Часть 1
4 ноября 2019 г. в 19:02
Когда в мыслях Бен случайно возвращаешься к Хэйлу, сразу же хочется нестерпимо ебаться.
Под грустную музыку на всю квартиру, сопливую драму в телевизоре или собственную кривую недоухмылку, напрашивающуюся от фееричности происходящего.
И этому так просто следовать: ощутить, как нечто важное для себя потеряно и в скором времени забудется, а на самом деле это было больше двух сотен лет назад, но ты ведь не знал, потому не считается, и хватит ли сил признаться самому себе, что это не бред или сон, а потом сесть на чужой хер.
Не забыть подчеркнуть, что только так это станет хоть сколько-нибудь терпимым. Таким, с чем можно смириться, жить дальше.
И член у Нэйта был не такой совершенно, какой был у Калеба — Хэйл вообще выглядел так, что Бен согласился до скончания вечности трахать его сам, и только единожды проявил внимание к его желаниям. Это было несправедливо, но устроило их обоих. И выглядел он идеально: угловатый, с бледной кожей и таким выражением лица, на которое непременно встанет.
Он помнит этот благородного качества взгляд, отлитый в фигуре авторством мастера своего дела, гения скульптуры, и не узнает в нем Хэйла. Потом услышит случайно, что никто не воссоздает лицо, потому как повешенного мученика целой нации хоронили в безымянной могиле, а точнее выбросили его бездыханное тело в землю, будто паршивый скот, и тут же забыли. А чтобы стало чуточку менее тоскливо, Тэллмеджу проще вспомнить не это почти невинное лицо лучшего лжеца на его памяти, а то, что было у него в штанах.
К лицу возвращаться не стоит — воображаемая петля портит любую фантазию.
Калеб был странный — он пил, но не пьянел так, чтобы это считалось реальным заметить. Он пренебрегал ролью женщин, но учтивее всех был с Анной. Он злился моментально, и так, что Бен был готов поклясться в том, что видит каждый вставший на его теле дыбом волос, а потом… Предлагает свою помощь.
Да, помощь ему определенно нужна.
Так Бен говорит, или может немного иначе, а потом обхватывает пальцами член у основания жестче, чем мог бы, прежде чем погрузить его в себя.
А потом все отключается: у него нет цели, он пропал без шанса и все погибло. Теперь ему просто приятно так, как было когда-то давно, и он не чувствует больше усталости или бессмысленного гнева, только желание, чтобы это длилось дольше.
Он не нужен там, он устал бороться и испытывать вину, история сама справится, как бывало и тысячу раз до него.
Когда Калеб кончает от того, как пошло по его словам стонет Тэллмедж, и от того, насколько узкая у него дырка, Бен может только равнодушно отвечать, что он всегда готов отдать себя на благо нации.
Наверное, это звучит возбуждающе для чужих ушей. Он, бывает, просит Бога за завтраком, и иногда даже вслух, а у Брустера глаза разгораются не хуже, чем пожарище Нью-Йорка.
В последний раз такое Бен видит, когда Хэйл молится в часовне колледжа отдельно ото всех, и в глазах у него стоят слезы, но думает он не об искуплении.
Ходил он исповедоваться чаще прочих, и, должно быть, ему становилось легче.
Будь бы что-то в их жизни проще, Бен, не задумываясь, повалил бы его прямо на скамью, содрал штаны и брал его в той единственной допустимой позе, разрешенной на брачном ложе. Перед безликим духом, который обязательно накажет их за такой союз, а люди поругают и предадут позору. Если узнают.
Проще стало для одного из них.
Теперь Хэйл — красивое словосочетание на устах. Его образ — чистой воды романтика. История — святой всех святых.
А Бен спрашивает как-то Калеба, когда опускается перед ним на колени, и разбирается с ремнем — за столько лет никакой разницы, — что о нем пишут в книгах. Для них это вопрос запрещенный, но он берет в рот головку, а Брустер сначала сдерживается, будто сомневаться где-то внутри себя.
Отвечает не сразу, что для страны он герой. Кто-то особенный, променявший молодость за светлое будущее своих потомков. И хватит одного взгляда, чтобы Калеб спустил ему в рот, потому что так хочет легенда их страны.
Как и слов в молитве за завтраком, что ради Америки они пошли на все.