Часть 1
26 октября 2019 г. в 20:45
В бокале у Ромы — виски, на щеках — неоновая синь, а в глазах — неживая, восковая чернота. Его белая футболка ярко горит в чёрном свете, а сам Рома блекнет на фоне собственной почти неземной красоты. Лёша соврал бы, если бы сказал, что он не очарован им; соврал бы, если бы сказал, что не боится смотреть в эти мёртвые глаза. Всегда боялся. Теперь ему ещё страшнее.
— И надолго ты? — спрашивает он, перекрикивая низкий утробный бас клубного бита, и внутри у него всё зудит от вибрации звука и от того, как сильно хочется прикоснуться — к Роме и к его изогнутым в фальшиво-радостной улыбке губам.
Рома пожимает плечами и молча отпивает из бокала.
Всего два года прошло, а Лёша его уже не узнаёт. Из-под ворота футболки больше не торчат нежно и уязвимо острые, бумажно-белые ключицы, прикрытые слоем нарощенной мышечной ткани, не прорезаются, как обломки крыльев, лопатки, не виден узор проступающей клетки рёбер, когда Рома раскованно потягивается, привлекая к себе внимание.
Это в нём не меняется. Всё ещё до безумия яркий, всё ещё отчаянно-желанный, всё ещё влюбляющий в себя одной полуулыбкой, одним мягким смешком, одним нарочито небрежным жестом. Всё ещё такой, каким Лёша его помнит. Но теперь — невыносимо другой. Слишком взрослый для двадцати двух, слишком уставший для человека, у которого есть всё, чего можно хотеть. Слишком пустой — даже больше, чем раньше.
Лёша рискует, заглядывая в смолистые глаза; знает, что увидит там только всепоглощающую, голодную, ненасытную тоску, но всё равно смотрит — и пропадает, стоит только сделать неосторожный вдох. Глоток жизни ощущается как раскалённое золото прямо в горле, и Лёша не может выдохнуть, запирая внутри себя глупый, неуместный вопрос.
Это не его дело.
Но желание такое яростное, что он просто не может себя сдержать.
Лёша поднимается и подходит вплотную к Роме, сидящему на высоком барном стуле. Даже так Соло выше, даже так смотрит сверху вниз, даже так видит жёсткость чужих неупругих пружин, сжатых до отказа.
Он хватает Рому за руку — грубовато и крепко — и тащит за собой. Тридцать семь шагов до туалетной комнаты, в которой неоновый фиолетовый цвет оттеняет красноту роминых губ в синий, ещё четыре шага до закрывшейся за ними двери кабинки. Лёша прижимает Рому к этой двери и, не спрашивая разрешения, лезет прохладными руками под футболку. Рома вздрагивает; над ухом у Соло, прижавшегося близко-близко раздаётся шумный, несдержанный вздох, звучащий громче, чем жёсткий бит клубняка.
Лёша ничего не говорит; молча жмётся влажными губами к открытой шее, целует под скулой и дышит таким родным и таким далёким теперь запахом разгорячённой кожи и едва уловимым ароматом дерева и пачули. Пахнет остро, приторно и ярко, так возбуждающе, что прекратить невозможно — и он кусает гладкую кожу, оставляя на ней едва различимый в неоновом свете отпечаток собственных зубов.
Рома дрожит; Лёша ощущает эту дрожь всем собой: всем телом, прижатым вплотную, кончиками пальцев, губами и кожей, которую обжигает чужое яростное, прерывистое дыхание.
Невыносимо. Соло до сих пор не понимает, почему вообще его отпустил, почему позволил просто собрать вещи и улететь, почему дал возможность оставить его одного. Почему не удержал. Почему не заставил остаться.
Лёша сжимает чужую кожу пальцами, царапает бока короткими ногтями и бёдрами вжимается в бёдра — совсем как раньше, будто и не было этих изматывающих месяцев порознь, будто только вчера они лежали в постели вдвоём, задыхаясь в жаре собственных тел и густом, вязком запахе секса, прикипая друг к другу в желании никогда не покидать белого плена разворошённых простыней.
Рома стонет низко и жадно и толкается бёдрами навстречу, трётся и дышит так мелко и загнанно, будто находится на грани смерти; Лёша не понимает, почему на его прикосновения Рома реагирует так живо, будто его сотню лет не касались ничьи руки. А потом думает: может, и правда не касались. И спрашивает, отрываясь от белизны кожи, прижимаясь губами к уязвимо-тонкому хрящику, выдыхая прямо на ухо:
— У тебя что, давно никого не было?
Рома молчит; отстранить не пытается, но на вопрос не отвечает, и Лёша думает, что, наверное, это просто не его дело, а право задавать такие вопросы он потерял в тот день, когда разрешил Роме уехать.
Но Соло нужны ответы, а ещё — Рома вместе с его печальными глазами и бешеной жаждой телесной близости.
Лёша обхватывает его одной рукой, заставляя выгибать спину, чтобы прижиматься ближе, а второй лезет под пояс джинс и под резинку белья, ладонью накрывает нежную кожу и сжимает окрепшую задницу, чувствуя, как Рома медленно сходит с ума. Жмётся так, словно хочет в Соло раствориться; дышит, будто в воздухе сгорел вместе с остатками здравого смысла весь кислород; стонет тихо и жалобно, скулит в ухо и пальцами сжимает волосы у Лёши на загривке.
Роме так хочется, что у Лёши просто нет сил отказать. Желания отказывать нет тоже.
Он прижимается губами к шее и влажно ведёт языком вниз, до самого ворота футболки, зубами оттягивает его ниже и мокро целует каждый миллиметр оголившейся кожи, а Рома, которого от каждого прикосновения хуярит так, будто бьют током, сдаётся наконец и выдыхает Лёше прямо на ухо:
— Увези меня отсюда.
Предложение слишком явное и неприкрытое, а ещё — очевидно выстраданное, сорвавшееся с губ против воли и против собственного желания, но Лёше, у которого внутри всё полыхает и ноет от желания снова увидеть Рому обнажённым под собой, не до того, чтобы разбираться в чужих загонах. Рома взрослый и согласный на всё, а Лёша — Лёша не железный. И очень, очень хочет.
Он отстраняется с ощущением холода между ними, с ощущением упущенной возможности, с ощущением последней главы в их отношениях, и целует прямо в губы, не глядя Роме в глаза. Поцелуй мокрый и желанный, грязный, как весь этот блядушник вокруг них, и болезненный от того, что, скорее всего, последний. Лёша не может отделаться от мысли, что Рома приехал попрощаться.
Когда они отрываются друг от друга, у Соло немного кружится голова от выпитого и немного стоит член — от того, как голодно и отчаянно Рома на него смотрит.
— Иди одевайся. Я вызову такси.
Рома уходит, оставляя Лёшу одного, и на минуту Березину вдруг становится легче дышать. Между ними всегда было так: душно и болезненно, с привкусом взаимной одержимости и разделённой на двоих смерти. Раньше Лёше казалось, что этой порочной связью он помогает Роме выживать; теперь он иногда думает, что это Рома помогал ему умереть.
В ромином номере в отеле, куда они приезжают через двадцать минут, тишина и раскалённая желанием темнота; Рома срывает с себя шмотки так, будто они обжигают его ставшую слишком чувствительной кожу, а потом встаёт на колени — прямо так, у порога, не давая Соло даже ремень на джинсах расстегнуть.
Лёша откидывается спиной на стену, выбивая весь воздух из собственных лёгких, и тянет прочь футболку, пока Рома нетерпеливо и отчаянно расстёгивает пряжку его ремня. Руки у него сухие и прохладные, а рот — влажный и горячий, и Лёша не сдерживает стон, когда его член оказывается внутри этой шёлковой нежности.
Сосёт Рома всё так же: сильно и глубоко, мокро и слишком громко. Он стонет, вздыхает, а его рот хлюпает от слюны, медленно стекающей по подбородку вниз; Лёша эти скользкие тёплые капли ловит пальцами, а потом размазывает по роминой щеке — пошло, жарко и выглядит, как пиздец. У Ромы лицо всё блестит от этой слюны, а губы пухнут и переливаются, как спелые ягоды, готовые лопнуть от одного неверного прикосновения.
Лёша остервенело давит на них, надеясь увидеть хотя бы пару капель крови, но всё, что получает — роскошный низкий ромин стон. Это даже лучше; Лёше сладко от того, что сейчас эти звуки играют для него одного, но больно от осознания, что теперь Рома каждый вечер стонет так для кого-то другого. И любит, наверное, кого-то другого.
Лёше бы тоже стоило. Его, в конце концов, дома ждёт беременная жена и любимая псина.
Стоило бы, но вместо этого он обхватывает ромину голову двумя руками и удерживает на месте, чтобы ничего не мешало трахать податливый рот, стирая в алое губы, разбивая до боли в горле и судорожной бескислородной дрожи. Рома цепляется руками за лёшины бёдра, удерживаясь на плаву, но отстраниться не пытается — и Лёша знает, что он будет терпеть до последнего. Будет держать рот открытым, пока тело не откажется ему подчиняться.
Это безумно заводит. Как и то, что есть вещи, которые в Роме никогда не изменятся.
К тому моменту, когда они наконец добираются до кровати, Рома уже изводится весь; он дёргается от любого прикосновения, подставляясь ближе, ластится, изгибается, стараясь урвать побольше тепла чужих ладоней, и дышит так, будто его уже ебут. Губы у него пересыхают мгновенно, и Лёша целует его, облизывая рот, щедро делясь слюной и собственным желанием.
Рома, распятый под ним на широкой двуспальной кровати, похотливо раздвигает ноги и лижет лёшины губы, не пытаясь даже вырваться из жёсткой хватки на запястьях. Соло, как одержимый, скользит по его телу губами вниз, ловит языком мелкие брызги их смешавшегося в одно пота, целует под рёбрами — там, где у Ромы в костяной тюрьме порхают бабочки с острыми, режущими в кровь крыльями. Под этими поцелуями Кушнарёв скулит так, что от плача не отличишь, и Лёша некстати вспоминает, как цвели раньше на этой белой коже отпечатки его собственных пальцев.
Слишком больно.
— Отсосать или трахнуть тебя? — выдыхает он в ромин живот, жёстко сжимая пальцами бледные бёдра.
Рома только открывает рот шире, багровым, блестящим от слюны языком ведёт по алым-алым губам и приподнимается, чтобы сесть. А потом переворачивается, ложась на живот, и снова раздвигает для Лёши ноги.
— Смазка где-то в ванной. Сходи, а? — просит он.
Задница у Ромы теперь такая, что век не оторваться, и Лёша укладывается между его ног, раздвигает ягодицы двумя руками и дуреет от того, что Рома нихера не смущается. Не сидел один, ебался с кем-то. Позволял кому-то касаться своего тела. Это одновременно злит и возбуждает, и Лёша не отказывает себе в грубости, когда остро и крепко впивается зубами в чужую кожу, а потом накрывает губами и втягивает в себя — с силой, оставляя яркий, нескромный засос.
— Я и без смазки справлюсь, — шепчет Лёша. И толкается в него языком, вырывая ещё один жалобный стон — такой удивлённо-неловкий и такой необходимый, такой отчаянно желанный — такой, будто никто, кроме Соло, никогда не делал с ним ничего такого.
А может, никому другому Рома жопу не подставлял. Лёше приятно об этом думать и ещё приятнее смотреть, как Кушнарёв задницей подаётся вверх, прогибается в спине, выставляя себя напоказ, предлагая, умоляя взять его сейчас. У Лёши от чужого искреннего желания зудит в грудной клетке, и он гадает, сможет ли спокойно спать после того, как Рома уйдёт — в этот раз навсегда.
— Этого, — шепчет Рома через плечо, изворачиваясь так, чтобы Лёша хоть что-нибудь услышал, — будет мало. Сходи за смазкой.
А Лёша ему никогда отказывать не умел.
В ванной кавардак и Рома весь — как открытая книга на языке, который Лёша когда-то знал, но давно забыл: опасная бритва на бортике раковины (он теперь пользуется такими?), пачка снотворного на полке (никто сейчас не помогает ему справиться с бессонницей?), запечатанная пачка гондонов (ждал его или хотел трахнуть здесь какую-нибудь шлюшку?), вскрытый тюбик лубриканта прямо в душевой кабине (дрочил утром, заталкивая в себя пальцы и представляя вместо них чей-нибудь член?), запачканная кровью футболка на сушке для полотенец (какого чёрта тут произошло?), пепельница и разбитый айфон. Рома не курит. Но телефон его — был, пока был цел.
Лёша понимает, что ни на один свой вопрос он ответов не получит, поэтому просто хватает флакон со смазкой и пытается выкинуть из головы всё, что сейчас увидел. Не до того. Его Рома ждёт — голодный и готовый.
Лёша вставляет ему без резинки; Лёше тесно, жарко и невыносимо хорошо, а Роме — больно до хрипоты и парадоксального желания насадиться ещё сильнее. Он толкается бёдрами назад, надеваясь на лёшин член, и сжимает в тонких пальцах простыню, цепляясь зубами за собственную кисть, чтобы не стонать. Лёша замирает, чтобы дать ему переждать, но Рома — всё тот же маленький мальчик, которому надо всё и сразу; Рома двигает задницей сам, скользя по живому члену как по игрушке, и под кожей на его спине прорисовывается контур широчайшей и ломкий взлёт острых лопаток.
Выглядит это хрупко и уязвимо — кажется, будто можно ненароком расколоть, разбить, разрушить, — но Лёша знает, что Рома не такой. Рому не сломали ни поражения, ни расставания, ни переезды, ни потеря близких — Рома сломал себя сам давным-давно, лет в семнадцать, когда впервые сел к Соло на колени и предложил себя. “Я хочу быть твоим”, — так он тогда сказал; глупо сказал, неуверенно, смущаясь и краснея от неловкости и сверкая своими сажистыми глазами и затаившимся в них желанием.
Лёша помнит это так, будто всё случилось вчера.
Они двигаются, переплетаясь в один влажный клубок ног, рук и пальцев, Рома стонет на каждый выдох, а Лёша трахает его, насаживая на себя быстро и резко — так, как им обоим всегда нравилось, так, чтобы у Ромы в лёгких воздуха не хватало хоть что-нибудь сказать. Лёша знает, что он хочет: видит, как подёргиваются мелко губы, как Рома вдыхает глубже, чтобы бросить в воздух что-то очевидно лишнее, что-то, от чего не станет лучше никому из них.
И Лёша одной рукой зажимает ему рот, вдалбливаясь до упора, а другой сжимает бедро, помогая Роме держаться на весу, чтоб удобно было ласкать себя в такт движению тел.
А у Кушнарёва башню срывает, и он лижет чужую ладонь, между пальцев лезет языком, кусает и вертит головой, сбрасывая её наконец. И, задыхаясь, выстанывает в несколько глотков горячего, густого воздуха:
— Почему ты мне снишься… даже когда я… на другом конце планеты?
А Соло от злости впивается в него только сильнее, вздёргивает на колени, раком ставит, обхватывает за бёдра и ебет так, как ещё никогда не позволял себе с ним — а Рома в ответ только дрочит себе быстрее и выгибает спину так, что Лёша видит рисунок его позвонков. Невыносимо. И снова. Больно.
Лёша кончает, спуская внутрь, и несколько секунд ещё двигается, выбивая из Ромы яростные, жалобные вскрики. И впитывает дрожь его оргазма, в коктейль смешивающуюся с его собственной.
С минуту Лёша просто молча дышит, а потом встаёт и, покопавшись в карманах собственных джинсов, уходит в ванную и закуривает, усаживаясь прямо на пол, стряхивая пепел в эту блядскую никчёмную пепельницу. Рома заходит следом — всё такой же и теперь совершенно другой, такой, каким Лёша его никогда не знал и уже, наверное, не узнает. Он плещет себе в лицо прохладной водой, зачёсывает и так влажные от пота волосы мокрыми руками и оборачивается, оперевшись на бортик раковины.
Лёша поднимает на него взгляд и замечает в Роме то, чего не видел раньше. Его это почему-то пугает. Он хочет спросить, но вместо этого, стряхнув пепел, брякает первое, что приходит в голову:
— Ты не куришь.
— Алоха вчера заходил.
— И телефон расхуярил зачем-то.
— Печатал смску в душе.
— А кровь откуда?
— Нос потёк от перенапряжения.
Лёша смотрит на него и понимает, что не слышит ни слова правды, а ещё осознаёт, что их разговор похож на ссору, которой между ними очевидно не место. Теперь уже — нет.
— Зачем ты оправдываешься?
Рома отводит взгляд и молчит, а Соло рассматривает его тело — не такое хрупкое, как раньше, но всё такое же снежно-белое, притягательное до боли где-то глубоко в сердце. Отпустил. Упустил. А Рома, кажется, хотел тогда, чтобы его остановили.
— Ты ответишь или так и будешь молчать? — спрашивает Лёша и чувствует, как проклятая истлевшая до фильтра сигарета жжёт кончики пальцев.
Рома поворачивается немного и неосознанно хватает первое, что попадается под руку, а потом смотрит на бритву в своей ладони долгим, внимательным и каким-то жаждущим, одержимым взглядом. Лёшу это пугает — даже больше, чем извечная темнота его глаз, поглощающая чужие жизни, как чёрная дыра — свет. Ни шанса выбраться, а что там, за горизонтом событий, никто не знает. Никто ещё не выбирался, чтобы об этом рассказать.
— Ром? — зовёт Соло.
— Пока тебя не было, — тут же перебивает Кушнарёв и будто отмирает, откладывая хренову бритву и разворачиваясь, чтобы смотреть в лицо — всё ещё не в глаза, — я понял, что любить вовсе не обязательно.
На короткое мгновение, — Лёша успевает заметить его только потому, что смотрит, не моргая, — маска на ромином лице трескается, и то, что Соло видит под ней, зловеще подмигивает ему из глубин чужой души.
Ромины демоны.
— Завтра, — выдыхает Рома, и слова его звучат, как исповедь, — брошу всё и начну жить по-новой. Я обещал себе не думать больше о тебе, но сегодня снова не смог сдержать слово.
Рома усмехается, и Лёша думает о том, как изменилась его речь. Раньше Рома так не говорил. Раньше Рома вообще о своих чувствах не говорил, не делился ничем, копил их внутри себя, а потом выплёскивал — в поцелуи и в громкие стоны, из-за которых ему приходилось вечно затыкать рот.
— Пообещай отпустить, — заканчивает Кушнарёв.
А Лёша думает, что ничерта с тех пор не поменялось. Рома как был малолетним идиотом, сжираемым собственными заебами, так им и остался. Лёша как был великовозрастным влюблённым дебилом, так и остался им.
— Я давно тебя отпустил, — говорит он, и это ложь — такая же, как извечное ромино “я в порядке”. Если бы он его отпустил, то в баре бы не подошёл ближе, чем на расстояние короткого рукопожатия.
Рома бросает взгляд глаза в глаза, а потом подходит ближе, садится на лёшины бёдра и выдыхает в его губы:
— Тогда трахни меня ещё раз. И выёбывайся наконец из моей жизни.
А Лёша сжимает белую кожу до красных пятен и валит его на пол прямо на холодный и жёсткий кафель. И кусает податливые губы.
Однажды они расстанутся и научатся не делать друг другу больно. Но…
Не сегодня.