Destino (Бывшее название: Carina bambina)

Горячая работа
R
Завершён
1083
автор
Фэндом:
Размер:
24 страницы, 6 698 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1083 Нравится 16 Отзывы 309 В сборник

И если уж падать

Настройки

«Что с третьего этажа вывалиться, что с сотого — разницы никакой. Так что если уж падать, то — с небоскрёба»

«На берегу Рио-Пьедра села я и заплакала»

Пауло Коэльо

— Нет. Ни за что в этой чертовой жизни.       Голос Тсунаеши звучит вяло, устало и скучающе, словно не к ее голове сейчас была приставлена пушка, что могла вышибить ей мозги за долю секунды. Металл у виска был холодным, почти обжигающим. Занзас держал пистолет лениво, будто речь шла не о жизни и смерти, а о скучной формальности.       В глазах Тсунаеши плескалась усталость — бесконечная, тяжёлая, почти осязаемая. Она смотрит на Занзаса, словно сквозь него, что задевает гордость мафиози.       Он усмехается — жёстко, опасно, с той ленивой угрозой, которая у него была страшнее открытой ярости. — Почему же, милая Донна? Хочешь пойти против судьбы?       Хуже самого пистолета была эта его уверенность. Словно он уже видел финал, в котором она либо подчиняется, либо ломается — и оба варианта его устраивали. — Это единственный выбор, который могу принять я, Занзас. Все до ужаса просто, — Савада поднимает взгляд, встречая бурю ледяным спокойствием. В радиусе грудной клетки пульсировало, отдавая жаром, имя. Имя, которое заставляло устало прикрывать глаза, криво усмехаться и давить в себе ярость, едкую, как яд, слишком живую, чтобы назвать её просто раздражением.       Соулмейт.       Какое красивое слово для приговора.       В ответ — смех. Громкий, словно раскаты грома. Было ли страшно? Отнюдь, Донну Вонголу не напугает даже конец света, не то что боязнь смерти.       Она слишком хорошо знала, как это бывает: сначала тебе говорят, что выбора нет, а потом хвалят за правильную жертву. — И понести за него ошибки. Перестань играть в эти игры, которые ни тебе, ни мне не нужны. Да и… Какая, к черту, любовь? Думаешь, хоть кто-то из нас умеет любить? Мой ответ — нет. — Ты правда думаешь, что можешь просто отказаться? — Зато предельно честно. Врать — бывшая черта Вонголы, правила изменились, если ты не забыл.       Возможно, дело было даже не в любви. Больше — в принуждении. И отказала не потому, что не хотела его. Не потому, что не понимала. А потому, что стоило согласиться один раз — и это снова перестало бы быть её выбором.       Самым пьянящим было даже не власть и не страх, который внушала свобода. Самым пьянящим было право выбирать.

***

      Тсунаеши делает глоток. Горький, обжигающий вкус заставляет ненадолго прийти в себя. Любовь? Усмешка появляется на ее лице — горькая, злая, ироничная. Не умеет она любить.       Руки давно уже не по локоть в крови, кровь уже была по горло. Смотри, милая Донна, еще немного и захлебнешься. Даже пытаться не стоит. Может, где-нибудь в другом мире, реальности, но точно не тут и не с ней. — Представляешь? Любовь. Он — и говорит что-то про судьбу, любовь, пускаясь в безнадёжную фантазию. Как считаешь, Реборн, помешательство или конечная точка? — короткий смешок звучит в тёмной комнате, озаряемой лишь приглушённым лунным светом. — Скорее закономерность, — Реборн отвечает слишком спокойно, и от этого по коже идёт неприятный холод. — Люди вроде Занзаса всегда путают желание владеть с любовью.       Тсунаёши усмехается краем губ. — А ты, конечно, никогда ничего не путаешь. — Я хотя бы не лгу себе на этот счёт, — он подходит ближе, бесшумно, как всегда. — И тебе тоже. Тем более… возможно, ты убила в нем романтика.       Тёплое дыхание ложится на её плечо, на шею, и девушка блаженно откидывает голову назад, позволяя себе на секунду утонуть в запахе дорогого одеколона, в той опасной роскоши, которая всегда пахла Реборном — контролем, точностью и чем-то слишком взрослым, чтобы называть это просто желанием.       Нет, это тоже не было любовью.       С Реборном всё было хуже. — Смейся, смейся, — Тсунаёши прикрывает глаза. — А вот пистолет у виска был, пожалуй, самым романтичным действием с его стороны. Всё или ничего, смерть или любовь… Жаль, что я не люблю мелодраму. — Неужели комедия? — Реборн усмехается едва заметно. — Обязательно чёрная, с тонной иронии, присыпанной посыпкой из горького осознания. — У тебя отвратительный вкус, — произносит он негромко. — В мужчинах? — В способах саморазрушения, — его пальцы ложатся ей на шею почти лениво, но в этом жесте слишком много контроля, чтобы принять его за ласку. — Ты всегда выбираешь самое болезненное и называешь это свободой.       Усмешка у Тсунаёши выходит острее. — Пришёл спасти меня от дурных решений? — Нет, — Реборн отвечает сразу, без паузы, и голос его становится ниже, жестче. — Я пришёл посмотреть, насколько далеко ты зайдёшь, прежде чем окончательно сломаешь себя сама.       Тсунаёши приоткрывает глаза и смотрит на него снизу вверх. — Какая трогательная забота. — Не переоценивай её, — Реборн склоняется ближе, и его спокойствие ощущается почти как угроза. — Я давно перестал быть тем человеком, который верит, что тебя можно уберечь. Но пока ты рядом, я хотя бы предпочитаю знать, кто именно и как будет тебя ломать.       На мгновение в комнате становится слишком тихо. И в этой тишине Тсуна особенно остро понимает то, о чём старалась не думать: Занзас ломал в лоб, Реборн — с хирургической точностью. Один не скрывал власти, второй делал её невыносимо интимной. — Ты сейчас звучишь почти ревниво, — говорит она наконец. — Нет, — Реборн усмехается одними губами. — Я звучу так, будто слишком хорошо знаю, чем заканчиваются твои попытки сделать вид, что тебе всё равно.       Всего лишь помешательство, слабость, одна из множества. Именно из-за этих моментов сердце все еще продолжало биться — иногда с надрывом, иногда легко, словно ничего и не весило, но тащило на себе груз.       Тсунаеши прикрывает глаза, позволяя утянуть себя в небытие — ей нравилось позволить себе рискнуть, чтобы снова ощутить привкус жизни на кончике языка. И выбирать себе любовников было куда приятнее из тех, кто точно не приставит в самый разгар пистолет к виску.       Пожалуй, Реборн мог и пристрелить ее, обязательно после, наутро. С той же вежливой точностью, с какой поправляют манжету или закрывают окно после дождя. У него вообще был редкий талант делать самые жестокие вещи с безупречными манерами. Чёртов ловелас с задатками джентльмена…       Как же будоражил этот контраст!       Занзас брал так, как привык брать всё в этой жизни — грубо, жадно, не спрашивая, будто одного его желания уже достаточно, чтобы чужое «нет» потеряло вес. В нём было насилие в самой честной его форме: откровенное, злое, почти примитивное. Пистолет у виска, тяжёлый взгляд, уверенность, что рано или поздно она либо подчинится, либо сломается.       Реборн был хуже.       Не потому, что давил сильнее — нет. В этом как раз и заключалась его опасность. Он почти никогда не ломал в открытую. Не требовал. Не повышал голос. Не нуждался в грубой силе, чтобы подчинять. Ему хватало взгляда, полуулыбки, нескольких точных слов, сказанных в тот момент, когда она и сама начинала сомневаться.       Рядом с Занзасом Тсунаёши хотелось сжать зубы и выжить. Рядом с Реборном — не показывать, как глубоко он уже всё понял. Занзас делал больно прямо. Реборн — точно. Занзас брал силой. Реборн оставлял ей иллюзию выбора там, где давно уже всё решил. И, пожалуй, именно это было самым мерзким. Потому что насилие Занзаса хотя бы не притворялось ничем другим. Реборн же умел превращать контроль в заботу, давление — в урок, а собственную волю — в её якобы самостоятельное решение.       Только самое горькое осознание заключалось в одном: он не позволял выбирать тоже. Просто делал это красивее.

***

      Савада Тсунаёши слишком рано привыкла к тому, что её жизнь всегда принадлежала кому-то ещё.       Не носи это.       Не дружи с ними.       Не спорь.       Не будь слишком мягкой.       Не будь слишком слабой.       Не будь слишком живой.       А потом — вот тебе перчатки, оружие и титул. Вперёд. Будешь боссом мафии. Раз с братом не вышло — подойдёшь ты.       Она до сих пор помнила, как ей впервые вложили в руки оружие. Не спросили, хочет ли. Не объяснили, как отказаться. Просто решили, что она справится.       Надо мир спасти, доченька.       Донна, нам нужно сотрудничать.       Помогите.       Посмотрите.       Пожертвуйте собой ради нас всех.       И не забудьте узнать, всё ли всем понравилось. Вдруг кто-то не распробовал вашу жертву. Придётся повторить.       Тсунаёши принимала их решения сначала с готовностью, а после — спокойно, почти равнодушно, словно уже усвоила простую истину: ничего ты не выбираешь, милая. Всё за тебя решат. Всё за тебя распишут. Всё назовут необходимым ещё до того, как ты успеешь открыть рот.       Все за тебя примут и выберут, не переживай.       Каждое «так надо» в её жизни звучало одинаково — спокойно, уверенно, без права на возражение. «Только вот расписывать жизнь могут только живые, папочка».       Тсунаеши улыбается — открыто, довольно. Сегодня была годовщина ее собственной свободы — день, когда власть перешла в руки юной Вонголы. Траурный день для прошлого и счастливый для будущего.       Имя под рёбрами неприятно обжигало, но от этого почему-то дышалось легче. Словно само это жжение было доказательством: больше никто ничего не решит. Пусть даже судьба катится к чёрту. Пусть любовь захлебнётся в крови, долге и чужих фамилиях. Свою свободу Донна будет защищать до последнего.       И с каким же удовольствием Тсунаёши будет совершать новые ошибки — свои, только свои.       Ошибки, за которые не придётся благодарить.       Извиняться.       Умирать по чужой указке.       Ошибки, которые хотя бы честны.       Потому что, если уж падать — то только по собственной воле.

***

      Дверь приоткрывается без стука — легко, почти лениво.       Тсунаёши не оборачивается сразу. Только ведёт плечом, будто и без того знает, кто именно решил нарушить её уединение. Слишком мягкие шаги для Гокудеры, слишком спокойные для чужака, слишком живые для призрака прошлого. — Ты сегодня не прячешься особенно старательно, — голос Такеши звучит с привычной лёгкостью, но тише обычного, без лишней улыбки. — А ты сегодня не делаешь вид, что ничего не замечаешь, — Тсунаёши усмехается краем губ, глядя в бокал. — Растёшь. — Приходится, — Ямамото закрывает за собой дверь и подходит ближе. — С тобой иначе никак.       Он останавливается рядом, не слишком близко, не слишком далеко — ровно на том расстоянии, на котором его присутствие уже ощущается, но ещё не становится вторжением. Тсунаёши бросает на него короткий взгляд. — Ну? — она чуть приподнимает бокал. — Пришёл спасать, читать нотации или просто порадовать меня своим обществом? — Третье звучит обидно самоуверенно, — Такеши улыбается слабо, почти одними глазами. — Но, пожалуй, ближе всего. — Какая удача. — М-м-м, — он переводит взгляд на окно, за которым ночь разливалась вязкой чернотой. — Значит, был плохой вечер? — Для кого как, — Тсунаёши делает глоток и морщится едва заметно. — Кто-то, возможно, даже остался доволен собой. — А ты? — спрашивает он просто. Без нажима. Без жалости. Поэтому вопрос и бьёт точнее, чем мог бы.       Тсунаёши молчит пару секунд. — А я жива, — отвечает наконец, с привычной иронией. — Уже достижение.       Такеши тихо хмыкает. — У тебя сегодня очень низкая планка для хорошего вечера. — Реалистичная, — она пожимает плечом. — Советую перенять.       Он поворачивает к ней голову и смотрит внимательно, слишком спокойно для человека, который будто бы всегда смеётся. В такие моменты в Ямамото особенно ясно проступало то, что многие упускали: он был не лёгким. Он был сильным настолько, что мог позволить себе выглядеть лёгким.       И это, пожалуй, раздражало в нём особенно сильно. Такеши не цеплялся, не давил, не лез под кожу ножом — он просто стоял рядом так, будто у неё действительно был выбор, говорить или молчать. Будто её тишина не была вызовом, который нужно переломить, а границей, которую можно уважать.              Он слишком хорошо знал, как она выглядит, когда злится не на человека — на саму мысль, что у неё снова пытаются отнять право выбирать. Такеши давно понял: хуже боли Тсуна переносит только чужую уверенность в том, что лучше знают, как ей жить. — Кто? — спрашивает он слишком просто.       Тсунаёши усмехается. — Даже не «что случилось»? — Если ты в таком состоянии, значит, кто-то опять решил, что ему можно больше, чем стоило бы, — Такеши опирается плечом о стену, и в его голосе слишком мало вопроса. — Имя? — Какой ты сегодня деловой, — Тсунаёши лениво ведёт пальцем по краю бокала. — Занзас.       Такеши кивает без удивления, словно это имя он уже слышал раньше — не вслух, а в том, как она молчит, как дышит и как слишком спокойно держит спину. — А, ну да, — Такеши кивает с почти раздражающей обыденностью. — Теперь понятно, откуда у тебя это выражение лица. — Это какое же? — Тсунаёши щурится, и в её голосе скользит усталая насмешка. — Такое, будто ты уже примеряешь траур, но пока не решила, по кому именно, — отвечает он спокойно, и от этой ровной, безжалостной точности у неё на секунду перехватывает дыхание. — По нему или по себе. — Какая прелесть, — Тсунаёши криво усмехается, но в этой усмешке слишком мало жизни. — Ты сегодня особенно мил. — Просто честен, — Такеши чуть пожимает плечом.       Тсунаёши отворачивается к окну, пряча взгляд в тёмном стекле. — Он говорил о судьбе. О любви, — последнее слово она почти выплёвывает, с сухой, колючей неприязнью. — И это было бы смешно, если бы не утомляло до отвращения.       Такеши не отвечает сразу.              Он смотрит на неё долго, чуть внимательнее, чем раньше, и что-то в его взгляде меняется — становится собраннее. Будто он наконец складывает в голове куски мозаики, которые давно его беспокоили.       Он ведь не был дураком. Никогда не был, что бы ни думали окружающие. Просто Такеши слишком часто позволял людям верить в удобную версию себя. Весёлый, лёгкий, простой. Так было проще, так было безопаснее для всех. Но рядом с Тсуной притворяться не получалось — слишком многое он видел, слишком долго стоял рядом, слишком хорошо знал, как у неё дрожит голос, когда задевают действительно важное.       И ещё он слишком хорошо знал, как она выглядит, когда злится не из-за боли, а из-за того, что кто-то снова решил за неё. Это Тсуна ненавидела куда сильнее любой раны. — Это не только из-за угроз, — говорит он тихо. — Надо же. Наблюдательность. — Тсуна, — Такеши произносит её имя негромко, и от этого в нём становится слишком много смысла. — Он ведь твой, да?       Она молчит.       Только пальцы на бокале сжимаются чуть сильнее. По руке проходит лёгкая дрожь — мелкая, злая, рвущаяся наружу. Не страх. Ненависть. Чистая, горькая, почти обжигающая. — Соулмейт, — он договаривает сам, уже без вопроса, не с нажимом — просто называя вещь своим именем.       Тишина между ними растягивается, становится плотной, почти материальной. Тсунаёши усмехается — коротко, зло, безрадостно. — Красиво звучит, правда? — она не поворачивает головы. — Почти как приговор, только почему-то все вокруг упорно называют это романтикой. — Поэтому тебя так трясёт, — Такеши говорит это почти себе под нос. — Меня не трясёт! — Конечно, — он кивает слишком покладисто, чтобы это можно было принять всерьёз. Она раздражённо выдыхает. — Знаешь, что самое отвратительное? Даже не то, что он мой соулмейт. А то, как легко все готовы превратить это в аргумент, в оправдание, в красивую причину, по которой я должна сдаться, будто слово «судьба» автоматически отменяет моё «нет».       Такеши слушает молча.       И именно этим он был опасен — умением не перебивать там, где любой другой уже полез бы с выводами, советами или утешением. Он не закрывал собой чужую боль. Не торопился облегчить её, чтобы стало удобнее всем вокруг. Просто принимал факт, что Тсуне больно, и не отворачивался. — Они думают, если связь есть, значит, всё уже решено, — продолжает она тише. — Что это красиво, правильно, даже неизбежно. Что рано или поздно я должна смириться, принять, уступить, будто судьба — это что-то выше личного выбора. — А ты так не считаешь, — Такеши не спрашивает, утверждает.       Она поворачивается к нему медленно, и в её глазах усталость мешается с чем-то куда более острым. — Нет, — голос Тсунаёши ровный, почти холодный. — Если судьба приходит ко мне с пистолетом, это уже не судьба. Это насилие в красивой обёртке и с бантиком.       Такеши опускает взгляд на её руку. На белые костяшки пальцев. На тонкое стекло бокала, которое вот-вот треснет.       Он думает, что Занзас, вероятно, и правда считает это правом. Правом требовать, правом брать, правом на неизбежность. Потому что для кого-то вроде него сама идея соулмейта могла звучать как разрешение. Как знак, что мир однажды уже выбрал за вас обоих. И от этой мысли у Такеши внутри поднимается что-то тёмное, вязкое, очень спокойное — то самое чувство, из-за которого люди ошибочно принимают его улыбку за безобидность.       И ещё он думает, что Тсуна слишком долго жила среди тех, кто выдавал приказ за заботу, долг — за любовь, а чужое решение — за благо. Возможно, поэтому даже сейчас её злит не сама связь, а попытка сделать из неё клетку. И, пожалуй, Такеши понимал это лучше, чем хотел бы.       Но он не показывает этого. Только подходит ближе и протягивает руку. — Дай. — Что? — Тсунаёши чуть хмурится. — Бокал, — он кивает на её пальцы. — Ты его сейчас раздавишь.       Она опускает взгляд и только теперь замечает, как сильно сжала стекло. Фаланги побелели, ногти почти впились в ладонь. Секунду она молчит, потом всё же протягивает ему бокал.       Такеши забирает его осторожно, без резких движений, словно отнимает оружие у человека, который и сам не заметил, как начал стрелять в себя. Он ставит бокал на стол и снова смотрит на неё — без привычной бесшабашности, слишком открыто, слишком по-настоящему. — Можно сказать одну вещь? — спрашивает он. — Ты всё равно скажешь. — Скажу, — он едва улыбается. — Связь — это не приказ.       Она моргает медленно.       Такеши продолжает так же спокойно, но теперь в его голосе появляется твёрдость, которую он обычно прячет глубоко. — Соулмейт — не тот, кому всё можно. Не тот, кто получает право решать за тебя. И уж точно не тот, кому ты что-то должна только потому, что мир однажды так пошутил.       У Тсунаёши на мгновение сбивается дыхание.       Потому что это было слишком просто. Слишком правильно. Слишком похоже на то, что она сама пыталась сформулировать всё это время, но каждый раз захлёбывалась в раздражении раньше, чем доходила до сути. — Я не обязана любить его только потому, что нас связали, — произносит она едва слышно. — Не обязана, — Такеши отвечает сразу.       И почему-то именно после этих двух слов всё внутри начинает звучать слишком ясно.       Будто это уже не разговор с ним.       Будто она наконец слышит вслух тот диалог, который слишком долго вела сама с собой — злой, выматывающий, без права на слабость.       Не обязана выбирать его.       Не обязана.       Не обязана прощать насилие только потому, что оно пришло от «правильного» человека.       Тем более.       Тсунаёши молчит несколько секунд, глядя куда-то мимо него, в темноту за окном, будто ответ и правда был написан там — чётко, жёстко, давно. Будто она не сейчас пришла к нему, а всего лишь наконец позволила себе произнести его вслух. — За меня уже слишком многое решили, — говорит она наконец тихо, но ровно. — Как мне жить, кем быть, чем жертвовать, кого спасать, когда молчать, когда соглашаться, когда быть сильной, когда удобной, когда полезной. Хватит с меня чужих решений.       Такеши не перебивает. И, наверное, именно за это она сейчас была ему почти благодарна. — Если судьба тоже хочет встать в эту очередь, пусть подождёт, — Тсунаёши усмехается краем губ, зло и устало. — Теперь выбираю только я.       Она делает вдох медленнее, чем раньше, словно сама фраза выжигала внутри место для чего-то нового, страшного и правильного одновременно. — Пусть это будет ошибка. Пусть катастрофа, даже конец. Но это будет мой выбор. Не чей-то подарок, не чьё-то право, не чья-то воля, замотанная в красивые слова. Такеши смотрит на неё долго и спокойно. — Вот это уже звучит как ты, — говорит он негромко.       Тсунаёши криво улыбается.       Но даже сейчас, выговаривая право на выбор, она оставалась к себе безжалостной.       Свобода, которую Тсуна так яростно защищала, никогда не означала для неё мягкости. Не обещала покоя. Не учила беречь себя. Она всего лишь оставляла за ней право самой выбирать, как именно себя ломать.       И, пожалуй, в этом было что-то почти извращённое: Тсунаёши могла сколько угодно ненавидеть чужую волю, но к себе самой всегда была куда жестче, чем все они вместе взятые.       Она умела прощать другим слабость.       Себе — никогда.       Жалость к себе казалась ей чем-то почти постыдным, роскошью, на которую у неё никогда не было ни времени, ни права. Иногда ей казалось, что единственный человек, которому она по-настоящему не оставляла выбора, — это она сама. — Знаешь, что самое смешное? — Тсунаёши криво улыбается. — Я ведь даже не злюсь на саму связь. Я злюсь на то, что её пытаются использовать как повод посадить меня в клетку, а потом назвать это предназначением. — Потому что клетка, даже золотая, всё равно остаётся клеткой, — Такеши чуть склоняет голову. — Ты сегодня подозрительно умный. — Не привыкай, — он отвечает легко, но потом добавляет уже серьёзнее. — Просто свобода ведь не в том, чтобы сломать судьбу назло. И не в том, чтобы ей покорно подчиниться. Свобода — это когда даже зная всё, ты всё равно имеешь право выбрать сама.       Эта фраза повисает между ними.       Тсунаёши медленно выдыхает.       Под рёбрами по-прежнему жгло имя. Судьба не исчезала от злости. Связь не рвалась только потому, что была неудобной, неправильной, мучительно живой. Всё это оставалось — как шрам, как клеймо, как насмешка мира над её попытками однажды просто побыть человеком, а не функцией, не титулом, не чьей-то неизбежностью.       Но, пожалуй, самое важное было не в этом. Не в том, что судьба существовала. А в том, что последнее слово всё равно должно было остаться за ней. — Вот за это я тебя иногда и терплю, — говорит она наконец.       Такеши улыбается уже чуть привычнее. — Иногда? — Не зазнавайся.       Он делает полшага ближе. Не вторгаясь, не нависая — просто обозначая себя рядом. — Знаешь, о чём я ещё думаю? — спрашивает он. — Ну? — Что ты сейчас опять начнёшь делать вид, будто тебе стало легче чисто из вежливости. — Какая клевета. — И что ты опять попробуешь вынести это одна, потому что так проще, — продолжает Такеши, будто не слышал её возмущения. — И это мне не нравится. — А что тебе нравится? — Тсунаёши чуть приподнимает бровь. Он смотрит на неё прямо, тепло и тяжело одновременно. — Когда ты помнишь, что свобода — это не только право уйти, отказать или выбрать не того, — он делает паузу. — Это ещё и право не тащить всё одной, если рядом есть те, кому ты позволяешь остаться.       Она молчит.       Эта мысль ложится внутрь неожиданно глубоко. Почти болезненно. Потому что сопротивляться чужому давлению Тсуна умела давно. А вот принимать присутствие тех, кто ничего не требует взамен, — всё ещё нет.              Возможно, именно так и чувствуется пламя Дождя в человеческом обличье. Не как спасение — Тсунаёши давно не верила в спасение. Не как защита — она слишком хорошо знала цену любой защите. А как редкое, почти болезненное право на минуту перестать быть клинком, направленным в чужое горло или в собственную грудную клетку. — Звучит отвратительно здорово, — бормочет она. — Я вообще сегодня опасен, — Такеши усмехается. Потом протягивает ей руку. — Пойдём. Тсунаёши смотрит на раскрытую ладонь с лёгким недоверием. — Куда? — На крышу, — он улыбается уже чуть привычнее. — Подышать. А то в комнате слишком много дыма, мрачных мыслей и чужой судьбы.       У неё срывается тихий смешок. — «Чужой судьбы», значит? — Ага, — Такеши чуть пожимает плечом. — Свою оставь при себе. С ней, я думаю, ты как-нибудь разберёшься сама.       Она смотрит на его руку ещё секунду, потом всё-таки вкладывает в неё свою.       Пальцы у Ямамото тёплые, сильные, с лёгкими следами старых тренировок и чужой крови, которую никто из них давно уже не считал чем-то из ряда вон. Он не сжимает её ладонь крепко, не тянет — просто держит, давая возможность в любой момент передумать.       И именно это бьёт сильнее всего.       Не громкие клятвы.       Не обещания остаться.       Не даже его спокойная уверенность.              А это почти невыносимое уважение к её хрупкому, выстраданному «можно» и «нельзя».       Тсунаёши вдруг думает, что, возможно, именно так и выглядит самая опасная форма нежности — когда тебя не пытаются удержать силой, но ты всё равно остаёшься.       Рядом с Занзасом хотелось сжать зубы и выжить.       Рядом с Реборном — не показывать, как глубоко он уже всё понял.       Рядом с Такеши впервые за долгое время хотелось просто не держаться.       И в этом была почти неприличная слабость.       Потому что Занзас всегда напоминал: любая связь может стать поводом для власти.       Реборн — что любая слабость рано или поздно будет замечена.       А Такеши, сам того не понимая, делал куда более опасную вещь — оставлял ей право быть живой не только в силе, но и в трещинах.       Такеши делает шаг к двери, потом останавливается, будто чувствует, что она не двинулась следом. — Тсуна? — он оборачивается через плечо, и в голосе его нет ни насмешки, ни нажима, только тихий вопрос. Она не отвечает сразу. Просто смотрит на их сцепленные руки так, будто в этой мелочи внезапно оказалось больше бережности, чем она позволяла себе принять за очень долгое время. — Знаешь, что самое страшное? — произносит она наконец почти шёпотом.       Такеши чуть склоняет голову. — М-м-м? — Что ты сейчас делаешь что-то совсем незначительное, — Тсунаёши усмехается краем губ, но слишком устало, чтобы это сошло за обычную иронию. — А мне хочется запомнить это сильнее, чем стоило бы.       Улыбка у Такеши выходит тихой. Не привычно широкой, не мальчишеской — мягкой, почти невозможной в их мире. — Тогда запомни, — говорит он просто.       И от этой простоты у неё вдруг болезненно сжимается сердце.       Потому что люди вроде них слишком хорошо знали цену громким словам. А вот тихие почему-то всегда били точнее.       Тсунаёши делает полшага ближе сама.       Неосознанно. Не рассчитывая. Просто потому, что рядом с ним дышалось чуть легче, а это уже само по себе было опасной слабостью.       Такеши замечает это сразу — конечно, замечает, — но не комментирует. Только смотрит на неё внимательно, тепло и так спокойно, что от этой спокойной нежности хочется то ли рассмеяться, то ли сбежать. — Не смотри так, — бормочет она, отводя взгляд. — Как? — спрашивает он тихо. — Будто я не развалюсь прямо у тебя на глазах, — Тсунаёши усмехается безрадостно. — Это создаёт ложное чувство безопасности. — А если развалишься, — он говорит это мягко, но без тени шутки. — Я всё равно буду здесь.       Эта фраза повисает между ними слишком близко. Слишком честно. Тсунаёши поднимает на него взгляд медленно, будто любое резкое движение сейчас могло разрушить что-то тонкое и почти невыносимо настоящее. — Это очень нечестный ход, Такеши, — произносит она тише обычного, шепотом. — Почему? — он не отводит глаз, поддерживая эту игру — отвечает шепотом. — Потому что после таких слов мне хочется верить тебе.       На этот раз молчит уже он.       А потом свободной рукой очень осторожно — почти вопросом, а не движением — убирает прядь волос с её лица. Касание выходит лёгким, почти невесомым. Но Тсунаёши от него прошивает сильнее, чем от любого чужого давления.       Слишком бережно.       Слишком не вовремя.       Слишком похоже на то, чего у неё никогда не было права просить.       Она прикрывает глаза всего на мгновение, едва заметно подаваясь в это касание, и в этом маленьком, почти невольном жесте было больше доверия, чем в любых признаниях.       Такеши замирает, будто и сам понимает, насколько это хрупко. — Тсуна, — произносит он едва слышно. — Не надо ничего говорить, — шепчет она, открывая глаза. — Пожалуйста… не сейчас.       Он кивает сразу.       И именно за это ей хочется сделать что-нибудь совсем глупое. Например — остаться ещё на секунду ближе, чем нужно. Например — самой потянуться к нему, сократить это нелепо маленькое расстояние и проверить, действительно ли рядом с ним можно не только выживать.       Она не целует его.       Только касается лбом его плеча — коротко, почти осторожно, будто сама не до конца верит, что имеет право на такую слабость. Но даже этого оказывается достаточно, чтобы внутри всё сжалось болезненно и сладко одновременно.       Такеши не шевелится. Не торопит. Не превращает момент во что-то большее. Не крадёт у неё право передумать.       Просто остаётся.       И, пожалуй, именно это добивает Тсунаёши окончательно.       Потому что к грубости, к давлению, к боли она давно привыкла.       А вот к бережности — нет. — Это ничего не значит, — говорит она наконец глухо, всё ещё не отстраняясь,       И сразу же ненавидит себя за эту жалкую, детскую попытку защититься. Такеши чуть улыбается. — Конечно, — отвечает он так спокойно, что от этого хочется одновременно ударить его и остаться рядом навсегда.       Тсунаёши тихо выдыхает, почти смеётся. — Ненавижу тебя. — Врёшь, — говорит он мягко. — Иногда особенно сильно. — Так даже лучше, — усмехается Такеши.       И только после этого она всё-таки отступает на полшага.       Недостаточно далеко.
1083 Нравится 16 Отзывы 309 В сборник