Часть 1
24 октября 2019 г., 00:04
— Расёмон!
Чёрные длинные лапы хватаются за стены, впиваются в них, отламывают целые куски, рассыпая вокруг крошево кирпича, бетона и штукатурки. Трескаются и разлетаются в стороны разбитые стёкла; гнётся и с пронзительным металлическим треском ломается вырванная арматура. Способность не оставляет целым ничего. Расёмон может пожирать само пространство, чего уж говорить о простых материальных вещах.
Акутагава бесцельно бредёт по логову мафии; глаза его пусты, он едва ли видит, куда направляется – тонкая ломкая фигура в центре клубка всепожирающей тёмной материи, тихие мягкие шаги в облаке грохота, звона и треска. Рюноске стремится создать вокруг себя такой же Ад, какой творится сейчас в его голове.
Он почти непрерывно бормочет что-то, рассуждая на пару с самим собой или же с неким несуществующим собеседником, иногда срывается на крик, иногда хрипло шепчет. Будто недостаточно разрушений приносит его способность, он хватает и отшвыривает попавшиеся под руку вещи; выдохшись, опирается о стену и в бессильной ярости колотит её кулаками, а затем, переведя дух, идёт дальше, будто задавшись целью не оставить в убежище мафии и камня на камне.
— Как он мог уйти?! — вопит Акутагава в никуда, и вместе с его голосом вдаль несётся стремительная чёрная стрела, прочерчивая по полу глубокую борозду. — Я ведь… Почти… Ещё немного и я доказал бы ему…
Его шатает, он спотыкается и едва не падает, но, несмотря на усталость, продолжает разрушать. Он будто бы сам — разрушение во плоти, сущность, безудержная в своём гневе и своём бессилии.
— Как он посмел так поступить со мной?!
Чуя Накахара всё это время сидит в чьём-то крохотном кабинете, забравшись с ногами в чужое мягкое кресло; он стискивает коленями запылённую бутыль вина, а в руке держит бокал, содержимое которого едва ли убавилось за последнюю пару часов. Большую часть времени он провёл здесь, просто пялясь в потолок, размышляя над сложившейся ситуацией, и изредка лишь прерывался на то, чтобы сделать глоток, так что сейчас он не пьян вовсе, хотя, наверное, опьянеть до беспамятства – именно то, чего ему хочется больше всего.
«Он ушёл». Кажется, это единственная цельная мысль, оставшаяся в его голове, потому что всё остальное превратилось в мутный бесформенный поток. Чуя уже не силится разобраться в том, что изредка всплывает на поверхность из заполнившей его разум бурлящей тьмы. Он ушёл… И на этом всё.
За дверью царствует безумие, но Чуя обнаруживает это далеко не сразу, настолько погрузившись в свои раздумья, что шум достигает его ушей лишь тогда, когда его источник совсем близко. Будто бы здание решили сносить, не предупредив никого, кто находился внутри. Заставив себя очнуться, он аккуратно ставит бутылку на пол и поднимается с кресла. Великоватое по размеру пальто падает с плеч, оставшись на насиженном месте, но Накахара этому не придаёт значения. Он отпирает дверь и выглядывает наружу; увиденное нисколько не удивляет его. Примерно такого и стоило ожидать, учитывая привязанность Рюноске к долбанному суициднику, чьё имя противно даже называть. Или, вернее сказать, его одержимость.
— Эй, Акутагава, – обращается Чуя к подчинённому. Вокруг всё внезапно затихает; Расёмон ждёт воли своего хозяина, остановившегося от неожиданного оклика. Пол уходит у Акутагавы из-под ног; Чуя, не дав опомниться, утаскивает того в кабинет – не голыми руками, конечно же, а своей способностью подчинения гравитации, – и тут же захлопывает дверь.
— Я пережил столько страданий не ради того, чтобы он взял и исчез! — едва Акутагава переводит дух, а Чуя делает шаг назад, Расёмон впивается в рабочий стол, стоящий в противоположном конце помещения, и разламывает его напополам. — Я должен был доказать ему, насколько сильным стал!
Расёмон вздымается к потолку, и огромная люстра тут же рассыпается. В кабинете темнеет; Чуя чуть наклоняет голову вниз, защищая глаза, и чувствует, как по его шляпе стучат хрустальные брызги.
— Он должен был увидеть, на что я способен! — Рюноске даже не кричит уже – натурально орёт, захлёбываясь собственным давно уже сорванным голосом, и глаза его, безжизненно-серые, до предела распахнутые, сверкают оголёнными белками. — Должен был признать мою силу!
Чернота опутывает шкаф и превращает его в щепки. Изнутри вываливаются папки с документами, которые тут же разлетаются обрывками бумаги и кусочками пластика.
— Разве не для этого он забрал меня?!
Крик переходит в натужный кашель и затихает. Акутагава тяжело, жадно дышит, сосредоточив свой взгляд на человеке напротив него – человеке, который, как ему кажется, совершенно не способен понять бушующую внутри него тьму. В кабинете нет больше ни одного целого предмета, за исключением кресла с лежащим на нём пальто, стоящей рядом бутылки вина и бокала в руке у Чуи.
Чуя не двигается с места. Молча он наблюдает за действиями Рюноске, слушает его отчаянные крики и покачивает своим бокалом. Заключённая в тонкое стекло, густо-красная жидкость мягко перекатывается и бликует в тусклом оконном свете. Чуя спокоен: он знает, что его самого Акутагава ни за что не тронет, как бы ни бушевал.
— А я даже рад, что этот засранец свалил. Видишь, праздную, — говорит он почти что будничным тоном и пытается кривить рот в улыбке. — Ради такого случая не грех откупорить самую ценную бутылку из своих запасов.
Возмущению Акутагавы нет предела. Это заявление шокирует его настолько, что он замирает, перестав уничтожать всё вокруг, и Расёмон вновь становится лишь подолом его пальто, безжизненно окутав тощее тело. Рюноске глядит исподлобья, со злостью, но направленной не на самого Чую: его раздражает всё то, что он не может понять, но, будучи связанным с Дазаем, оно раздражает во сто крат сильней. Мысль же о том, что в сложившейся ситуации можно найти что-то весёлое, кажется ему кощунственной настолько, что просто невыносимо.
— Вы же были партнёрами, Чуя-сан. Неужели его исчезновение вас радует? — тихо, хрипло спрашивает Акутагава и внимательно вглядывается в лицо своего собеседника, пытаясь разглядеть явную ложь или откровенное издевательство. Он не видит ни того, ни другого: вместо этого нечто иное таится там, что-то неясное, что-то... знакомое. Если бы только Рюноске умел, как нормальные люди, читать эмоции по выражениям лиц - тогда бы безо всякого труда он рассмотрел, что ни капли радости нет в чуиной натянутой усмешке, а есть лишь скорбь и опустошение. Но Рюноске такого совсем не умеет.
— А то. Все нервы мне вымотал, придурок, – Накахара хмыкает. – и тебе, видимо, тоже.
Можно ли было назвать это так? Всё, что Чуя знал о стоящем перед ним человеке – то, что Дазай подобрал его отчаявшимся и жаждущим смерти, с первой же встречи каким-то диким образом добившись от него собачьей верности. Акутагава, при своём отнюдь не кротком нраве, беспрекословно терпел его садистское воспитание и ни за что не ставил под сомнение его приказы; иногда Чуе казалось, будто он буквально видит тот строгий ошейник – шипами к беззащитному горлу, – что Дазай играючи нацепил на этого парня. И, даже зная совершенно точно, что мальчишка никуда не денется, то ли от скуки, то ли от любви к чужим мучениям, Дазай дёргал порою за поводок и любовался результатом. Теперь же поводок брошен, и, запутавшись в нём, Рюноске мечется, задыхается, ранит сам себя. Хочет ли он жизни, в которой ничто не душит его, не тянет, не впивается в горло? Знает ли он, что такая жизнь возможна? Возможна ли она для него?
«Тяжко ему, должно быть», — думает Чуя и протягивает бокал Акутагаве.
— Выпей-ка со мной. Может, полегчает.
Акутагава пялится на бокал своими пустыми глазищами, тянет к нему дрожащую руку. Приняв бокал, он стискивает его в кулаке; тот послушно трескается, а затем лопается, и освобождённое вино проливается на пол. Акутагава сжимает кулак сильнее. Осколки режут кожу, впиваются в ладонь. Выступившая кровь, ярко-алая, вслед за вином течёт по пальцам и капает вниз.
Лицо Рюноске непроницаемо.
— Ну и что ты наделал? – хмурится Чуя, но получается это у него как-то беззлобно. Разве на такого, как Рюноске, можно злиться или обижаться? Тем более в такой момент. – Это, вообще-то, очень редкое и дорогое вино. Урожай восемьдесят девятого года. Его налили в бутылку, ещё когда ни ты ни родился, ни я. И Дазай ещё тогда не родился… – Чуя, скрипнув зубами, вжимает голову в плечи. – Лучше бы он вообще, чёрт возьми, никогда не рождался!
В эту секунду что-то словно щёлкает у него в мозгу. Это тот непередаваемый звук, с которым начинает рушиться внутренняя оборона. Стена, которую спешно построил Накахара, чтобы защитить себя – или окружающий мир от себя – покрывается паутиной трещин, вмиг расползшейся от крошечной бреши, которую пробила в ней одна непрошенная мысль. Ему стоит невероятных усилий закрыть эту брешь. Пусть на время. Пусть ненадолго. Но это было необходимо. Он своими глазами видел, что бывает с теми, у кого нет на это сил, и не мог себе позволить стать таким же.
Чуя смотрит на Акутагаву – глаза в глаза – и видит там, в этих бездонных серых глубинах, что-то, что пробирает до дрожи. Здесь и не пахнет давно ни уважением, ни тоской по ушедшему наставнику, ни стремлением к совершенству; а пахнет гнилью, пахнет глубокой воспалённой раной, в которую раз за разом, не давая зажить, пихают грязные пальцы, сдирают подсохшую корку, давят сукровицу снова, и снова, и снова. Постарался Дазай, ничего не скажешь. Есть ли на этом свете хоть что-то, что он не изуродовал бы своим вмешательством?
Тем хуже знать, что связан с ним не нитью даже, а целым, мать его, канатом судьбы. Тем хуже знать и напоминать себе постоянно: "он-то может уйти, куда вздумается, а вот ты, Чуя Накахара, никуда от него не денешься".
Взгляд Рюноске меняется: он тоже увидел. Ту тонкую ниточку, на которой держатся остатки самообладания Чуи. И только что, прямо у него на глазах, нить эта надорвалась, стала ещё тоньше, но всё же не лопнула.
Чуе тоже, быть может, хочется вопить и разносить всё, что он видит: с его способностью это могло случиться быстро, зрелищно и беспощадно. Сбросить перчатки, сорвать тормоза, ослепнуть от пелены безумия, застелившей взгляд; ощутить вкус собственной крови и осознать, что уже никто не придёт, чтобы это остановить. Чуе тоже, может быть, хочется, чтобы мир вокруг стал похож на мир внутри него, разнесённый в клочья ураганом, где лишь душный дым поднимается от тлеющих руин.
Ничего целого.
Он вновь усмехается одной стороной рта. Неужели кому-то кажется, что это и вправду так легко – потерять в один миг человека, с которым шёл по жизни несколько лет? Пусть препираясь и пихая друг дружку локтями, соперничая и грызясь, но всё же тесно бок о бок они делили один и тот же путь. Притёрлись друг к другу в конце концов, создав самый склочный и самый сильный дуэт из всех, какие видел этот город, и чёрт знает, как бы всё обернулось дальше, если бы кое-кто не решил всё испортить.
Ему приходит в голову глупенькая мысль о том, что у него в сердце, как и у Акутагавы, образовалась дыра в форме Дазая. Но, если у него, Чуи, ещё есть чем её заполнить, то Акутагава ведь даже не пьёт. Чуя хочет сказать ему что-нибудь вроде «Я понимаю, что ты чувствуешь. Я тоже по нему скучаю». Банальные простые слова, которые Акутагаве совсем не нужны. Скажи такое кто-нибудь самому Чуе, он бы фыркнул демонстративно, мол, вот ещё, скучать по этому болвану, скатертью дорожка!
Так что вместо этого Накахара говорит:
— Знаешь, на нём не сошёлся клином белый свет.
Что не менее неправильная фраза, потому что вот у кого, а у Акутагавы – именно что сошёлся.
И всё же, обнаружив, что на его запястье сомкнулись чужие пальцы, Рюноске не отнимает руку, позволяя Чуе делать то, что он считает нужным. На чёрных перчатках не видно пятен ни от вина, ни от крови; Накахара вынимает осколки один за другим из его израненной ладони и небрежно роняет их на пол.
— Больно? – зачем-то спрашивает он, и Рюноске с равнодушным видом кивает. Оба они понимают, что речь не об этом дурацком бокале и не о порезах.
Это выглядит действительно странно. Едва ли не разваливаясь на части, Чуя находит способ удержать себя в руках, помогая сделать то же самое Акутагаве, парадоксальным образом заботясь о себе при этом более, чем о нём. Что же до самого Рюноске, подумалось ему, вряд ли здесь получится что-то исправить; можно отстроить то, что стало руинами, но как восстановить то, что вовсе никогда не бывало целым?
— Я и не знал, что ты умеешь так орать. И что вообще умеешь орать, — Чуя пытается отшутиться, отвлечь себя от чёрных мыслей и Акутагаву от… чего угодно, что бы там ни происходило в его голове. — Порой я даже забываю, что ты умеешь говорить.
Подтверждая его слова, Акутагава лишь молча кивает. Он никогда не слыл разговорчивым; к тому же, за всё время его работы в Портовой Мафии они с Чуей не то чтобы имели много поводов поболтать.
— Акутагава. Нам нужно это пережить, — говорит Накахара, бросая последний осколок в звенящую кучку на полу. Рюноске снова кивает, потому что слова у него давно закончились. Он сам, кажется, закончился. Чуя выпускает его руку, и та плетью падает вдоль тела. Акутагава смешно, шумно дышит носом и сверлит Чую взглядом, и во взгляде этом нет сейчас злобы, нет ярости, вообще ничего из того, что привычно было бы в нём обнаружить. Только, пожалуй, удивления чуть-чуть – то, что он позволяет себе выразить, намного меньше, чем то, что он испытывает на самом деле. Рюноске не верит, даже не представляет себе, что такое возможно: обнаружить человека, с которым можно разделить свою катастрофу.
— И мы обязательно переживём, – помедлив, продолжает Чуя. – И я, и ты. Ты — сильный, Акутагава, просто чертовски сильный.
Есть одно слово, которое стоит сказать в ответ. Одно-единственное слово. За то, что остановил, утихомирил, попытался поддержать. За то, что назвал его сильным. Если бы Дазай сказал что-то подобное, Рюноске, должно быть, умер бы прямо на месте. Но, может, и к лучшему, что это не он.
— С… Спасибо, — Акутагава тихо и неуверенно произносит это непривычное слово. Искра благодарности вспыхивает в глубине его души и долго ещё не гаснет, растворяясь в наполняющей её ледяной черноте.
Может, и к лучшему.