ID работы: 8738987

В основе вещей

Джен
G
Завершён
40
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 3 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
1. От матери всегда пахло одинаково: курильница в ее комнате безостановочно дымилась успокаивающими травами и порошками. Терпкий османтус и лотос, но чаще сладкий аромат белой сливы и орхидеи, что выращивали здесь же, в узкой, похожей на лезвие меча долине у самого предгорья. Лань Чжань еще никогда не покидал Облачных Глубин, не спускался вниз и только издали видел деревья, будто засыпанные снегом — ни зеленых листьев, ни черных стволов, только ветви, густо усыпанные цветами. Орхидеи, жмущиеся к земле, почти никогда не удавалось разглядеть, но порой налетал ветер, беспорядочно раскидывая тонкие ветви, обрывая белоснежные лепестки и обнажая то, что скрыто: множество ярких пурпурных бутонов у самой земли, несмотря ни на что повернутых к солнцу. Все цветы — и орхидеи, и сливы — осыпались трижды: на солнцестояние, в середине лета и на его исходе, разом, в один день, точно предварительно сговорившись, и там, где вечером ранее клубилось беспокойное, подвижное облако, утром оставались уродливые в своей наготе стволы. Землю укрывало полотно из белых и фиолетовых цветов; их было так много, что адепты, утопая по пояс, с трудом пробирались от дерева к дереву в поисках полностью распустившихся бутонов, которые не потеряли ни одного лепестка. Все найденное бережно складывали в широкие плоские корзины, несли на гору, передавали травникам. Травники развешивали цветы в огромной мастерской неподалеку от Храма Предков. Там было сумрачно, прохладно, никто никогда не раскрывал ставен, и Лань Чжань мог провести в этой уютной, ласковой полутьме день, два — сколько угодно до тех пор, пока его не найдут. Он поглубже забирался в мягкое сено, беспорядочно сваленное у дверей, и оставался наедине со множеством цветов, подвешенных к потолку. Они на глазах теряли окрас: медленно, но неотвратимо. Сначала тускнели самые кончики лепестков, потом увядание проникало дальше, глубже, пока не добиралось до самой сердцевины. Неотвратимая серость поглощала все до единого, и после казалось, что под крышей застыли тысячи цветов: только не настоящих, а искусно вырезанных из бумаги. Но мягкий, вязкий аромат оставался, он погружал Лань Чжаня в странную полудрему: глаза его были открыты, видели, впитывали, но сердце билось медленно, будто у спящего, а разум заволакивало дымкой. Его всегда заставали врасплох. Даже если снаружи назревали беспокойства, раздавались голоса, шумы, если кто-то ласково звал его по имени или грозно увещевал карами, Лань Чжань не слышал: все его существо обращалось в зрение, осязание, ленивую неторопливую мысль. Двери распахивались, и внутрь проникал лунный свет или лились солнечные лучи — после ласкового полумрака все ослепляло его одинаково. Стылый загустевший воздух приходил в движение, потревоженные цветки начинали метаться как стая обезумевших птиц, осыпались сверху полупрозрачные лепестки, похожие на стрекозиные крылья. Иногда хватка была жесткой, чужая ладонь больно впивалась в предплечье, и Лань Чжаня выдергивали из стога сена как редис с грядки (дядя); иногда его подхватывали под локоть и торопливо выводили, несмотря на то, что он еле перебирал ногами (старший адепт); но чаще всего его приобнимали за плечи, мягко принуждая подняться. Лань Чжань бестолково топтался на месте, пока брат выпутывал стебли и листья из его волос, пока очищал его одежды. Они оба молчали. Из года в год наказывали его одинаково: до полудня Лань Чжань помогал травникам измельчать травы и засыпать перетертые смеси в мешочки, а после переписывал правила под неусыпным присмотром дяди. Сначала Лань Чжань едва держал кисть и весь вымазывался в туши, на следующий год понимал каждый пятый иероглиф, а позже — каждый первый. Дядя грозно возвышался над ним, как обрыв над рекой, его фигура, взгляд, выражали упрек, и он говорил то, что повторял каждому нарушителю, и осуждением сочился его голос. Беспокойное, впечатлительное дитя. Словно не было пороков хуже. Позже Лань Чжаня обнимала мать, его обволакивал знакомый запах, которым она пропиталась насквозь: волосы, одежды, взор, прикосновение чутких ладоней, нежный изгиб шеи, куда Лань Чжань утыкался, силясь сдержать слезы. — Беспокойное, впечатлительное дитя, — повторяла она, и в ее голосе не было дядиной укоризны. — Слишком живое для этих мест. Смысл ее слов ускользал от Лань Чжаня. Он сильнее вжимался в ее тело и с восторгом чувствовал, как его крепче сжимают в ответ. 2. Воспоминаний о детстве у него сохранилось мало, и все какие-то разрозненные, почти несвязные, как охапка страниц из разных книг. Лань Чжань помнил, что всегда был тихим, равнодушным ребенком, которого мало что волновало. Он не капризничал, ничего не требовал, уважительно относился к старшим, исполнял то, что велено. Старшие отвечали ему теплом, а ровесники наоборот сторонились: для его возраста в нем было слишком много вялости и безучастности, и пока другие бешено носились за скользящей в траве белкой, он молча продолжал выводить иероглифы, а когда окотилась кухонная кошка, — единственная местная питомица с серебристой шерстью и огромными голубыми глазами, — и все от мала до велика высыпались во двор взглянуть на новорожденных котят, он ушел в библиотеку читать канон о пути и благодати. Он не чувствовал интереса ни к белке, ни к котятам, ни к другим детям: все они для него терялись в тумане; серые, зыбкие тени, скользившие вокруг. Но иногда пелену равнодушия прорезали солнечные лучи: находилось что-то, что волновало его до самой глубины души, что пронзало его насквозь, будто меч, что вгрызалось в его плоть, разум и преследовало, долго преследовало его. Как эти мертвые, тусклые цветы, усеявшие потолок в мастерской так плотно, как звезды темный купол неба в ясную ночь — он не отводил от них взгляда, привороженный если не красотой, то каким-то странным великолепием неизбежной гибели. Или одноглазая сойка, которую Лань Чжань подобрал, когда ему было восемь. Или девица Сюин (простая служка на кухне), которую наказывали ферулами за злословие, и Лань Чжань смотрел, как она с каждым ударом все сильнее прикусывала нижнюю губу: полную, налитую темным цветом, как спелая вишня, а взгляд черных глаз оставался сухим и недобрым. Или иссохший клен в рощице за конюшнями. Он был такой один: узкое, рассеченное надвое весенней грозой деревце, черное, будто облитое тушью, безвозвратно мертвое и отчаянно уродливое среди своих живых собратьев. Этот клен прятался в самой гуще: другие окружали его и словно стыдливо прикрывали своей густой, сочной листвой от чужих взоров. Ствол под ладонью был совсем сухой, ветви — тонкими, как паутина, изломанными и крошились пеплом под пальцами, а земля на чи вокруг выжженной: ни травинки, ни букашки. Зимой он не отличался от остальных: каждое дерево облетало, укрывалось снегом, и все вокруг становилось одинаково безжизненным, замершим, уснувшим в ожидании тепла и солнца. Но потом стаивал снег, и истина проступала на поверхность: пока другие клены пробуждались, этот оставался неизменным и все так же чернел безобразным пятном среди буйной летней зелени. Многое, многое проходило мимо Лань Чжаня незамеченным, проскальзывало тенями, растворялось бесследно, как капля туши в чаше с водой, но иное тревожило сердце, сжимало все нутро, отпечатывалось на обратной стороне век — как оттиск в мягком воске — и оставалось с ним навеки. 3. Лучше всего Лань Чжань помнил мать, но тоже кусками, урывками, слишком оборвано и недостаточно: он хотел бы запечатлеть каждый ее день, каждую ее улыбку, взгляд, движение, мягкий наклон головы и нервную дрожь пальцев, но особенно каждое слово — почти все их беседы изгладились в его памяти, будто и не было, и он мало что помнил кроме тягучих, наполненных тишиной темных вечеров, когда на нее находила тоска, и она могла часами перебирать струны пипы, пока брат и он упражнялись в каллиграфии: Лань Чжань хаотично водил кистью по пергаменту, а потом, не удержавшись, поднимал голову и весь вечер не сводил взгляда с ее фигуры, дрожащей в свете оплывающих свечей. Разумеется, он помнил ее облик, но тоже не так подробно, как желал. Она была высокая, всего на чи или два ниже дяди, гибкая, словно ветвь кипариса, стройная, очень ладная и подвижная, как куница или лиса. Но прекрасней всего было ее лицо: треугольное, острое, какое-то непримиримое: своеволие читалось в резком разлете темных бровей и запавшей продольной морщинке между ними, в золотистых глазах (внешние уголки затейливо поднимались к вискам и всегда казалось, что она улыбается одними глазами), в изгибе тонких бледных губ, даже в бесцветных, еле заметных веснушках, что рассыпались по ее щекам каждое лето. Волосы она убирала наверх простой заколкой из серебра — лук с туго натянутой тетивой, — и обнажались ее чудесные, оттопыренные уши с маленькой мочкой, похожие на две ракушки. Всегда, всегда, что бы она ни делала: говорила слова, которые Лань Чжань не помнил (разве что любовное «лягушонок», которое в его памяти плотно сплеталось со слепящей обидой и не менее слепящей нежностью), спешила им навстречу, раскрыв объятия, усаживалась перед ними — до того плавно, изящно, что каждый раз у Лань Чжаня сердце замирало в восторге, — смотрела на них, не отводя своего насмешливого взора, смотрела так, будто обнимала, ласкала взглядом, или забывшись, поворачивалась к окну и так замирала — взгляд ее тускнел, с лица уходила вся живость, закатные лучи обливали ее золотистым светом с ног до головы, и в этом теплом, дышащем жизнью дрожащем вечернем свете она сама казалась неживой, замершей статуэткой, высеченной из розового мрамора, даже в последние месяцы, когда она почти не вставала с постели и лежала в мутном, тяжелом забытьи, и все, что оставалось Лань Чжаню — молча преклонить колени перед ее ложем и приникнуть губами с ее слабой, безвольной ладони — всегда, всегда в ней чувствовалось что-то хищное, животное, какая-то урчащая, бархатистая угроза, укрощенная, прирученная ярость, которые лежали на самом дне ее души, сокрытые, может быть, даже ею самой забытые, но без сомнения, существовавшие и составляющие значительную часть того, кем она была. С одного взгляда на нее становилось понятно, что она воспитывалась заклинательницей, что когда-то меч ее разил без промаха и не знал сомнений, что сомнений не знала она сама, и все, что она совершила и сделала, все, что лежало у нее за плечами, весь пройденный путь — все это подчинялось ее воле и желаниям. Она хранила Лань Чжаня от редких кошмаров: когда ему снились мертвецы, оборотни, призраки или просто голодные духи, которых он никогда не видел и про которых читал только в книгах (и только годами позже он узнал, как они выглядят на самом деле), когда они надвигались на него, протягивая свои холодные безобразные ладони, обступали со всех сторон, обдавая своим смрадным дыханием, и когда Лань Чжань уже не видел ничего, кроме этих мертвых тел, до краев наполненных темной ци — вокруг только оголенные кости, изодранные одежды, влажные от крови, шерсть, все, на что было способно его воображение, — она спускалась откуда-то с небес, полная выжигающего гнева, словно богиня. Дадао сверкал в ее руке, сверкала она сама, источая жар, зной, смысл. Лань Чжань любил в ней все, без каких-то условностей: облик, голос, ее непостоянный нрав, где веселость и довольство перемежались унынием и серой, безысходной злостью, застывшей в самой глубине зрачков. Он любил то, как от нее пахло — дом, дом, это дом, а не холодная пустота цзиньши, принятие; любил вещи, к которым она прикасалась: нефритовые четки, которые она не выпускала из рук (двадцать пять желтых шариков на прочнейшей шелковой нити), тушечница в форме черепахи на столе, набор кистей, которыми она не пользовалась — ей некому было писать, маленькая фигурка феникса из черного металла, что прижимала бумаги, книги (почти все — сказания о чужих землях; сколько раз Лань Чжань видел, как она в задумчивости скользит пальцами по растрепавшимся переплетам), пипа из красного дерева, что смягчала ее грусть в непроглядные, смурные дни, флейта из простого бамбука, тоже отшлифованная до блеска множеством прикосновений. Дутые пузырьки с маслами, мешочки с травами, пиалы для чая — грубые, из глины и покрытые сверху лаком, ножны — только ножны, непримечательные, черные, обвитые тонкой серебряной нитью, для широкого короткого меча, деревянная резная ширма в самом углу, что постоянно отбрасывала немыслимые, невероятные, изогнутые тени. Все хранило оттиск ее ладоней, тепло ее прикосновений, все являлось доказательством ее существования, ее жизни, и Лань Чжань любил эти вещи почти так же сильно, как ее саму. Пока она была жива (и годы после) вся его жизнь состояла из ожидания встреч: бесцветные, тусклые дни, слипшиеся в один невзрачный ком; он покорно наполнял их обучением, медитацией, поэзией, игрой на гуцине, которая давалась ему откровенно плохо — дядя говорил, это от того, что он сам себя не слышит, от того, что его мысли витают где-то далеко, от того, что дух его не там, где положено. Лань Чжань слушал его со смирением и безучастностью: то, что находилось между, и вправду волновало его мало, имел значение, ценился только первый день месяца; остальные тридцать — морок, сон, мглистое, томительное ожидание, с которым необходимо свыкнуться. Он послушно свыкался в страхе лишиться того, что дорого. 4. Все произошло медленно, незаметно, само собой. Пятая зима Лань Чжаня выдалась на удивление морозной: в Гусу не видели суровых холодов и лютых метелей, и когда на зимнее солнцестояние всю гору засыпало снегом по самую макушку, а после поднялась пурга, которая не успокаивалась до самой весны, никто не знал, что делать. Не было видно ни солнца, ни звезд, не получалось ни спуститься вниз к поселениям, ни улететь на мече, так бесчинствовал ветер, и почему на орден обрушился гнев небес, никто не ведал. Талисманы, заговоренные на управление погодой, почти не действовали, талисманы, заговоренные на перемещение, отнимали сил вчетверо больше обычного. Десятки адептов денно и нощно молились в храме богам, чтобы те усмирили свою ярость. Лань Чжань молился тоже, и рядом вторил брат. Молились все, кто не хворал и не готовил пищу. От каменных стен шел лютый, пробирающий душу холод. За всю зиму они видели мать один раз, и тот мельком: ледяной недуг поразил ее и треть клана, и все больные лежали в беспамятстве, охваченные жаром. Дядя разрешил им обоим преклонить колени перед входом в ее цзиньши, и сквозь неплотно закрытые двери Лань Чжань увидел в полутьме только ее бледный, почти призрачный профиль, разрезанный пополам тенью свечи, и волосы, кое-как убранные в растрепанную косу. Коса была перехвачена у самого конца простой темной лентой и спадала до пола. Из комнаты повеяло воском, потом, смесью незнакомых трав; Лань Чжань не задумываясь, ступил ближе. Желание оказаться рядом, сжать безвольную ладонь и промокнуть влажный от испарины лоб всколыхнулось в нем и потянуло его вперед. Дядя нахмурился: воздух загустел в одно мгновение, по комнате скользнул сквозняк, ощутимо ужалив Лань Чжаня за щеки, и двери захлопнулись перед его носом. Дядя вернул их в храм, и день за днем вознося молитвы белым сводам, Лань Чжань думал о матери. Это был спокойный, мерный поток, бесконечный, но длиной всего в одну мысль, и Лань Чжань укутывался в нее, как укутываются в плащи, в меха, укрывался ею, как укрывается лиса своим хвостом, погружался в нее, как погружаются в воду, целиком, с головой. Наконец, его ничего не отвлекало, не тревожило, не требовало его внимания, и прислонившись лбом к выстуженным плитам, он запирался в своей думе, добровольно отрицая все, что находилось извне. Оставался только он: беспомощный, как птенец, голодный, жадный до ласки, и оставался золотистый, опаляющий взгляд, направленный на него одного. Это были очень, очень счастливые дни. Снег окончательно сошел только в последний месяц весны, и тогда же восстановился привычный распорядок. К лету поправились все больные адепты. Кроме нее. Им с братом никто ничего не говорил, но они оба понимали, почему мать не поднимается им навстречу, обнимает их без прежней силы, забывается беспокойным сном, хотя солнце еще не успело сесть. Она вся истончилась, истаяла, и без того малый покой покинул ее, и вся она словно до сих пор была охвачена лихорадкой, несмотря на сознание и вернувшуюся ясность мысли. В ней четче проступили углы, изломанность, беда, которая настигла ее и пленила, заточение, которое — Лань Чжань теперь это ясно видел — истязало ее. На них обоих она глядела с мукой и любовью, с неясным упреком самой себе, и время от времени, сжимая ее ладонь в своей, оставаясь видимо неподвижным, но всей душой и всей сутью устремляясь к ней, Лань Чжань ощущал пульсацию ее золотого ядра: мерное, сильное биение, ровный неизменный свет, который так не вязался с телесной немощью. Дядя смотрел на нее с беспокойством, брат — с испугом, что отражалось в его взгляде, Лань Чжань не знал. Дважды приходил отец, второй раз на самом пике осени. Он подхватил мать на руки и под нечитаемым взором дяди вынес ее из дома. Странно, Лань Чжань запомнил, как отец нежно прижимал ее к себе, как она опиралась на его грудь и склонила голову ему на плечо, не в силах бороться с усталостью, как ее ладонь легла напротив его сердца, но все равно они оставались отдельно друг от друга, настолько не-вместе, насколько это было возможно. Отец двинулся в сторону леса, Лань Чжань и брат поспешили следом. Они шли и шли, углубляясь в чащу, и отец остановился только тогда, когда ее пристанище совсем скрылось из виду и вокруг не осталось ничего, кроме деревьев. Он бережно усадил ее у ветвистого орешника, на траву, застланную опавшей листвой. Сам сел рядом. Лань Чжань и брат почтительно опустились поодаль. Лань Чжань запомнил: мать и отец, в одинаковых белых одеждах, среди пылающего багрянца осени. Всюду, насколько хватало взгляда, горело алое, огненное, на ветвях будто не росли и умирали листья, а занималось пламя. Алой была земля, закатное небо, воздух, пронизанный последними солнечными лучами; боги, внезапно понял Лань Чжань, как же ей не к лицу белый. Вот ее цвет. Алый, красный. Пламя, жизнь. Еще Лань Чжань запомнил: отец взял ее за руку, пальцы его подрагивали, лицо оставалось бесстрастным. Она на мгновение смежила веки и смирилась — именно что смирилась, Лань Чжань понял позже, много позже. Еще Лань Чжань помнил: ее обведенные темным глаза горели. Она пыталась взглядом объять все, что было вокруг, смотрела, смотрела, словно не могла насытиться, свободной ладонью гладила высохшую траву и так явно, всей своей душой стремилась прочь отсюда, что у Лань Чжаня ныло сердце. Находиться поодаль было невыносимо, он хотел бы быть рядом, уткнуться лицом ей в колени и молить, молить, чтобы она никогда его не покидала. Что же тогда останется? Когда солнце зашло и небо в просвете листвы окрасилось сиреневым, отец снова подхватил мать на руки и унес обратно к дому. Они оба замерли на ступенях у самых дверей, и отец в последний раз обернул ее к лесу. Все в ней вспыхнуло, всколыхнулось, опять яростно, жадно, пылко, но лишь затем, чтобы через мгновение угаснуть и осыпаться. Больше она не вставала и почти не приходила в себя. 5. Лань Чжань уже тогда погрузился в отрицание, молчаливое, но упрямое возражение, и достиг в нем таких высот, каких не достигал ни в каллиграфии, ни в стихосложении, ни в любом другом учении ни до, ни после. И без того крохотный, его мир еще сузился; выяснилось, ему может быть достаточно и еще меньшего: того, что она просто дышит, что он может видеть, как вздымается ее грудь под одеждами. Иногда ему удавалось настолько забыться, что казалось, будто всегда так и было: ее тихое, прерывистое дыхание, тусклый проблеск белого между век, расслабленная пылающая ладонь, тончайшее запястье поверх покрывала — неужели она когда-то держала меч? — слова-обрывки, сливающиеся в зов, но не к нему самому, не к отцу, не к брату — чужие имена, чужие люди. Раз или два он умудрялся, наоборот, до того окунуться в минувшее, так глубоко соскользнуть в былые дни, что она вновь представала перед ним, и в ней не было ни следа немощи. Тогда уже настоящее воспринималось как сон, как наведенный морок, и Лань Чжань равнодушно смотрел на ослабевшее тело на постели, не чувствуя ни тоски, ни боли, ни всеохватного страха; мать обнимала его, опять благоухала успокаивающими травами, а не лекарственными отварами, и улыбалась ему и только ему. Иногда на него среди дня наваливалось воспоминание, удушающее, мучительное, из тех, что он старался забыть: как брат насмешил ее (он всегда умел ее смешить), и она рассмеялась, прикрыв рот рукавом, а глаза лучились весельем, и у Лань Чжаня не получалось совладать со своей ревностью — все, что он сам мог делать в ее присутствии: смотреть, молчать, односложно отвечать на вопросы. Или как она спорила с дядей прошлым летом, они оба горячились, голос дяди сочился неприязнью, очень близкой к ненависти, ее — яростью, смешанной с желанием причинить боль; Лань Чжань и брат испуганно жались снаружи у ступеней. Или… Того, что он хотел бы забыть, оказалось много. Он больше не владел своими мыслями. Прошлое, будущее, все смешалось, как в красильном котле, обволокло его, укрыло, утащило на дно без просвета, где места хватало только им двоим, и очнулся Лань Чжань лишь на исходе зимы. Ночью его разбудил брат. Лицо у него было такое, что Лань Чжань все мгновенно понял — и так же мгновенно отрекся от этого знания. Он отвернулся в надежде вновь соскользнуть в прерванный сон, но брат мягко и настойчиво сжал его плечо. — А-Чжань, вставай. Прошу тебя. И голос у него был такой же, как и лицо. Лань Чжань не смог противиться: он поднялся, надел верхние одежды, обулся, собрал волосы, будто собирался на занятия, но в голове его звенела только одна мысль: нет, нет, нет. Он не хотел видеть, не хотел знать. Брат взял его за руку. Они прокрались к дому матери, приминая высокую сухую траву, затаились под распахнутым окошком. Лань Чжань боялся дышать, боялся двигаться и вздрогнул и сильнее вжался в тень, когда из дома вышли двое: не отец, не дядя, а лекари. Затем двери закрылись, внутри погас свет, и на поляну опустилась тишина. Брат потянул его вперед. Куда, куда? Лань Чжань не двинулся с места. Если они зайдут в дом, если он увидит… — Это было ожидаемо, — раздался голос дяди из окна. — Когда воск тает, то и свеча перестает гореть. Ему никто не ответил. Раздался шорох тканей, и Лань Чжань как наяву увидел, как отец и дядя уселись друг напротив друга. Затем полилась мелодия. Лань Чжань с первых же звуков узнал Прощание. — Не могу, — прошептал он, — не могу, не могу, пусти… Пусти! Он вскочил, не беспокоясь, что его могут заметить или услышать, отшатнулся от брата и стукнулся спиной об оконную створку. Мелодия затихла: сначала смолк один гуцинь, затем второй. — А-Хуань? А-Чжань? — спросил отец, и снова зашелестели ткани. Лань Чжань не думал бежать, но уже мгновение спустя несся, куда глаза глядят, продираясь сквозь высокую траву и кустарник. Быстрее, дальше, прочь, подгонял он сам себя. Будто если он не увидит и не услышит, то, значит, ничего не произошло, не случилось, и все осталось как прежде, он снова сможет вернуться в этот дом, преклонить колени, прижаться лбом к горячей ладони, и пусть мать молчит, не открывает глаз, главное — что рядом, рядом, дышит, что ее ядро все так же мерно пульсирует, что она сама источает свет… Он бы еще долго продолжил бежать, если бы не споткнулся, запутавшись в подолах ханьфу. Верх и низ поменялись местами раз, второй, третий, прежде чем он наконец замер на земле, обессиленный и с заполошно бьющимся сердцем. Над ним во все стороны расстилалось темное небо, полумесяц луны сиял, сияла россыпь далеких звезд. Какая ясная ночь, подумал отрешенно Лань Чжань. В такую ночь не может прийти смерть. Пусть, подумал Лань Чжань, мать ушла, убежала, как угодно далеко, скрылась, пусть теперь живет с чужими людьми, чьи имена перебирала в забытьи, пусть никогда больше не вернется, сдался он. Век заклинателя долог, и пусть она живет где-то там, за горами и реками, где ее не найти ни отцу, ни дяде, ни самому Лань Чжаню, пусть не навещает его и не пишет писем, и ему больше никогда не увидеть ее, не прикоснуться, он сможет довольствоваться еще меньшим. Главное — что они ходят по одной земле, и Лань Чжань дышит, живет, пока жива она. Он закрыл глаза, пытаясь выровнять дыхание, и под веками вспыхнула минувшая осень, мать в белых одеждах и в багрянце, всей душой устремившаяся на свободу.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.