелкой печенья в руках, с неловкой улыбкой на белом лице. Он выглядит нервным и сбитым с толку, будто сам не до конца понимает, почему пришел сюда, и Руфус берет его ладони в свои и пускает в комнату, и они оказываются — как будто одни во вселенной. — Зачем ты здесь? — спрашивает он. — Я сбежал с вечеринки… — вкрадчиво начинает Кевин. Ты выглядел грустным сегодня, и я подумал, что тебе не помешало бы немного взбодриться, и я сбежал с вечеринки, и испек это дурацкое печенье, и — не знаю, что на меня нашло, и что делать дальше, тоже не знаю, вот что Кевин выпаливает на одном дыхании, с каждым словом теряя свою острую и жесткую ухмылку, но Руфус это ценит, и позволяет себе улыбнуться за них обоих; Кевин расслабляется. Они наконец расцепляют руки и неуклюже смеются, а потом лежат на кровати Руфуса и смотрят какой-то ромком — один из многих в его любовно собранной коллекции. * Здесь ужасно сыро и горкло, но Руфус держится. Середина ноября бьет по ним западным фронтом, дождями и серым марким небом. Теплая осень Латвиджа, солнечная, романтичная и смеющаяяся, вся переплавляется и выцветает, стекая в глубокие грязные лужи; трава буреет и чернеет, и листья укрывают ее ровным слоем, как одеялом. В такие дни нужно греться чаем и чужими объятиями, а не гулять под скользкой моросью, но Руфус все равно отчего-то чувствует себя счастливым. Зима вкрадывается в привычную жизнь медленными, но твердыми шагами, и по утрам оставляет после себя лед в лужах и иней на сосновых иголках; декабрь приближается неотвратимо и верно, а вместе с ним — не только новогоднее настроение, но и период экзаменов. Надо начинать готовиться, отстраненно думает Руфус. Он идет по кромке воды, и она послушно стелется к его ногам и опадает, не доставая до новеньких умбровых тимберлендов. Вода выносит на просоленный берег водоросли, и пробки, и детские игрушки, а где-то недалеко Кевин проводит раскопки и возвращает их обратно в море. — Я никогда до учебы здесь не видел моря, — простодушно говорит он, отряхивая замерзшие руки от мокрого колючего песка. Руфус, выросший в городе-порте, усмехается на грани со снисходительностью. Небо, выхолощенное ветрами до прозрачности, впитывает в себя цвет волос Кевина, делая его соломенно-серым. Кевин, одетый в светлую широкую куртку, ощущается естественной частью пейзажа, как белокрылые чайки, засыпанные песком ракушки и обточенные морем куски стекла; как порванные снасти и потерявшие яркость буйки; как ленивые волны, тихо набегающие на пляж. — Где ты жил до Латвиджа? — Я рос в маленьком южном городке, знойном и ярком, но тихом, как сегодняшний день, — отвечает он, — Единственное развлечение — драки с такими же задирами, как и я, книжки, старые фильмы на кассетах. Потом — клуб фехтования. В моем городе всегда любили фехтование, и именитые спортсмены приезжали тренироваться к нам, так что достаточно рано я тоже записался в секцию, — Кевин задумывается ненадолго, будто решает, стоит ли рассказывать все, — Моя учительница истории натолкнула меня на мысль связать с этим жизнь. Я до последнего не верил, что смогу поступить сюда. Кевин счастливо улыбается, и Руфус чувствует, как кровь приливает к его скулам. Он видит это — тенистые магнолии, неровную брусчатку вместо асфальта, терассу, где можно спрятаться от полуденной жары, запотевший графин с апельсиновым соком, пестрые цветы, энциклопедии, тренировочную шпагу, первую медаль, пыльные учебники, собранные рано утром цветы, гамак, рогатки, разбитые губы и локти, большие и важные люди, на которых Кевин смотрит с восхищением, и как он крутится перед зеркалом в боевой стойке, и как собирается на выпускной, и как возвращается каждый раз победителем. — Но ты же выиграл много конкурсов и турниров, так? — Так, да. Но все равно сложно было это осознать, что я вроде как оказался одним из лучших, одним из достойных. А ты разве был уверен, что поступишь? — Нет конечно. Всегда нужно продумывать запасные варианты. Однако я хотел поступить сюда — у меня был план — и я поступил. Руфус пинает ногой плоский камешек, отправляя его в море. — Ну да. У таких прилежных мальчиков, как ты, всегда есть план. И план, на случай, если план провалится. И еще третий — чтоб наверняка. — Это лучше, чем идти по жизни вслепую. Я понимаю, что всех нюансов и неожиданностей не учесть, но иметь хотя бы общее представление о том, что ты такое и чего хочешь — вот, что важно. — Это скучно. Руфуса коротит от такого легкомыслия. Кевин смеется, а он думает, что все под контролем. Смазанный день близится к концу; становится темнее. — Скоро начнется прилив, — спустя несколько минут молчания говорит он, — нужно возвращаться. Всю дорогу до кампуса они идут совсем рядом друг с другом, практически плечом к плечу. * Кевин нетерпеливо разминает плечи, нервно перекатывается с пятки на носок и пытается свистеть что-то непринужденное и веселое. На нем белый костюм для фехтования и легкая спортивная куртка; маска лежит на земле неподалеку, как и чехол со шпагой. Руфус смотрит на него из-под полуприкрытых век, прислонившись к зеленой сетчатой ограде. Сегодня в Латвидже — первый этап Университетского Кубка. В зале прохладно и тихо. Сейчас почти девять утра, и совсем скоро начнутся спарринги, а Кевин — в числе первых. Он крутит руками, словно ветряная мельница, и его улыбка, как всегда, солнечная и широкая. Кевин выглядит уверенным в себе и своих силах; насколько мог узнать его Руфус, на самом деле ему несколько волнительно. Но «несколько» — это мягко говоря. Сумрачный свет раннего утра лишь слегка пробивается сквозь затемненные стекла зала. Нет больше никакого солнца, и багряных кленовых листьев, терпко отдающих коричным, тоже нет — поздняя осень полностью вступила в свои права. Еще немного, и начнутся дневные заморозки, а там и до первого снега недалеко. Руфус не любит зиму, потому что постоянно мерзнет и страдает от мигреней, но ему нравится чистый, добрый декабрь, звездно звенящий в нетерпеливом предчувствии Рождества. По нему не кажется, что он может быть так привязан к ощущению праздника, но, откровенно говоря, он клянется, что первого числа обвесит всю их комнату гирляндами и разбудит Лео праздничными хитами Аббы и Фрэнка Синатры, громко играющими из колонок. Впрочем, это все будет через несколько дней, а сейчас у него — все еще хмурая осень и мрачнеющий с каждой минутой Кевин. — Ну что, джедай, готов? — спрашивает Руфус со смехом, — уже восемь пятьдесят шесть. Кевин взбаломошно трясет платиновой головой, как будто пытается выкинуть из нее все лишние мысли. — Так странно, — говорит он, — я мастер спорта — и все равно волнуюсь, как новичок. Руфус отлепляется от стены и подходит к нему — тем упругим, уверенным шагом, которым обычно ходит сам Кевин, и смотрит в упор, щуря раскосые черные глаза, хотя всегда избегает зрительного контакта, но сегодня — сегодня в нем что-то в очередной раз незаметно сдвинулось, как тектоническая плита, как зарождающееся землетрясение. Каркас здания кренится и надрывно скрипит. — Да, — отвечает он Кевину веско и мягко, — ты мастер спорта. Ты невероятно много и усердно тренировался, чтобы быть сейчас здесь, и ты одолел не одного сильного оппонента. Сомнения — это не плохо, это присуще каждому человеку, и все же… Он ненадолго останавливается, чтобы перевести дыхание, и ловит удивленный взгляд Кевина. — Дело в том, что ты своим неустанным трудом и упорством добрался до сегодняшнего дня, и я хочу, чтобы ты знал — ты достоин всех своих побед — уже утвержденных и только грядущих. — Вау, — с присвистом выдыхает Кевин, — Не думал, что такое возможно, но, честно — это именно то, что я хотел услышать. Удивление в глубине его зрачков, затопивших рыжую радужку, сменяется пониманием, и он порывается коснуться руки Руфуса, но в последний момент странно дергается и отворачивается. Спустя несколько часов он стоит на вершине пьедестала и по-акульи уверенно улыбается вспышкам фотокамер; его улыбка добреет ненадолго, становится нежной и благодарной, когда он замечает, что Руфус снова смотрит на него в упор с первого ряда зрительской трибуны. * Декабрь срывает в нем все моральные ориентиры — снег в десятых его числах выглядит волшебной сказкой, от которой хочется любить и смеяться. Снежинки путаются в золотых волосах, оседают на ресницах и плечах шерстяного пальто, и он подставляет смуглое узкое лицо холодному ветру, щедро швыряющему в них белое. Рейм дует горяче-колючим дыханием на свои большие красные руки, стремясь согреться. Они стоят во дворе кампуса, около старого клёна, у которого находили приют многие и многие поколения студентов, и Руфус чувствует себя одним целым с наступающей зимой и усиливающейся метелью. Как хорошо, думает он. В нем ликующе поет что-то детское и позабытое под терабайтами материала по истории, математике и физике — уютный праздник, семья, каникулы. Бесхитростно-радостная логическая цепочка: снег — зима — Рождество. — Рейм, — восторженно и трепетно шепчет он, и его дыхание клубится в воздухе облачками пара, — зима пришла. Зима пришла: забыты промозглый холод одиноких вечеров, больная голова, авитаминоз, сессия, гололед и кашель по утрам. Он выставляет руку ладонью вверх, и на нее падают крупные снежинки. Они чуть задерживаются прежде, чем начать таять, и Руфус успевает разглядеть их. Такое вот — светло-розовое, кружевное и ломко-острое, напоминает ему Кевина. Ему не хочется думать о Кевине, потому что когда он начинает, то не может остановиться, но день так хорош, что он не ловит беглую мысль и позволяет ей развиться. Кевин — колкий и бледный, даром что с юга и щеголяет легким, но оттого не менее идиотскими (красивым, красивым, не стоит заниматься самообманом) южным акцентом. Он — это яблоки или рябина на снегу, теракоттовое, наложенное на бесцветную белизну, необычное для города, что из-за смога и испарений не знал ни морозов, ни звезд. Руфусу не нравится то, что Кевин медленно обосновывается в его мыслях, но все хорошо, пока он может следить это. Он может. Улыбчивое лицо Кевина вытесняется Фудзиямой с льдистой шапкой на острой вершине — пасторальный пейзаж, изображаемый на каждом втором сувенире из Японии. Оранжевое солнце, поднимающееся за мятежно вздымающимися горами, голые черные ветки сакуры, небо, похожее на море — на большую волну в Канагаве. Дымное, пенное, синее небо, одинаковое для отаку с Харадзюку и самурая эпохи Эдо. И снег в Японии такой же, как здесь — Руфус скучал по снегу в родном городе, как по ожиданию чуда. Он выскочил сегодня на улицу, едва дождавшись перерыва между парами, застегивая пуговицы пальто на ходу. Рейм нервно торопился за ним, причитая что-то про то, что снаружи холодно, перерыв короткий, они не успеют, и вообще у них сейчас живопись, а она на последнем этаже. Руфус раздраженно шикнул на него и резким движением распахнул входные двери, впуская ветер и мороз внутрь учебного корпуса. Снежинки скрипят под рифлеными подошвами, и все падают, падают, падают, налипая на окна, колонны и статуи, на чужие сигареты, плечи, перчатки, тяжелые рюкзаки и стильные сумки. Остаются горами перьев на кустах и крышах, укрывают здания университета плотным холодным одеялом, скрадывая цвета и шум, смягчая резкую темную сепийность кампуса. — Красиво, — говорит им неизвестно откуда взявшийся Кевин. Он щурит медные глаза и часто-часто моргает, и надвигает ниже на лоб вязаную красную шапку. Это выглядит забавно, и Руфус не удерживается — снимает с торчащих из-под нее ломких белых прядей снежную крупу. На секунду ему кажется, что Кевин инерционно следует за его закончившимся касанием и отдернутой рукой, но он быстро убеждает себя, что это была просто игра его воображения. — Да, — отвечает он, — Очень. Виды Фудзи успокаивали его когда-то. Там не было Кевина. * Крохотное кафе залито темным лиловым светом. Сливовый потолок и ирисовые стены смыкаются в одну дорогу, неоновые светильники не изгоняют полумрак, лишь делают его гуще и плотнее в углах. Несмотря на холодное освещение и нуарность, здесь по-своему уютно — чистый азиатский колорит, минималистичная мебель из Икеи, лимитированное издание Мураками на полке и японские сладости за прозрачным стеклом прилавка; густые искусственные туи и пальмы-панданусы в горшках; протянутые во все стороны по стенам крафтовые красные нитки с нацепленными на них фотокарточками, изображающими Токио. Кевин сказал, что тут делают вкусные тайяки, а еще что это место — тихое, неприметное, редко посещаемое другими студентами — идеально подходит, чтобы спокойно сидеть и делать свои задания. В приятной компании, так он добавил. Это будет интересный опыт, смазанно засмеялся он, видимо, уже ища пути к отступлению, но Руфус тогда поспешно согласился. Они заказывают тайяки (Руфус — с адзуки, Кевин — с бананом и нутеллой) и кофе, а потом сидят за их столиком, единственные в кафе, кроме смазливого официанта-повара-кассира-три-в-одном, и неловко болтают о чем-то отстраненном. Кевин кажется несколько нервным — на него, красавца-спортсмена с экстра вайбами, это совсем не похоже. Он всегда лучится уверенностью, как ядерный реактор — гамма-квантами. Да, это смешная шутка, мы все поняли, что ты не прогуливал физику, спасибо. Руфус вдохновенно рассказывает про своего любимого Гойю и его гравюры-aguafuerte. Кевин путается в словах и датах и ни черта не понимает в истории искусства, но Руфус говорит ладно и хорошо, и слушать его — интересно. Кевин сидит, подперев подбородок рукой, и старается смотреть не слишком уж завороженно. — Ты бы стал отличным преподавателем, — произносит он спустя какое-то время, — Не думал об этом? — Думал. Но с тобой просто. Увлечь целую аудиторию — гораздо сложнее. — Не будь таким скромным, я знаю, ты хочешь пойти в аспирантуру потом. — Что еще ты обо мне знаешь, всезнающий Кевин Регнард? — Руфус лукаво растягивает темные губы в улыбке. — Ну, — Кевин ненадолго задумывается, и Руфус напрягается внутренне, как будто готовится к худшему, — Ты тощий винтажный нёрд, любишь адски острую лапшу и парней. Но одновременно с этим ты слишком паинька, чтобы полноценно выйти из шкафа, признать это даже в своей голове и сделать жизнь проще. Приехали. А ведь все так хорошо начиналось. — Когда ты понял это? Руфус задумчиво склоняет голову набок, и рыжие волосы щекочут ему скулы. — Честно, — отвечает Кевин, — Я даже не думал, что ты из нашего отряда. Просто хотел позлить, привлечь твое внимание к себе, поэтому и шутил такие шутки. А ты повелся, будто они для тебя — больная тема. Тогда, наверное, и догадался. Ладно, это было тупо. Им приносят тайяки. Горячие вафельные рыбины, завернутые в бумагу, безразлично смотрят на них своими бесцветными вафельными глазами. Руфус неуютно трет запястья рук. — Твои родители знают? — продолжает допытываться Кевин. — Нет. Не думаю, что они обрадовались бы, так что я стараюсь не афишироваться. А что насчет тебя? — Знают, — Кевин безразлично пожимает плечами, — Но вряд ли им есть какое-то дело до этого. К тому же, моя арена это, типа, мелкий городок — молодой практикант, ведущий историю искусств, или — те закрытые парни из спортивных команд, щеголяющие в белых гольфах. — Ясно, — отвечает Руфус, — Это здорово, я полагаю? — Да, точно, здорово. Но знаешь, что было бы совсем круто? Попробовать встречаться с фанатом Звездных Войн. Кевин улыбается ему так ослепительно-невинно, что краснеют уши. Этот прием определенно незаконен. Руфус не очень понимает, флиртовал ли Кевин сейчас, так что на всякий случай молчит и откусывает кусок от своей вафли — и обжигается. — Ты идешь на вечеринку в честь конца семестра? Руфус скептически качает головой и отводит взгляд. — Жаль, — говорит Кевин, и тоже смотрит в свой карамельный раф, за секунду словно выцветший до прозрачной белесости. * — Доброе утро товарищам архитекторам, — невпопад здоровается Кевин, когда они с Реймом решают задачи по геодезии. На часах почти шесть вечера, а декабрь клонится к середине. Кевин широким жестом потягивается, поднимая руки вверх и вставая на носочки — футболка задирается так, что становится виден розовый след от спортивных штанов и тонкая полоска кожи. Руфус считает до десяти, старается не смотреть и клянется себе, что если все продолжится вот так, то он перестанет ходить к Рейму. Но у него до сих пор все под контролем, так он убеждает себя. Кевин снимает майку, хмурится, ищет в шкафу прилично выглядящую одежду среди мятых комков, повернувшись к Руфусу и Рейму широкой белой спиной; находит светло-лиловую футболку, надевает и разглаживает складки ладонями — чуть более резкими движениями, чем это необходимо. Руфус пытается сосредоточиться на геодезических системах координат и их взаимосвязи, и, чтобы занять свой мозг, в третий раз зачитывает вслух выдержку правил из параграфа и очень старается не сбиться посреди предложения, когда Кевин становится к ним в три четверти. У его голоса нет причин, чтобы сбиваться посреди предложения, и он звучит четко, чисто и спокойно, но, говоря откровенно — у него нет ни малейшего понятия о том, что он сейчас сказал. — Извините, что отвлекаю, — смешливо произносит Кевин. — Не беспокойся, — отвечает ему Руфус, — Чтобы нас отвлечь, нужно гораздо больше, чем один спортсмен с голым торсом. — И что же вам нужно? — Кевин мягкими пружинистыми шагами подходит к ним, опирается руками о стол рядом с Руфусом; от него пахнет ванильным гелем для душа. — Зачет по геодезии? — нерешительно предполагает Рейм. Взгляд Кевина становится хитрым. — Значит, если вы хорошо сдаете ваш зачет, я смогу отвлечь вас, скажем… походом в кафе? Пригласим Шерон, — на этом моменте он едва заметно подмигивает Рейму, и Рейм испуганно вжимает голову в плечи, — Попробуем, как тут делают брауни. Я жуть как хочу брауни. Иисусе, молится Руфус, послал ты сюда своего прекраснейшего ангела или ужаснейшего демона, забери его обратно, пожалуйста. Вместо этого он говорит: — Договорились. * — Слушай, Кевин, — начинает Руфус, — Я тут подумал, раз уж в нашей компании мы единственные смотрели звездные войны, что, если мы сходим на премьеру? Вместе. Кевин, легкомысленно выстукивающий пальцами по столу имперский марш, замирает, как заинтересованный сурикат, весь навытяжку, и всем своим профилем — острым, летящим, словно подаётся вперед; Руфус щурит сухие глаза, боясь сморгнуть мгновение. — Ты приглашаешь меня в кино? На самый разгромный фильм тысячелетия? — Да, точно, ты все правильно понял. Руфус самодовольно улыбается, в глубине души радуясь тому, что ему первому пришла в голову эта идея, и заходит на сайт кинотеатра, чтобы заранее купить билеты. — Нахал, — восторженно выдыхает Кевин, — Я согласен. * В день премьеры его ведет, как пьяного. inknginger: Мне так скучно. inknginger: Что у тебя сейчас? white.knight: фигня, если честно. inknginger: Давай сбежим? Он не верит, что неиронично предлагает Кевину прогулять пары только для того, чтобы бродить по берегу и кидать камни в воду, лениво переговариваясь о чем-то не очень важном. У них вообще-то экзамены скоро, сессия, зачеты, бесконечная беготня по аудиториям и мольбы на получение автомата — и даже не Калашникова. white.knight: ого. white.knight: ОГО!!! Ладно, Кевин тоже не верит. Эта мысль почему-то не больно, но ощутимо колет его — как обидой. Что он, в самом деле настолько святоша, что уже и занятия не может пропустить?! white.knight: наш хороший мальчик не такой уж и хороший? inknginger: Иди к черту. white.knight: да ладно я же пошутил. inknginger: В двенадцать у главного корпуса. Я хочу к морю, а потом мы пойдем в кино. white.knight: ок. Руфус видит, как Кевин порывается написать что-то еще, но когда ему уже кажется, что ничего больше он не дождется, приходит ответ: white.knight: ты меня сегодня прямо-таки удивляешь. Он отчего-то чувствует себя очень польщенным. Позже, когда они снимают пальто в торговом центре, Кевин задумчиво замечает ему: — Ты весь в черном, — и проходится своим любопытствующим внимательным взглядом по всей фигуре Руфуса, с головы до ног, вытаскивая из него наружу все складки, и нитки, и небрежно выглядывающий из-под черного свитера ворот кокетливой персиковой рубашки. — Траур по одному злому рыжему гею, — с улыбкой отвечает ему Руфус. — По себе, что ли? Возразить на это нечего. * — Некрасиво, — ворчливо выносит свой вердикт Кевин, когда они возвращаются в кампус. — Да, — меланхолично соглашается с ним Руфус, меланхолично лишь потому, что внутри он пуст, как открытый космос, и не верит, что это действительно было настолько плохо, — Мне тоже не понравилось. — Это было, наверное, не совсем ужасно, и все-таки какие же бездарные сливы, невозможно. Кевин активно размахивает руками, показывая свои злость и досаду, и они все, как черные буквы на белых листах, отражаются на его красивом бледном лице, а Руфус восхищен тем, как он открыт и яростен в этот поздний зимний вечер, застывший в своей раздраженной красоте. Он чувствует в себе свинцовую тяжесть и запутанность — сухие холодные пальцы слипаются, схлопываются как под давлением, и веки сплавляются воедино, оставляя от зрения одни только грязно-бордовые не то ленты, не то нитки, не то сети. В них Руфус начинает путаться, как рыба, и забывает, что стоит расслабиться и выскользнуть между звеньев — на исходе доброго морозного декабря. — Поверить не могу, что Хакс оказался шпионом сопротивления. То есть, думаю, отдаленно мой мозг понимал, что такое может быть правдой, но, господи, это похоже на идиотский фанфик. Не в обиду фанфикам. — Оказался шпионом и умер в следующей же сцене. — И умер в следующей же сцене, верно говоришь. Они единогласно заключают пакт об игнорировании канона. * Предчувствие Рождества повисает в воздухе, как плотный запах печенья. Здание Университета и жилые корпуса преображаются, одеваясь в красный, зеленый и белый. Кевин безвылазно носит странные новогодние свитера, все как один — большие, колючие, с забавными рисунками. Рейм начинает таскать на пары какао с пряностями и пьет его в перерывах, пытаясь согреться. Руфус с радостью замечает, что он носит тот термос, который ему подарила Шерон — и который Руфус помогал ей выбирать. Он по большей части обходит веселье стороной, предпочитая тщательно готовиться к сессии, но однажды все же выбирается в городок, при котором числится университет, с каким-то странным и тоскливым чувством осознавая, что на каникулах придется вернуться в отчий дом — а значит, нужны подарки. Они с Кевином встречаются в городе — в последние дни уходящего года, в светлом, разряженном в желтый городе, в котором на время ярких праздников перестало существовать понятие ночи. Сталкиваются плечами, как судьбами, и путаются шарфами. На пару малодушных секунд Руфус хочет отвернуться и сбежать, но, черт, это глупо. Кевин радостно трясет его за руку и предлагает зайти в какую-нибудь кофейню, раз уж они так удачно встретились. — Это аннулирует поход за брауни в кампусе? — бледно улыбается ему Руфус, приподнимая одни уголки губ, хотя ему хочется рассмеяться и обнять Кевина. — Конечно же… нет! Просто мы можем приятно провести время сегодня. Руфус пожимает плечами и соглашается. Вечер медленно спускается на городок, и золотые огни устремляются в низкое небо, окрашивая его в сангину. — Ты еще не передумал идти на рождественский праздник в кооперативе? — Нет, а что? — Просто я передумал. В смысле, я пойду, — Руфус неловко усмехается и отворачивает голову, оказываясь к Кевину в профиль, свой плавный высокий профиль, — Лови меня на слове. — Она будет костюмированной, ты помнишь? — Что насчет идеи одеться Хаксом и Кайло Реном? Отдать, так сказать, честь ушедшей эпохе. Кевин театрально смахивает с глаз отсутствующие слезы и смотрит на него с нескрываемым восторгом и удивленной гордостью. — Да, — говорит он так вкрадчиво и мягко, будто Руфус по меньшей мере сделал ему предложение. * Они хорошо закрывают сессию и вместе с еще несколькими одногруппниками и одногруппницами устраивают безбашенно-опасную игру с большим количеством водки и пьяной болтовни. Руфусу удается уломать Рейма выпить где-то к середине вечера, и обстановка разом оживляется заново, потому что захмелевший Рейм Лунетт — умничка-отличник до мозга костей, весь вышколенный-выскобленный-правильный, архангел, мать его, Гавриил их потока, который на чем свет стоит ругает преподавателя социологии — то, что ломает им всем набор поверхностных стереотипов о его личности. Руфус уже достаточно знает о Рейме, чтобы не заблуждаться насчет его, как выразился однажды Кевин, скучноватой наружности: он любит one direction, знает рецепт множества алкогольных коктейлей, обожает кроликов, но боится собак; со стоическим спокойствием переносит Руфуса и Кевина по отдельности, и вместе взятых, и вместе с Шерон, и вместе с Шерон, которой вздумалось заняться любительским психоанализом. Это, наверное, и называется героизмом, и именно за такое, наверное, и причисляют к лику святых. Крохотная квартирка на окраине кампуса тонет в рыже-бордовом сиянии. Кто-то рядом рассказывает про символизм, и Руфус отстраненно прислушивается к вдохновенному монологу. Спустя пятнадцать минут он узнает, что орхидея в каких-то японских мифах — обещание думать о человеке даже во сне. Ему это кажется немного жутковатым: зацикливаться на ком-то другом — это бред, нонсенс, это нелогично и иррационально. Время, потраченное на фангерлинг по тому, кто вряд ли ответит взаимностью, можно потратить на что-то более ценное. Ах, да, осознает вдруг Руфус, точно. А он и не заметил. Или, может, заметил, но не придал большого значения, пустил на самотек, решив, что этому не хватит силы выйти из-под контроля. А это вышло: походы в кафе, выбивающиеся из графика, долгие посиделки в библиотеке, тыквенный пай, день, клонящийся к закату и падающий в море — день, который он мог бы потратить на учебу; Кевин, которого ему не хватило сил выставить из своей комнаты. Желание поддержать и помочь, желание проводить с ним время, желание быть ближе и, возможно, желание держаться за руки; выразительные острые профили и фасы на полях тетрадок, курсовая по композиции — фехтовальный зал. Что-то внутри него с лязгом смещается, как съехавшие с вала шестерни. Это не робкая тряска, не рябь волн посреди штиля, но — семибалльное землятресение. Цунами, обрушившееся на японский берег и снесшее с него и тихий спокойный храм, и каменный сад, и мертвых крабов. К слову об орхидеях, ему редко снятся сны. Он спит урывками, игнорирует здоровый режим и в дедлайны выматывается так, что вывернутыми веками видит одну лишь изнаночную черную пустоту и вспышки-звездочки в глубине усталых глаз. По ту сторону бодрствования его не встречает никто, потому что некому это делать, но иногда ему кажется, что за чернильной тьмой он замечает как будто бы красные нити-лески. Перед глазами плывет, словно во сне, и нитки — вот как это было, точно так же, только сейчас наяву, — спутывают его руки, сводят пальцы вместе, словно ему холодно, а плечи клонят к земле, и тянут, тянут больно и сладостно в разные стороны, обращаясь старыми рыболовными крючками, и полусгнившей проволокой, и терновым венцом в кудрявых медных волосах. Его жизнь кажется ему неподконтрольной, и это страшно. Диссоциированный алкоголем и внезапным прозрением мозг двоит не только картинку в глазах — саму реальность бытия раскалывает на две части: план и то, что от него осталось на самом деле. Латвидж; спокойное, негромкое существование, полное пусть полезных, но все же поверхностных знакомств — не более; стабильное посещение лекций; вовремя выполненные задания. И вот он здесь: мучается от дереализации, от любви, от холодной промозглой зимы, и вспоминает почему-то не свои идиллистические амбиции, а белые руки Кевина, опустившиеся ему на виски и успокоившие приступ боли. Так хорошо. Он воскресает, очнувшись резко и дурно, как от бэд-трипа или лучшего своего сна, и его пальцы скребут по предплечьям, сдирая обрывки ниток и алкогольную фантомную грязь — ее нет, но она кажется. Он не совсем понимает, как позволил себе дойти до такого. * Снег сыплется, гипнотизируя взгляд — светлые мокрые хлопья, укрывающие расчерченные-расцарапанные веснушками плечи. Он чувствует холод босыми ногами — вокруг плачет звонкая зимняя ночь, а внизу, насколько хватает взгляда, вместо земли — вместо неба? — озеро. Под толстым стеклянным льдом, как декоративные карпы, плавают звезды. Они золотые, серебряные и рыжие, а лед — ультрамариново-синий. На фоне наслаивающихся складчатыми волнами облаков мятежно вздымаются горы. Руфус не уверен, дышит ли он, но у губ всплывают клубы пара, осыпающиеся к его стопам жемчугом. Он смотрит прямо в плещущиеся в толще темной воды глазастые незнакомые созвездия, которые медленно исчезают под слоем белого. Взгляд направлен вниз, но это ощущается, как полет — словно все поменялось местами. Он ведет пальцем по снежной крупе, вычерчивая четкие ровные линии от точке к точке, от желтково-желтого к бронзовому и мельхиоровому, а потом — в кровь, светофорные сигналы, и снова — будто бледное лицо Кевина. Ему спокойно. Руки Руфуса обмотаны, будто плющом, красными нитками, и ему кажется, что он весь и есть эти красные нитки, и ими сшивают ложь. Он набит ими, как кукла, и под кожей они вьются в гнезда и петли, и немножко болят. Нитковые волосы — ржавые, сухие, с застрявшим в них снегом — щекочут скулы, и по скулам от глаз чувствуется мокрое и жгучее, но это — всего лишь звезды. Нитковые мысли — путаются сами в себе и уводят Руфуса все дальше и дальше. Нитковые речи — вкрадчивые: сбивают других с толку, не давая разглядеть, что же они скрывают. Его осторожно обнимают сзади; чужое горячее дыхание опаляет замерзшее ухо. Бережные пальцы Кевина цепляют в нем узлы, заботливо тянут. Он ласково гладит его по щеке, собирая иней и астероиды. Они падают в снег, собирающийся тяжелыми сугробами у их острых коленок, и собственное тело кажется Руфусу мертвецки-холодным, выхолощенным от чувств. Он откуда-то знает, что у них почти не осталось времени, и прижимается к Кевину, и наледь между ними плавится и тает. Кевин гладит его по перешитой шее; узкие ладони его в лазурной темноте кажутся искрящимися — красными. Руфус просыпается, и его простыни безбожно сбиты. Он боязливым движением трогает дрожащее горло, и ему кажется, что он все еще может ощутить на своем теле багряную шершавость ниток и солнечные прикосновения Кевина. * Телефон вибрирует, оповещая о том, что кто-то написал ему сообщение, и мерзкий звук отдается звоном в голове. Руфус слабо помнит, что было прошлой ночью и как он добрался до дома. Кажется, он скучно сидел в стороне и слушал про символизм начала двадцатого века, но кто-то начал говорить про республиканцев, а потом нити в нем попытались натянуться до предела и порваться, но он не дал им и сбежал — от себя и с вечеринки, а после ему приснился дикий и странный в своей щемящей нежности сон, от которого хотелось плакать. И вот он здесь, в этом отрезке времени, может думать только о том, как же у него болит голова — она всегда болит зимой, но он еще и пил вчера, а сегодня квинтэссенция убийственных факторов превращает его существование в авраамический Ад. white.knight: че как. inknginger: Доброе утро, Кевин. У него дрожат пальцы. Господи, он никогда больше не будет так делать. white.knight: помнишь наш уговор. white.knight: ? inknginger: Какой уговор? white.knight: вы с реймом пообещали пойти со мной есть брауни если нормально сдадите ваш зачет. white.knight: рейм уже похвастался что у него b+. white.knight: а в тебе я даже не сомневаюсь. white.knight: ты умничка. Руфус долго думает, решает и взвешивает гипотетические последствия решений. Вчера он разболтался, как старая ржавая гайка, и сегодня ему плохо. Какая-то часть в нем неловко предполагает, что, возможно, ему станет лучше после латте из кофейни, но это, наверное, просто поиск оправдания. inknginger: Что, прямо сегодня? inknginger: Ты ирод. white.knight: а то. inknginger: Где и когда встречаемся? white.knight: в одиннадцать у музея, пойдем в heart bakery. inknginger: Ладно. * Он не хочет никуда идти. Почти принятое осознание бьется в нем загнанной птицей — ему страшно, что Кевин узнал или узнает в ближайшие дни, какой секрет он носил под сердцем все это время, а еще смешно — что он сам ничего не понял вовремя. Зимний ясный день трещит морозом, как высоковольтный провод. Руфус поправляет длинный шарф на шее и надевает солнцезащитные очки. Небо выцветает в сильно разбавленный белилами кобальт, и вот так — со взглядом, скрытым темным стеклом — он чувствует себя практически всемогущим. Кевин приветливо машет ему рукой; что-то трепещет у Руфуса внутри с новой силой, и растягивает ему длинные губы в дурную, широкую улыбку. Нитки тащат его вперед, как китайские драконы-проводники. И почему он не желал выходить сегодня из комнаты? Здесь же Кевин — хороший, всегда по-летнему теплый Кевин со своими честными ореховыми глазами и дурацкими шутками; Кевин, с упорством победителя вытаскивающий его из зоны комфорта; Кевин, харизматичный как политик или актер, но пока еще не успевший нарастить маску-броню, а открытый и добрый. И влюбленность: это же тоже хорошо. Чего он вчера так загнался, как будто мир разрушился? Все в порядке, он до сих пор может это контролировать: правила немного изменились, но он — нет, так что откуда ждать беды? Кевин не видел в нем ничего раньше, не увидит и сейчас, а сам Руфус приложит все усилия, чтобы такое положение дел сохранялось как можно дольше. — Привет. — Доброе утро! Кевин налетает на него с объятиями и весь лучится славным жаром, несмотря на низкую температуру воздуха; Руфус обнимает его в ответ, перебирает пальцами по спине и чувствует, как сильно и часто колотится его сердце — так, что это слышит весь мир. Рейм и Шерон с радостным криком врезаются в них неожиданно, резко и громко, и они все вчетвером валятся в сугроб, путаясь в ногах, руках и мыслях, и громко смеются от собственной непредусмотрительной глупости — холодно, мокро, Кевин ворчит, что ему сломали позвоночник. Есть в этом жесте что-то до одури щемящее сердце, что-то счастливое — причастность, неравнодушие. Руфусу не одиноко и не устало, больше нет. Он помогает Кевину подняться, а тот с заблудшей нежностью и сосредоточенно прикушенной губой внимательно поправляет на нем вязаный коралловый шарф, руками задерживаясь на его шее чуть дольше, чем того требует ситуация. * За дверью его комнаты стоит Кевин, улыбающийся странно тепло и в то же время заговорщически — до костюмированного вечера всего пара часов, и он обещал прийти, потому что ему нужна была помощь, так что вот — пришел: весь нуарный, монохромно-черный, в монструозных черных кроссовках и со шлемом Кайло Рена в левой руке. Ему не идет Рен: мрачный, как подросток, со слабым подбородком и слезящимися шоколадными глазами, неуравновешенный и неопределенный, полный недосказанности, сломанности и жалости. Руфус не отрицает, что внутри Кевина — то еще болото дурных мыслей, мнительности и собачьей преданности, и все же не может отделаться от мысли, что это — не его. Во-первых, Кевин по своей натуре — скорее республиканец, обреченный до конца дней сражаться с тиранией Империи, строящей свои козни, а после — саму себя из праха в самых неизвестных уголках далекой-далекой галактики; во-вторых, если уж и проводить параллель с героями фильма, то Кевин скорее делит свою единственную клетку мозга на двоих с По Дэмероном, тут и разговоров никаких нет. Кевину нравится По, но его радостная бравада храбрости, граничащая с безрассудностью, раздражает его, так он однажды сказал. И добавил — хорошо, что нам показали, как он меняется после своих ошибок. — Привет, генерал. Шикарно выглядишь, — Кевин смеется своей затее и подмигивает Руфусу, тоже уже одевшемуся в черные вещи, напоминающие форму Первого Ордена. В конце-концов это не косплей-шоу, а просто танцы в костюмах в полутемном зале. — Приятно слышать, магистр, — напыщенно и холодно ответствует ему Руфус, молясь, чтобы голос не дрогнул. — В общем, я зачем пришел: нарисуешь мне шрам, как у Кайло, пожалуйста? Кевин проходит в его с Лео комнату, разглядывая ретроградные плакаты и мерцающие золотым светом гирлянды на стенах. Он был здесь всего однажды, тогда, на Хэллоуин, и комната тонула в ночной темени и слабом синем излучении от планшета, а сейчас свет пляшет желточно-желтым на закрытых окнах и бисквитно-рыжих шторах, и красит в прозрачную искристую медь волосы Руфуса. Кевин падает на его кровать, раскинув руки в стороны, и такой — расслабленный, окруженный подушками и плюшевыми винными пледами — становится похож на масляное импрессионистское изображение. — Я одолжил у Шерон глиттер. Блестящий шрам через все лицо — это стильно, я считаю. — Но ты же планировал быть в маске? Его никто не увидит. — Зато я буду знать, что он там есть и что это ты его нарисовал. Глиттер — перламутрово-багряный, уходящий в кислотный терракот, одного оттенка с покрасневшими скулами Руфуса, под определенным углом светящийся лиловым. Руфус садится на кровать рядом с Кевином и велит ему повернуться от тени. — Прекрати улыбаться, — касание — от маленькой баночки, по воздуху, к жаркой белой коже. Блескучая влажность, похожая на рыбью чешую, видится страшным преступлением, прикушенная в попытке не смеяться губа — ужасным кощунством. Руфус затаивает дыхание, пока ведет ледяными пальцами по лбу, через левый глаз и вниз по щеке, до самой шеи, доверительно открытой. Кевин смыкает веки, и его выцветшие ресницы трепещут. Между их лицами — непозволительно мало, считаные дециметры кофейного воздуха, и все же Руфусу нравится то, что он может подавить желание поцеловать Кевина. Все желания поцеловать Кевина будут подавлены. — Стой, но у Кайло ведь на правой щеке шрамы? Руфус улыбается ехидно и беззаботно: — Да, это так. — Почему ты тогда… нарисовал через левую? — Хотел сделать отсылку к одному из наших предыдущих разговоров и метафорически сказать, что ты — не Кайло Рен. Это был очередной пасмурный день, и они сидели в полупустой библиотеке вдвоем; Кевин играл в Зельду, а потом вдруг посерьезнел, когда заглянул Руфусу через плечо, и спросил: — Рисуешь моего тотемного персонажа, ага? Приятно. Руфус замечал, что Кевин часто говорит про Рена, немного сравнивает себя с ним — мрачные рыцари с тяжелыми мечами, вот как он их видит, и все же это никогда не заходило дальше изящно ввернутых отсылок. Особенно часто это случалось, когда у него было плохое настроение и он видел в себе одни выбоины и червоточины. — Я вижу, что ты не в духе, но, пожалуйста, хватит ставить себя в один ряд с ним. — Почему же? Мне кажется, наоборот — я разрушаю все, что стремлюсь построить. — Кайло Рен разве что-то строил? — Новую Империю. — Посредством разрушения надежды. Расскажешь мне, что тебя гнетет целый день? И Кевин рассказал тогда, но сейчас сидит и глупо открывает и закрывает рот, как селедка, а потом накрывает руку Руфуса своей и чуть сжимает, переплетая их пальцы в единую сеть. — Пойдемте, генерал, — говорит он враз севшим голосом, ощупывая другой рукой высохший шрам, на миг ставший нитковым, — сегодня праздник, это не тот день, когда стоит показывать лицо. Хотя хочется, едва не добавляет он, но больно прикусывает себе язык. * Руфус ведет его за руку в самый центр танцпола, продираясь через выкрашенные в эпилептический красный ладони, ноги и головы. Кевин крепко держит его, не давая им расцепиться, и Руфус благодарен ему — внутри него такое бушующее море, что он не осознает себя. Ему кажется, что все вокруг шатается и плывет — то ли от того, что в зале душно, то ли от ярких вспышек прожекторов, на считаные секунды выхватывающих из тьмы других людей. Море затапливает его с головой, растворяет и делает невидимым, потаенным и всесильным. — Почему ты вообще решил пойти танцевать? — орет Кевин, стараясь перекрыть музыку и шум толпы. Его голос,  расторяющийся в общем хаосе, звучит приглушенно из-за сплошной плоской маски Кайло Рена. — Не знаю. Ты сам рассказывал мне, что спонтанные поступки делают жизнь веселее. Вот я и пытаюсь веселиться. Они все еще держатся за руки, и плотное, обезличенное ничто, бывшее при свете дня отличниками, гиками и хулиганами, уносит их вместе с собой, как водоворот — и прямо на глубину, туда, где адское давление и холодная синяя темнота. С поверхностью его связывает один только ненадежный трос — пуповина или сплетенные в единую толстую веревку красные нитки из его снов и тактильных ощущений. Они оплетают их всех, запутывают и тянут на дно, точно рыболовные сети. Пальцы Кевина, аккуратно гладящие его по ладони, выглядят спасательным плотом, и Руфус крепко цепляется за них, не замечая, что они тоже связаны из этих же самых ниток. Ему даже немного жаль, что он не может видеть лица Кевина. Маска матово бликует — рыжий, фиолетовый, рыжий — и Руфусу кажется, что на секунду он замечает в блестящем стекле визора собственное удивленно-испуганное отражение. — Подожди здесь, — кричит он, перекрикивая ревущие басы, — Я скоро вернусь. — Куда ты? — Не смотри, сам все услышишь. Он, осторожно ступая в ритм плывущему полу, пробирается к музыкальной стойке и просит включить песню — медленную, нежную, одну из любимых и важных для Кевина. Он когда-то дал Руфусу послушать ее, и это было хорошо и доверительно: они сидели плечом к плечу у него на кровати, деля наушники и звуки на двоих. Громкая, бьющая по ушам мелодия сменяется на мягкое и спокойное, как живое. Руфус слышит, как Кевин отчетливо спрашивает в недоуменном безмолвии, кто это сделал, а потом — свое имя. Он вспоминает неспешно покачивающиеся на ветру ветки сакуры — целые аллеи деревьев, город, заметенный лепестками, как снегом, и храм на вершине горы. Спокойный ток людей по улицам Токио, набегающие на мертвенно-белый пляж ленивые волны, строгий взгляд отца и сочувствующий — матери. Руфус чувствует себя храбрым. Он думает, что родители не узнают. — Я хотел танцевать с тобой, — просто признается он, когда возвращается к Кевину, как будто это совершенно очевидно. Певец высоким приятным голосом выводит слова о том, что еще долго не вернется домой, и это хорошо, это — правильно. Что-то теплое и трогательное разгорается в душе от этих строк. Они неловко, как подростки на первом свидании, топчутся в такт музыке. Когда  песня предлагает сходить с ума и веселиться вместе, Руфус делает шаг Кевину навстречу — медленно и плавно, и нити натягиваются в нем до яркого звона, от которого в глазах багровеет и чернеет, как от нехватки воздуха. Агрессивный красный свет, режущий на причудливо дрожащие полосы все помещение, ложится на его лицо, словно знамя, и он слышит, как сдавленно вздыхает Кевин. Он нерешительно — и куда вся бравада подевалась? — будто боясь, что его оттолкнут, и медленно, как в замедленной съемке или сквозь толщу океанской воды, перебирает пальцами по его талии, и хочет уже испуганно отстраниться, подумав, что ошибся, но Руфус накрывает его ладони своими, прижимая их к себе, и целует Кевина — иссиня-черную коллекционную маску Кайло Рена, прямо там, где у него должны быть губы под прохладным гладким пластиком. Так, как не целовал никого и никогда, ни одного из парней, с которыми ходил на свидания в столице, ни одного из тех, кого цеплял в гриндре, кого привлекал эскизами в потертом скетчбуке, или вкрадчивыми словами, или пронзительным взглядом, или рассказами о термодинамике. Он всегда умел говорить так, чтобы его слушали и его любили, но с Кевином все вышло скомканно и спутанно, как в клубке пряжи. Первая встреча в комнате Рейма, слабое влечение, споры в библиотеке и во время обеденного перерыва, тыквенный пай, побег с вечеринки, осеннее белесое море, диалоги и разговоры — о декадентах, о будущем, о жуках и змеях, о ядерном синтезе и тревоге, о Гойе, о Звездных Войнах. Это — другое, непонятное и развернувшееся огненной птицей у солнечного сплетения. Руфусу хочется снять дурацкую маску и поцеловать Кевина еще раз, а больше — увидеть блестящие глиттерные шрамы, ошарашенные глаза и приоткрытый в удивлении мягкий рот; гладить нервными пальцами колкие светлые волосы; обнять. Отчего-то ему кажется, что у Кевина презабавное выражение лица. Его яркие, выразительные эмоции он научился считывать на раз-два, а сейчас, когда он так дрожит, словно в лихорадке, все очевидно более, чем полностью, и его не укрывает даже забрало маски. Руфус мечтает снять с него всю защиту и оказаться, как во сне — близкими. В голову влезают пожарной тревогой слова Кевина о том, что сегодня — неправильная ночь для того, чтобы быть собой, когда можно не быть, но это просто только на практике, а в жизни оказывается черт знает чем. Руфус скрывался, игнорировал себя и приводил тысячи аргументов за то, чтобы не быть искренним, и все эти полгода жил в напряженной, подавленной влюбленности, а сегодня сломался. Он думал, что сможет справиться с этим, но оно вышло из-под контроля, как сгоревший пирог, выбитые пробки, авария на АЭС. Ему хочется сказать Кевину, как же он вкрашился, словно последний недальновидный придурок. Вместо этого он сбегает с вечеринки, а следующим утром из Латвиджа: на каникулы. * Самолет садится в его родном городке в одиннадцать утра, а в полдень он уже оказывается дома. Дом — холодный, серый, бесцветно-мраморный и большой, как старый викторианский особняк. Высокие потолки давили на него с самого детства, как и полупустые комнаты с громоздкой мебелью, и продолжают делать это сейчас. За полгода в Латвидже он успел привыкнуть к своей крохотной квартирке, далекой от учебного корпуса, и собственная комната кажется ему пыльной и чужеродной, хотя он знает, что гувернантка убирается во всем доме раз в неделю. Также он помнит, что не забирал ничего, кроме одежды, книг и инструментов для рисования, но стены выглядят пустыми и безжизненными. Обезличенными. Ни плакатов, ни гирлянд, ни цветов на подоконнике — ничего из того, что появилось у него за короткое время жизни в Латвидже. — Я дома, — говорит Руфус в звонкое безмолвие, чувствуя, как внутри него что-то обрывается. Весь вечер он рисует этюды, лишь бы отвлечься от тревожного нетерпения, и спускается вниз только к новогоднему ужину, одетый в праздничный бордовый костюм-тройку. Мать, только вернувшаяся с работы, обнимает его, а он смеется, забирая у нее принесенные с собой померанцы-дайдай, снег на меховом воротнике и липкую соленую сырость моря. — Ну, рассказывай, — говорит она, едва поздоровавшись, — Как учишься? Плохих оценок нет? Отец, занятый приготовлением собы, высовывается из кухни, воинственно взмахивая лопаткой. — Утверждает, что закрыл сессию на отлично. Настроение у него падает так же стремительно, как темнеет за окном, но он помогает матери снять пальто и несет на кухню дайдай, где яростно нарезает его на мелкие кусочки и складывает в дзюбако. — Ты уже нашел себе место для практики? — Итадакимас. — Учителя-то хорошие? — Соберите волосы в хвост, молодой человек! — Сложно учиться? — Попробуйте тадзукури: эксклюзивная поставка с острова Хоккайдо. — Выпрями спину. — А как вам проект загородного дома Глена? Редкостный шинуазри. — Почему ты так мало ешь сегодня, сын? — Мне нравится, что азиатские мотивы входят в моду. — Имей уважение к нашим традициям. — Только не кей-поп. — Ну, с Новым годом! — Желаю всем здоровья, счастья и благополучия. — А Руфусу — удачной учебы и хорошей работы. — И чтобы жена была нормальная. — Успеет еще. Сейчас главное — образование. Руфус роняет сдавленные благодарности и пожелания счастливого Нового года, поднимается с татами и покидает трапезную. Его тянет, дробит в разные стороны, в его голове такой раздрай, что идти, не запутавшись и не сломав себе хребет, становится невозможным. Ему хочется сказать — чушь собачья ваши обрывочные традиции, неумелое сочетание фетиша на Японию и американская предприимчивость; хочется сказать — я гей, тупой влюбленный гей, по уши втрескавшийся в парня со спортивного, впервые прогулявший пары, чтобы торчать с ним на берегу моря, как будто в моей жизни мало моря, но нет, в моей жизни мало его. Конечно же, он не произносит ничего из этого. * Потом он возвращается обратно в Латвидж, думая или о Кевине, или о самых дрянных своих каникулах, в которые он не смог поговорить с родителями нормально, но зато слышал, как отец ругал правозащитников и социальные меньшинства. Спасибо, пап, подумал Руфус тогда, я тоже тебя люблю. В Латвидже зима прорастает в нем насквозь полярными пионами и ядовито-желтой арникой. Мерзкий, ветреный и сырой, а оттого пробирающий до костей муссонный январь размазывает цвета по мокрому холсту, низводя богатство красок старинного приморского города до тусклого асфальтового, монохромом расчертившего дома и небо, похожее на дно перевернутой кастрюли. Нитки в нем натягиваются тем сильнее, чем ближе становится новый семестр, и ему кажется, что еще немного, и они прорвут оливковую кожу, посеревшую от долгого изнурительного холода и отсутствия солнца. Руфус болеет, болит всем своим тяжелым холодным сердцем, так невовремя давшим слабину: Кевин написал ему с десяток сообщений, а он ни на одно так и не ответил — не нашел в себе сил сказать что-то, оформить неясные, тревожные мысли в слова. Даже просто думать о том, что он натворил, оказалось трудно. Оставалось только смотреть в окно, не решаясь выйти под моросящий дождь, так ни разу не перешедший в снег, и рисовать. Ему хочется уснуть на век или исчезнуть вовсе. И все же он рад вернуться в Латвидж. Тихая квартира в кампусе стала ему родной за эти полгода, и лишь оказавшись в собственной выскобленной от личного комнате в огромном доме-особняке, он понял, как же там было хорошо. Хорошо — включать по вечерам золотую гирлянду, глядя, как свет пляшет по стенам, хорошо — готовить самому, говорить и смеяться с Лео, даже препираться с ним — лучше, чем сидеть в мертвоглазой тишине. Хорошо — когда Кевин приходил к нему, и это было странно и совсем по-новому, потому что Руфус уже успел забыть, когда в последний раз приглашал кого-то к себе. Он не был социофобным и не страдал от недостатка внимания, нет, и все же не мог никого подпустить к себе. Избалованный, замкнутый ребенок, привыкший быть один, вот кто он такой, и не существует никакой трагедии. Ленивые размышления, отрешенные, как будто не принадлежащие ему, сбивают с толку, и хочется сказать — вам, наверное, интересно, как же я оказался в такой ситуации? Мне тоже. Он рисует, строго говоря, чтобы избавиться от томительной пустоты в груди, которую не способны забить ни нитки, ни арт-терапия. Кевин, возможно, смог бы, если бы они поговорили. Но они не говорят, потому что он игнорировал его две с половиной недели и понял бы, если бы Кевин больше не захотел иметь с ним ничего общего. В замочной скважине скрипит низким металлическим скрипом ключ. Лео предупреждал, что приедет днем, и вот приехал — опять заранее, тоже заранее. — Как хорошо! Очень рад тебя видеть, — говорит он при приветствии. Руфус, сидящий спиной к двери, оборачивается на внезапно повисшее в воздухе безмолвие и застывшего Лео, румяного и взъерошенного. — Что-то случилось? — Нет-нет. Просто ты красиво рисуешь, я давно хотел сказать, мне очень нравится. Это тот фехтовальщик, сосед Эллиота? Руфус кивает, разметывая волосы по плечам. Он рисует, строго говоря, чтобы не думать, но движущиеся по инерции руки изображают Кевина. Конечно, он понял это в процессе, и все же не остановил себя, как не остановил много вещей до этого, которые слиплись в единый снежный ком. Так что теперь — одной смелостью больше, одной меньше — ничего это не изменит. Чувство стыда останется. Вот оно — стыд. Нужен всего один шаг. — Эллиот говорил мне, — начинает Лео своим самым скучающим голосом, — что Кевин громко ругался на тебя после вечеринки, а потом вздыхал и глядел в стену грустными влюбленными глазами. Руфус подскакивает с места; жестяной мольберт гремит, а вода едва не выплескивается из стаканчика на пол. — Ты намекаешь, что.? — Я не намекаю, дурень, я говорю прямо. Он уже приехал, кстати. Просто сообщаю. Шаг оказывается не шагом — Лео просто бездумно и безжалостно толкает его в пропасть, а Руфус и не возражает. inknginger: Кевин. inknginger: мы можем встретиться. inknginger: я поступил как тупой подросток я знаю. inknginger: ты свободен? inknginger: Кевин? white.knight: возможно. white.knight: у нашего берега через час, тебя устроит? inknginger: Да, спасибо. * Они и правда встречаются через час у просоленной морской кромки, где вода снова и снова набегает на сырой песок и смывает его в свою утробу. — Почему ты захотел встретиться здесь? — Это вроде как памятное место. Думал, у тебя проснется совесть, ведь это было нечестно — вот так бросить меня. — Честно говоря, Кевин, она и не засыпала. Я много думал о тебе. — Представлял то, что сам оборвал тогда? — Не ёрничай. Впрочем, ты прав, но не зазнавайся сильно. Что я хотел сказать: все вышло черт знает как, спуталось, как нитки в клубке, — Руфус говорит, и говорит, а сам завороженно смотрит, как жестокий западный ветер треплет Кевину волосы, будто своему сыну, брату или богу, — И я попал в идиотскую романтическую комедию. Или в цирк, как вариант. — В чем твоя проблема? — Невзаимность? — А если невзаимности нет? Руфус подвисает. — Как нет? — Вот так. Иногда это случается, дорогой мой мальчик, люди влюбляются друг в друга взаимно. — То есть я все это время просто запутывал себя и всех вокруг? — Ага. — Оу. Давно ты знал? — Понятия не имею. Теперь, вспоминая все события, мне кажется, что я практически с самого начала разглядел в тебе подавленное, просто не был уверен и боялся говорить, чтобы не испортить ничего. А в итоге вышло так, что ты пытался наложить заплатку на свои чувства, скрыть их, но пришил ее такими ярко-красными нитками, что это было отлично видно. Диалог обрывается. Руфус слушает спокойное море, мягкий шелест волн — как шелка. Кевин кривовато усмехается: — По законам жанра, раз у нас глупый ромком посреди цирковой арены, мы должны поцеловаться. — Нет, спасибо, это будет слишком много потрясений за сегодняшний день. Но мне хотелось бы обнять тебя и стоять так, любуясь на море — вечное и безразличное. И они обнимаются, впервые за много дней наконец умиротворенные, и любуются на море — вечное и безразличное. * white.knight: эй. white.knight: свободен в среду? white.knight: тут будет выставка кого-то вроде ну скажем гойи. white.knight: и я подумал. white.knight: может ты хочешь сходить? white.knight: в смысле я был бы очень рад если бы ты пошел со мной. inknginger: Это свидание? inknginger: В любом случае, я с удовольствием схожу с тобой на эту выставку. white.knight: здорово!!! white.knight: встретимся в среду в четыре перед центральным музеем? inknginger: А что, если я зайду за тобой? inknginger: Твой корпус по пути. white.knight: o. white.knight: да знаешь звучит умно. Кевин порывается еще что-то написать, но в итоге так и не отправляет сообщение. Руфус чувствует, как губы против его воли расползаются в широкую улыбку, и в порыве чувств прижимает телефон к груди. * Он надевает кофейные вельветовые брюки свободного кроя и заправляет в них черную водолазку с высоким горлом. Застегивая пальто, он придирчиво смотрит на себя в зеркало, но в итоге приходит к мысли, что выглядит неплохо. Некоторым не нравятся рыжие волосы или его длинный яркий рот, но в целом — неплохо. — Выглядишь неплохо, — сообщает ему Лео, — Куда-то собрался? — Да, на выставку в наш музей. Он не сообщает, что идет туда с Кевином, но Лео улыбается ему и хитро подмигивает. — Ну удачи, — тянет он и еще раз окидывает Руфуса придирчивым взглядом, в котором, однако же, нет злости — одно лишь смешливое любопытство. Руфус улыбается ему и выходит за дверь. Он чувствует, как у него учащается пульс. Он быстро добирается до блока с жилыми комнатами, и Кевин открывает ему дверь, и коротко обнимает; из глубины помещения с ним громко здоровается Рейм, дружелюбно размахивая руками. — Ну, мальчики, мы ушли. Не скучайте, — кокетливо говорит Кевин Рейму и Эллиоту на прощание. — Почему тебе вообще пришло в голову идти сегодня в музей? — спрашивает Руфус с добрым смехом, когда они уже на полпути к нему. — Не знаю. То есть, ну, знаю, там сейчас выставка Гойи, ты же любишь Гойю. Ему приятно, что Кевин запомнил этот спонтанный факт, быстро мелькнувший в одном из их разговоров, и он благодарно сжимает пальцы Кевина в своих. В музее, охристо-желтом, гордящемся своей благородной старинностью и колоннами с коринфскими капителями, они долго ходят меж просторных залов, освещенных мягким золотым светом. Работы — цикл гравюр, высмеивающих общество того времени — висят на стенах в рамках из тёмного дерева и лежат в ящиках под толстым ударопрочным стеклом. Тонкие желтоватые листы, только недавно вернувшиеся с реставрации, кажутся посланниками прошлого, его хрупкими скрижалями. Руфус за то и любит живопись, гравюру, скульптуру — она нагляднее всего вбирает, сохраняет в себе и передает то, что было раньше, как и чем жили предыдущие поколения. — С того времени ничего не изменилось, — шепчет Кевин, боясь побеспокоить тишину. — Да, — отвечает Руфус, — Хорошо, что у нашего музея такая богатая коллекция. — Знаешь, что еще мне в нем нравится? Здесь не только Гойя и пост-импрессионисты, и картины времен революции, авторов которых я уже забыл, но и кое-что гораздо более ценное для меня, — Кевин уводит его за руку дальше от «Капричос», непривычно взволнованный и как будто даже одухотворенный. Кевин, всегда спокойно относящийся к искусству, Кевин, увлекшийся им только после знакомства с Руфусом. Ему даже интересно, что же это такое «более ценное», — Я рад, что в нашем музее выставляют работы студентов. Зал, посвященный выставкам художников и архитекторов Латвиджа, кажется сияющим из-за белизны своих стен и глянцевости высокого потолка. Руфус смотрит наверх, туда, где он перетекает в заляпанное дождевыми каплями окно, и видит на его кремовой молочности брусничную кляксу — отражение собственных волос. Кевин аккуратно встряхивает его за плечо. — Ты на картины смотри, дался тебе этот потолок? И Руфус смотрит — в глубокую чистоту ватмана, на который наклеили его акварели. — Вот, — говорит Кевин, — Мое любимое. Сепия, марс, алый и кобальтовый, и вода, вмешанная в цвет, и оттенки, вмешанные в оттенки: Руфус всегда хорошо писал акварелью, ему и нравилось это делать, из многообразия материалов он более всего предпочитал ее и монохромную тушь. Лучшие работы, оставшиеся после семестрового просмотра по живописи, будут висеть в музее еще месяц, рядом с картинами старших курсов, и работы Руфуса — в центре. Руфус чувствует, как у него краснеют уши, и ему хочется тоже показать Кевину, как он любит его самого, и его внимание, и его эмпатичное участие, и терпение, и сам факт их любви. Он, покачнувшись на носочках, коротко целует Кевина в широкую алебастровую скулу, вновь сплетая их пальцы, и чувствует, как сильно кружится голова, а под тонкими веками вспыхивают звезды. Когда они покидают здание, графитовая серость февральского дня кажется ему тёплой и мягкой, как акварельный рисунок, и старое здание музея, сложенное из готических сангиновых кирпичей, отлично гармонирует с ее небом, низким, но не тревожно давящим. Каждым своим шагом он чувствует оттепель, добрую и рыжую, как осень, или предчувствие ранней весны, или связанный из жесткой красной пряжи шерстяной шарф. Весна наплывает на кампус волнами теплого ветра вместе с первыми птицами и звонкими каплями, срывающимися с крыш, и обещает принести с собой хорошее и радостное — не ледяную отрешенную гордость за сданные экзамены, потому что в конце-концов они мало на что влияют, но — нежность, и дружбу, и привязанность. Руфусу приятно думать о том, что холод наконец выпускает из зубов Латвидж — и его самого. Жестокие нити натягиваются золотым светом и падают к его ногам, а он переступает через них. Они с Кевином идут обратно в кампус по вымаранной лужами дорожке, в которой отражаются облака, и их плечи и замерзшие пальцы касаются друг друга.
39 Нравится 15 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (15)