Красное на белом (WW2/part 2)

R
Завершён
161
автор
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 3 648 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
161 Нравится 8 Отзывы 35 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
Седьмое ноября словно топором разрубает тяжелый пыльный воздух Мюнхена, безвозвратно отделяя робкие надежды и затянувшееся замешательство от суровой чёрной действительности. Этот день входит тяжелой сухой поступью, а затем взрывается металлической кавалькадой отчаяния. Рубеж перейден. Сухие газеты сквозят черными строками, которые осыпаются в глазах читающих в одну огромную беспросветную мглистую яму. Седьмое ноября застывает на дрожащих еврейских губах одним словом: «конец». Седьмое ноября пронзает выстрелами немецкую грудь и становится тем самым спусковым крючком. Двери в ад, ужасающе, кощунственно скрипя, открываются. Воздух в Мюнхене становится вязким и плотно облепляет гортань. Глотать тяжело. Думать страшно. Словно сама жизнь немеет на глазах, теряя возможность отвечать на происходящее соответственно. День выдается приторно солнечным, искристым, таким, как будто всё хорошо. Лживый, насквозь пропитанный торжествующим восторгом и одновременно — тянущей, цвета грязного асфальта болью внизу живота. Сморщенные худые пальцы стариков сжимают страницы в каждом из грязных районов Мюнхена, трясущимися губами старики умоляют бога смилостивиться, обратить жестокую действительность в кошмарную, нежеланную сказку. Небеса всегда немы. Немы они были и тысячи лет назад. Немы они были, когда десятки невинных умирали в жесточайших муках. Небесам нет никакого дела до кучки еврейских подростков, сбившихся замерзшими голубями у газетной лавке и молча глотающих отвратительные крошащиеся осколками зубов строки: «ЖЕСТОКОЕ УБИЙСТВО!!! НЕМЕЦКИЙ ДИПЛОМАТ ЗАСТРЕЛЕН ЕВРЕЕМ В ПАРИЖЕ». С каждой секундой этого дня воздух становится плотнее, пока не превращается в многотонный монолитный металл, разделенный на триллионы крохотных частиц, забивающихся за тонкие драные воротники, в нос, в уши. Кайл ничего не слышит. Он бежит по тротуару, громко шлепая порванными подошвами облинялых холодных ботинок по хлипкой грязи, вздувающейся морозными трескучими мячиками, по тонкой кромке льда, облачившей лужи со всех сторон небрежно, по заплёванным камням мостовой, спотыкаясь об острые выпирающие углы под ногами. Он ничего не слышит, даже собственного сердца, разрывающегося гулкими снарядами с каждым шагом; бежит, покуда есть силы, покуда рот не наполняется железистой кровью от прокушенной губы, а в легких не начинает перетираться песок. В правом боку ножом режет боль, и хочется схватиться ладонью и нажать пальцами, выдернуть глупые никчемные органы из тела, изъять вместе с мозгом и сердцем вместе со способностью видеть, чувствовать и осознавать, хочется стать ничем, исчезнуть, раствориться в небытие, смешаться с воздухом, со снегом, с кровью во рту, чтобы быть выплюнутым раздраженным еврейским мальчишкой на снег маленьким бордовым пятном слюны. Кайл бежит, потому что, если он остановится, он умрёт. Не исчезнет, не растворится, а умрёт. Упадёт замертво под толпы немецких ног, что будут пинать его тело со злой усмешкой, будут раскраивать его череп снова и снова, будут ругать его маму, его замечательную маму, всеми известными им ругательствами, будут дразнить его младшего брата, и тогда, даже тогда небеса не обратят свой взор на жалкое побитое тело в жалком растерянном Мюнхене. Городе, который был когда-то родным. Городе, который был домом. Под ладонь подворачивается серая стена ещё одного дома с высокими темными окнами, наглухо закрытыми шторами изнутри, будто это может помочь защититься от надвигающейся смертоносной бури, от восхождения дьявола из адских глубин, от катастрофы, предчувствие которой вызывает немоту и дрожь во всём теле на грани с приступом, который мог бы навсегда остановить сердце. Но этого не происходит. Жизнь осторожно и медленно продолжается, затаив дыхание новорожденным трактирным котёнком, нечаянно обмочившим пьяному вдрызг генералу сапог. Кайл обдирает ладонь, когда проводит ею по стене чрезмерно сильно, почти останавливаясь в очередном переулке — каком по счёту?.. Он почти у цели. Он почти дышит ещё, рассматривая свои ноги, которые шатаются, заставляя провалиться костлявым боком к этой холодной равнодушной стене, рядом с которой он проходил ранее сотни раз, которая казалась такой родной и знакомой и вот теперь — такой отчуждённо холодной. Она тоже знает Кайла давным-давно. Она не заступится за Кайла, что бы ни происходило. Кайл садится на корточки и обхватывает руками свою голову в бессмысленной попытке оказаться-где-угодно-не-здесь, хотя у него ни единого шанса на это. Впрочем, он тут же корит, ругает, ненавидит себя за это желание, за эту трусливую горячечную мечту, за жалость к самому себе. Он впивается грязными ногтями в ладони и сидит так, кажется, вечность, хотя проходит только три минуты. Где-то по радио объявляют время — 7 вечера. Передадут новости, может, и все, кто не держал в руках газеты, все, кто не разговаривал с соседом, все, абсолютно все жители Германии узнают, что произошло. Кайл подрывается с места и бросается вперёд, не чувствуя ни ступней, ни отбитых пальцев, ни дробящей зубы боли, ни замерзших обессиленных лёгких. Нет времени. Нет ничего, кроме необходимости. Ещё один поворот. Ещё двое встречных евреев с отсутствием жизни в глазах, с немощным вопросом, на который нет ответа. Кайл ненавидит, Кайл захлебывается внутри себя слезами, Кайл гордится тем-самым-парижским-поступком, Кайл жалеет, Кайл... теряется, путается, ломается, жмурит глаза, рискуя удариться о фонарный столб. Мысли в совершеннейшем беспорядке докучливо роятся где-то во лбу, и их нужно выкорчевать, выудить оттуда, или они разорвут голову. Кайл наступает на крысу, и узнает об этом лишь по хрусту проломленной серой головки. Раньше он бы остановился, с жалостью выкинул тельце за хвостик в канализацию и долго ещё бы вспоминал этот ужасающей звук отъятой жизни. Теперь же, когда на кону его собственная крысиная голова и головы таких же крыс — его родных — он даже не сбивает шаг. Вправо, по лестнице на второй этаж, через узкую колею балконов, путаясь ногами в грязном неотстиранном белье, падая снова и снова в пропахшие дерьмом корзины, он наконец оправляется и робко поворачивает блестящую коричневую ручку. Она нехотя скрипит и подчиняется, и Кайл ступает внутрь маленькой темной комнатки, где не видно ни зги, хотя за окном еще синеет мрачное небо и скупо дарит остатки света. Как обычно — на грани с самопотерей, с исступленным страхом, перекрывающим всё, что испытывал ранее, с отчаянным поиском опоры под ногами — Кайл беспомощно озирается, ощупывает слабыми глазами вязкий комнатный мрак, дыша исключительно одной лишь надеждой. И слабо всхлипывает, надрываясь паникой: — Это я... Тихий голос шепотом разбивается о стены, и в ту же секунду из дальнего угла комнаты тяжело встаёт фигура, та-самая-фигура, сжимающая рукоять пистолета в руке. Медленно опускает руку — Кайл слышит едва различимый шелест пальто, едва заметное касание рукава о карман, когда пистолет погружается туда. Три смелых, но загнанных шага навстречу — Кайл дышит так громко и часто после опустошающего бега, что ему кажется, будто ребра наливаются кровью изнутри, и она переливается в нем, распирая их изнутри и доставляя этот ужасный дискомфорт. Фигура так же неумолимо — двумя всего широкими шагами — сокращает меж ними расстояние и... остаётся стоять так близко, что одежда Кайла соприкасается с выступающим округлым животом человека напротив. Они стоят так с минуту — человек ждёт, пока Кайл восстановит дыхание, пока сможет поднять голову, пока глаза привыкнут к темноте и начнут различать знакомые черты: мясистый крупный подбородок, выточенные мягкие губы, волевой нос и припухлые, красные от волнения, может, а, может, и по иной причине, щёки. — Замёрз ты, вижу... — хрипло шепчет человек, высматривая блестящими глазами растерянность и смущение в темных в этой комнате с закрытыми шторами глазах, таких прекрасных, таких нежных при свете дня. Кайл прикусывает губу, немедленно чувствуя постыдно растекающийся жар по венам, где ещё минуту назад стыла кровь несмотря на быстрый бег. Голос будоражит, сливается с окружающей темнотой, становится ее частью, и темнота больше не имеет власти, становясь принадлежной этому человеку. Как и всё остальное в этой комнате. Как и растерянный еврей, не имеющий смелости смотреть в глаза, не имеющий права претендовать на заботу, на... любовь. — Немного только... Сегодня морозно, — потрескавшимся шепотом, теряя капли крови изо рта в уголках губ, решаясь на что-то несомненно большее и дерзкое, — а вы, герр Картман, вы... не захвораете? Времени катастрофически не хватает, его уже нет, и всё же это отвлечённое нечто, вперемешку с льдистым и горячим дыханием — необходимо, по этому скучалось и тосковалось. Герр Картман, однако, куда меньше склонен к сантиментам и куда больше озабочен практическими насущными вопросами. Он склоняет голову на бок и аккуратно, но решительно обжигает ледянистую щеку еврея двумя пальцами, заставляя вздрогнуть и вытянуться в струнку — как и всегда, когда они так близко. — Не беспокойся обо мне. Ты слыхал?.. Кайл тает, дуреет от этого твердого голоса, от контрастно-нежно прикосновения к его коже, и слегка кивает, боясь, что чужая рука — в этот раз без перчаток — исчезнет. — Слыхал... Но я не понимаю... Герр Картман скользит пальцами по холодной щеке ниже, к шее, убеждается, что Кайл продрог насквозь почти, что его тонкое пальтишко, никак для морозов не пригодное, ожидаемо не справилось, вздыхает и отступает на шаг, приводя Кайла в состояние тревоги. Он весь — иссушенный вымученный нерв. И тут же успокается, выдыхает натужно воздух, когда рука снова касается его — обхватывает крепко тощее синеватое запястье и влечет за собой, дабы усадить рядом на скрипучее подобие кровати с жесткими ужасными пружинами. — Ты отвёл их, куда я велел? Кайл снова кивает: отвел, сбившись с ног, оббежал весь город словно бы, истратил все жизненные силы, которых и так осталось чудовищно мало, но отвёл. Выполнил. Смог. — Значит, теперь они в безопасности. На нынешние два дня. Герр Картман крайне напряжен, взволнован — эта мера сугубо необходимая, но недостаточная. Не спасает, лишь немного отсрочивает, кажется, уже неизбежное. Кайл почти не дышит — забывает он дышать рядом с ним, с его мощным крупным плечом, неизменно пахнущим немецкой закаленной кожей пальто. Кайл пару раз ловил себя на мысли, преступной и недопустимой, что вдохнул бы запах плеча герра Картмана без пальто. Без рубашки. Коснулся бы носом и губами его кожи — может, влажной и соленой от пота, но бесконечно дурманящей, греховной и такой... нужной. — В Париже убит дипломат. Расстрелен жидом Гриншпаном, такие известия... Быстро все прознали. Теперь жидам не жить вовсе... Голос спокоен, не дрожит, но Кайл слышит только лишь тревогу с налетом металлической злобы и презрения. А ещё Кайл слышит громкое дыхание прямо над своим ушком и обескураживающе нежное: — Сегодня с тобою останусь. Никуда не отпущу. Кайл задыхается и чудом сдерживает полустон — сжимает пальцы в кулаки, судорожно моргает и пытается жить дальше, после этого перепада температуры в помещении, когда становится невыносимо жарко, душно и... хорошо. Затем Кайла снова окатывает ледяной водой и швыряет в огонь снова. И этому нет конца. Герр Картман, его сдержанный суровый Герр Картман, находит его руку и ласково сжимает холодные стеклянные пальцы. — Разве вам можно это?.. Остаться?.. Язык путается между зубов, звуки выходят неестественными, зажатыми, словно в тиски, и Кайл чувствует, что сердце его тоже зажато, поймано маленькой птицей и надежно схоронено в крупных ладонях этого человека. Одно неловкое движение и оно... захрустит погибельно. Герр Картман понимает. Герр Картман всегда всё понимает и предчувствует заранее. Кайлу кажется иногда — мучительно неправильно, с краснеющими изнутри щеками — что герр Картман и есть бог. Тот самый бог, что ниспослал на опущенные еврейские головы эту напасть, и тот самый бог, что его, Кайла, уверенно выводит из этого моря крови. Или, по крайней мере, изо всех сил пытается. А сил у него достаточно, чтобы Кайл чувствовал себя рядом настолько спокойным, несколько это вообще возможно для еврея, находящегося рядом с немцем. — Это не твоя забота, мальчик мой... — совсем интимно, сменяя сухость на ласку, почти-что-касаясь губами заалевшего маленького ушка, оплетая запястье крепче пальцами и притягивая не слишком целомудренно ближе, чтобы вжать его боком в свое теплое огромное тело. Кайла уже вовсю бьёт мелкая дрожь, которую унять он совсем не в состоянии. Он отказывается от этой затеи, закрывая глаза и кожей чувствуя и запоминая каждый момент, когда он не чувствует гнёта участи и божьего гнева, воплощенного в тысячах немецких маршей и измаранных еврейской кровью священных свитках Торы. Он чувствует только... тепло, трепет и уверенность в том, что сейчас, в данный конкретный момент, с ним и его семьей заботой герра Картмана всё хорошо. — А здесь... безопасно нам?.. — вопрошает осторожно, смея, наконец, поднять большие испуганные глаза на своего хранителя. Тот задумчиво и тоскливо морщит лоб и неопределенно, слабо кивает. — Безопаснее, нежели в еврейских кварталах и намного лучше, чем будет на улицах ночью. Кайл снова вздрагивает и опускает голову. — Вы знаете, что будет ночью? Герр Картман сжимает запястье сильнее, перемещает вторую свою руку на тонкое колено юноши, сжимает его так, что чувствует каждую выпирающую косточку, маленькую коленную чашечку, сжимает почти до хруста в бессильном яростном желании защитить. — Знаю. Тут холодно... Полезай в кровать, пожалуй. О, Кайл бы поспорил: его, немощного, всё ещё роняет то в жар, то в холод, и бледная его кожа не успевает покрываться гусиной кожей и горячечными каплями пота попеременно. У него вопросы в глотке стоят, раздирают небо, жгучим перцем въедаются в язык и... не задаются. Кайл послушно встаёт и задирает то, что когда-то было пуховым одеялом, а нынче — сваленное в грязные комья под драной пёстрой тканью нечто. Ему тревожно за маму и брата, но сердце разрывается не от волнения. Глупое, упрямое сердце!.. Кайл ложится к стене, бесцветно разглядывая вылинявший узор на обоях, и поджимает ноги к груди. И только тогда понимает, как невыносимо больно его отмороженным пальцам ног. Слишком долго он бродил в холода в неподходящей обуви, слишком сильно холод проник под кожу и будто бы въелся в кости. Он на мгновение перестаёт воспринимать окружающее пространство и даже эту темноту, обнимающую его и герра Картмана, и эту развалину-кровать, остаточное явление от полноценного спального места, потому что вдруг его обнимает... герр Картман. Ложится сзади, приваливается осторожно — не придавить бы — могучим телом и опускает свою тяжелую горячую руку его грудь и живот. — Сейчас согреешься, мальчик. Кайл всё-таки умирает. Умирает медленно, плавясь в этом котле огненной магмы чужого дыхания на своей шее, этого запретного — боже, хорошо, что ты так слеп — дыхания, этой руки с огрубевшими мясистыми пальцами, которые Кайл впервые ощущает так долго без перчаток. Впервые берет герра Картмана за ладонь, сплетает свои пальцы с его — невыносимо близко — ему кажется, что их руки действительно, в самом деле, не фигурально срастаются, и это одурманивающе, восхитительно, сладостно... Это будоражит кипяще-мёртвую кровь, и Кайл, беспрекословно повинуясь ударам набата в висках, подносит чужую руку к губам и целует, целует, целует, снова, как тогда, только под его иссушенными губами родная, человеческая, герр-Картмановская кожа, и он обводит языком, совсем теряя рассудок, каждую родинку, каждую царапинку, не испытывая в жизни ничего более прекрасного. Герр Картман сзади, герр Картман зарывается губами в кудрявую макушку, герр Картман бережно спускается к шее, сходя с ума от близости своего еврея, от его тонкого запаха улицы и свежести, вперемешку с запахом пота, который щепетильный, брезгливый до одури немец готов слизывать благоговейно, сцеловывать жадно каплями и пить, ввергая себя в круговерть самых потаённых и недоступных разуму желаний. Герр Картман ведет горячим широким языком по тонким косточкам позвоночника, кружит медленно, вкушая тотальную недопустимость происходящего, смакуя её вместе с тем ошеломляющим, выбивающим остатки осознания действительности ощущением самосвободы и самообречённости в этих рыжих диких кудрях. Когда Кайл захватывает большой палец немца робкими сухими губами и погружает за щёку, герр Картман срывается на тихий рык, жадно сжимая его рёбра другой рукой, пробираясь ею неудобно под низ, под тощее почти прозрачное тело и —наконец — обхватывая ледяную ступню почти полностью. Холод оступает мгновенно, покидает тело еврея с тихим выдохом в грубую мужскую ладонь. Слишком интимно, слишком невозможно, слишком хорошо, чтобы... не сгорать в этом огне чужой ласки, чтобы не тонуть в этой бесконечной грубоватой нежности, этого чужого яростного желания, заворачиваясь в него как в кокон — самое защищенное убежище грядущей ночью. Смутно, обрывочно Кайл помнит, что всё это выходит за грань правильных вещей и событий, что это троекратное нарушение божьих законов, прописанных в веках кровью непокорных. Вот только это проносится кусочечно, клочно, бесцветно где-то по периферии сознания, не задевая в его теле ничего. Все его тело уже окончательно и безысходно занято немецкими руками, и Кайл не может вспомнить — да и не старается — когда он чувствовал себя более... бестелесным. От него у него в самом деле не остается ничего кроме гулко рвущегося сердца, да судорожных игольных покалываний во всем тела. Он растворяется в слепой горячей жажде, позволяет запрокидывать свою голову, выцеловывать, кусать, зализывать каждый миллиметр покрасневшей кожи, которая, кажется, стонет вместе с ним, отчаянно сжимающим чужую руку и... свой член. Он не осознает, в какой именно момент, в какой час это происходит, лишь отдаленно слышит дикие крики где-то вне его вселенной, а по стене начинают плясать случайные отблески огня. Герр Картман чувствует нутром, где находится греховная тонкая ручонка мальчика, и его захлестывает обжигающий и ломающий ребра поток желания, и он уже сильнее, до предела, до ломоты в конечностях вжимается собственным пахом в копчик, в тощую задницу еврея, так, что перед глазами на мгновение перестает маячить рыжая грязная голова, а вместо неё все заполняют черно-белые мерцающие точки. Правда уже в следующую секунду всё хорошо — немец голодно вцепляется зубами, губами в спутанные мокрые от пота кудри, тянет на себя, не желая отпускать ни на секунду тонкое, только-его, еврейское тело. Собственнически дышит и целует в исцелованную почти в кровь уже голову, шепчет исступленно то, что и сам не вполне осознает, что никогда и ни при каких условиях нельзя произносить мужчине по отношению к другому мужчине. Кайл хрипит и царапает свою головку нечаянно неаккуратными ногтями, когда чувствует налитое горячее твердое желание прямо у его копчика, когда его глаза закатываются оттого, насколько он желанен, насколько его требуют, насколько он необходим для существования этого грубого жестокого нациста, не признающего, как и все остальные, евреев за людей. Это ощущение своей исключительности перетряхивает его снова и снова, заставляя метаться на колючей неудобной кровати, впивающейся углами ему между рёбер, на что сейчас откровенно наплевать. Наплевать и — боже, прости, если ты видишь, — на звон стекла снаружи, на грохот и непрекращающийся гомон. Наплевать на всё, кроме того, что герр Картман... медленно снимает с него штаны вместе с истрепанным бельем и льнет к уже обнаженному телу мокрым нетерпеливым членом. Кайл отключается, Кайл отдается в чужие руки от и до, Кайл теряет абсолютно все силы, которые остаточно клубились в мышцах, Кайл не хочет более шевелиться вовсе — только получать это злое, неумелое тепло и кровоточащие раны на маленькие плечи. Герр Картман замечает, как обмякает юноша, и с пущей нежностью склоняется над ним, ласково водя влажной от еврейских поцелуев ладонью между гладких почти стеклянных ножек так медленно и трепетно, что Кайл снова начинает биться бережно пойманным соловьем. — Душа моя, — герр Картман скользит губами легко, сдерживая животное стремление прямо-сейчас-напасть, разрушить, разорвать, не в силах справиться с этой чудовищной нежностью, — радость моя... Кайл стонет в голос, впивается ногтями в облупившиеся обои, его щеки сгорают изнутри и снаружи, когда шершавые пальцы сжимают его яички сзади, проводят ногтем по напряженному до предела члену и полностью — Кайл сжимает зубы, стучит ими — помещают маленькую мошонку в руку, слегка сдавливают, размазывая обильную смазку по ладони и выстанывая в шею лихорадочные проклятия его роду и признания — ему одному — маленькому, неповторимому, сладкому, вожделенному мальчику. Стены дома, заваленного всяким хламом и строительным мусором, практически трясутся ходуном, но всё, что чувствует Кайл — это крупную дрожь, что бьёт мужчину, когда он аккуратно, даже слишком аккуратно вводит толстый припухший указательный палец в маленький неготовый анус. В первую секунду Кайл широко распахивает глаза и коротко кричит от непривычки и резкой вспышки боли внутри, а затем... сам немного подается спиной назад, желая соединить два тела ещё больше, ещё ближе. Он привыкает к этому ощущению за несколько секунд, и герр Картман смаргивает раз за разом добравшееся к наивысшей метке возбуждение, застилающее пеленой его зрение, лишь бы только не сделать слишком больно тому, кто так наивно и опасно доверился немецкому зверю. И это доверие, безумной молнией пронзает мозг, намного ценнее, чем доверие партии, чем доверие руководства. Это требовало бы осознания, это бы заняло его целиком, заставило бы выбивать из самого себя дрянные больные чувства — пусть и безуспешно — но теперь герр Картман думает об этом лишь случайно, когда это валится на его разгоряченное сознание, и в следующий миг он... принимает это без сопротивления. Всё так, как и должно быть. И никак иначе. Этот еврейский мальчик и он, офицер СС, что это, если не божья воля? Чёртово жестокое провидение, насмешка небес или князя ада, — не имеет значения. Ничто не имеет значения кроме нежного изгибающегося от его прикосновений тела. И герр Картман отдаётся этому так, как не отдавался ничему и никогда — трётся стальным пенисом о мягкие маленькие ягодицы, больше всего мечтая войти внутрь и каким-то чудом понимая, что в этом случае не доставит удовольствия еврею. Только боль. Впрочем, ему хватает и пальца, чтобы заполнить маленькую попку полностью, чтобы, покачивая его осторожно и растягивая анус косточкой, ввергать своего рыжего мальчика в крайнюю степень грехопадения и удовольствия. Герр Картман впитывает каждый сорванный стон, хрипя почти в унисон и потираясь разрывающейся красной головкой о молочную бархатистую кожу худенького бедра и всячески мешая самому себе. Кайл, беспорядочно озирающийся по темному далекому потолку, на которым тут и там вспыхивает чужое безумие оранжевыми всполохами, жмурится в такт с глубокими, такими полными движениями внутри себя, соединяющими два мира, делающими его частью герра Картмана, его огромного, пропахшего властью и насилием, немецкого офицера. Только его герра Картмана. Кайл кашляет и хватает воздух ртом, сжимая свой член до побеления пальцев, стимулируя его неумело и рвано, почти выдавливая из головки влагу, под развратные невыносимо громкие хлюпанья мокрой плоти о ладонь, под прожигающее бедро твердое касание немецкого пениса, под глубокие ласкающие простату движения пальца, который кажется огромным внутри. Герр Картман сипит подстреленным зверем, сжимает свободной рукой еврейские ребра, будто навеки клеймя, и — изливается горячими лихорадочными каплями, пачкает Кайлов живот и бок, и Кайл, неожиданно чувствуя себя почти что священным, бестелесным, реликвией в его руках, содрогается всем телом, сжимая измученный член особенно сильно, и заливает свою ладонь вязким белым семенем, давным-давно предназначенным гневным богом только лишь для зачатия ребенка. Опустошение медленно и гулко забирается в мокрые от поцелуев, еще горячие уши, слабо сокрытые под разметанными по подушке кудрями, забирается и — проникает в каждую жилку, в каждую каплю крови, и тут же... оказывается вытеснено любовью. Той самой любовью, что обрушивается сзади мягким низким голосом, дрожащими волнующимися касаяниями живота и груди. Герр Картман бесстыдно смазывает пальцами его семя и так же бесстыдно слизывает своим широким темным языком. Кайл не видит, но чувствует это и слышит. И снова, снова умирает от того, насколько же он... ценнее даже дыхания для этого человека. — Я думал, что принадлежу Германии... а оказалось, тебе. Кайл тихо, восстанавливая работу всех органов будто бы, выдыхает, вслушиваясь в каждое сахарно-сладкое слово. Ему кажется, что в комнате пахнет яблоками. Ему кажется, что нет никого на всем белом свете счастливей его. Ему кажется, что если герр Картман вдруг... бросит его, исчезнет, растворится в сумраке какой-то холодной Мюнхенской ночи, то и он перестанет существовать. И это так... естественно, так единственно-верно и дико, что он стискивает зубы от страха и сжимает уставшие пальцы в кулак, чтобы не заплакать. И Герр Картман, его лучший, любимый, необходимый его герр Картман, он как всегда всё прекрасно понимает. Он наклоняется ниже, ещё ниже, чтобы коснуться губами ушка, любовно рассматривая в темноте каждую волосинку растрепанных кудрей, чтобы прошептать: — Ты — свет мой. Навсегда.
161 Нравится 8 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (8)