ID работы: 8769308

Руки мастера

Слэш
NC-17
Завершён
632
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
632 Нравится 34 Отзывы 94 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
— Слезь, — говорю я Борису поперёк его болтовни и смотрю на круглые блики от люстр, отражающихся в лаковых мысках его туфель. — …А вот я ему и говорю, мол, слушай... — Да ради всего святого, убери ты свою задницу, — резко перебиваю его снова, и он наконец с недовольной гримасой слезает, оборвав трескотню на полуслове. — Уже на тумбе посидеть нельзя! — цокая каблуками по полу, Борис подходит ко мне и через плечо заглядывает в учётную книгу, которую я заполняю уже битые полчаса, за которые он успевает заскучать и обтереть собой все товары магазина. — Мне эту «тумбу» ещё потом продавать, не забудь, — я тянусь к кружке с остывшим английским чаем, который прислала Пиппа из Лондона, но Борис хватается быстрее и шумно прихлёбывает из неё. — Как вы этот чай пьёте вообще? — скривившись, заглядывает внутрь, — Горькая гадость. Никаких добавок, ничего. — А чего тебе не хватает? Сахара? Водки? — я, лизнув палец, перелистываю исписанные страницы. Борис издаёт сдавленный смешок и зарывается носом в волосы на макушке, обняв мои плечи сзади. — И то, и то хорошо, — бормочет он и поглаживает тёплой ладонью мою грудь, — без них совсем тоска, понимаешь, совсем не то. Будто из Темзы хлебнул. Я смотрю через дверь магазина на заголубевшую густоту вечера и замечаю, как мы вдруг красиво, можно сказать, как-то до рези в груди поэтично отражаемся в стекле жёлтыми пятнами на окунающейся в сумерки улице. Вот стол, вот мой стул, вот сижу я — сгорбленный, какой-то длинный, блёклый, а позади склоняется ко мне Борис, прижимаясь обтянутыми в люксовые брюки бёдрами к спинке стула, и дышит в шею. Момент сворачивается пригретой на солнцепёке ящеркой, я прикрываю веки, чтобы запечатлеть в памяти очередное — одно из многих, слава богу — мгновение давно позабытого и мной, и Борисом спокойствия. Он трётся щекой о мой висок и вдруг выпрямляется. — Что вон там? — Борис вальяжно шагает к проёму в глубине комнаты. — Подсобка. В ней мастерская. — О! Я ведь её и не видел. Везде у вас тут был — а там не был. Ну-ка покажи, чем живёте, — щерится он и лукаво заглядывает в лицо, когда я подхожу к нему. Хоби бы не одобрил. Я снова оборачиваюсь на замочную скважину во входной двери — сегодня, благо, выходной, а Хоби должен прийти примерно через час — и киваю в сторону ступеней. — Хоби не любит посторонних. — Не смеши меня, — закатывает глаза, — Это ж когда я к посторонним-то относился? Я везде, знаешь ли, свой человек, хлебом-солью встречают, в щёки расцеловывают, Борис, говорят, пожаловал! — Борис нагло, лукаво — знает мои слабости — посмеивается и раньше меня спускается вниз. Я даже не рассказываю ему ни о чём из всего, что стоит в мастерской — ему неинтересно слушать о мебели. Мы переговариваемся о том, как срочно нужно ему смотаться по делу, как промозгло сейчас там, куда ему нужно, и как не хочется уезжать — представляешь, Поттер, осёдлым становлюсь! — из Нью-Йорка, или, кажется мне, лично от меня, пока Борис вертит в руках всё, что ему попадается, а что не вертится, то он щупает, будто слепец читает шрифт Брайля: вот покрутил рубанок, погладил рулон наждачной бумаги, выдвинул и задвинул скрипучие ящики старинного и дорогого, как чугунный мост, комода, пробежался пальцами по слою пыли и стружки на столе. Его тёмный, вышедший из тени грязных углов силуэт не вписывается и вместе с тем так правильно и гармонично выделяется среди всех этих ножек, спинок и деревянной резьбы. Борис останавливается перед лакированным чёрным фортепиано у стены. Он разглядывает его с внезапным любопытством, засунув руки в карманы, потом достаёт правую и унизанными кольцами пальцами бережно — так, как обычно ведёт по внутренней стороне моего бедра — касается дерева крышки. — Чья это такая махина? — не поворачиваясь на меня, Борис кивает на инструмент с небрежностью в голосе. — Пиппы, — вру я, — раньше была. На самом деле, махина принадлежала Велти, Хоби рассказывал, что до трагедии Пиппа любила сидеть рядом с Велти на скамье, пока он наигрывал мягкие, нежные мелодии для его маленькой талантливой девочки. А потом — всё, хлопок, травма головы, противопоказания к музыке, слёзы от громких звуков, неровная дрожь по телу и обломанные крылышки детской мечты. Хоби спрятал инструмент сюда, в подсобку, чтобы не делать всё хуже. А мне рассказывать эту историю сейчас Борису совсем не хочется. Да и Пиппа, вообще-то, играла на флейте. — Яс-сно, — присвистывает, подняв крышку, — какой-то он слишком здоровый, для Пиппы-то, она ж крохотная, дюймовочка прямо. Не находишь? А уж какая в детстве была — наверно, вообще могла за табуреткой спрятаться. Он с теплотой усмехается, как бы намекая, что совсем не пытается её оскорбить. — Может, и нахожу, — я пожимаю плечами и присаживаюсь на верстак в другом углу комнаты. — Но выглядит солидно, ничего не попишешь! Наверняка стоил целое состояние. Ну, или не состояние, я, если честно, не особо пронюхан в расценках. Борис дёргает вперёд локтями, поправляя закатанные рукава рубашки и, совсем уже для меня неожиданно, тут же устраивается перед клавишами. Он склоняет лицо над ними. Волосы спадают на лоб, но Борис не откидывает их своим привычным движением, он позволяет кудрям свисать вниз и своей чернотой мешаться с опущенными на щёки ресницами. Взлетают над инструментом венозные руки с запястьями, на которых частенько остаются, как браслеты, следы от моей хватки, и я трогаю губами эти следы по утрам, когда Борис ещё полусонный, слегка ворчливый, но всё такой же резко вспыхивающий, как швейцарская спичка. Вижу, как от нервной шалости вздрагивают в воздухе пальцы. Те, что в Вегасе были сухими от пыли, лиловыми от чернил вечно протекающих ручек и с мелкими заусенцами. Те, что сейчас холёные, пусть и чуть огрубевшие, унизанные серебряными обручами колец, те, что раздирают мне спину до кровавых полос своими коротко остриженными ногтями. Те руки, что я, зажав в своих, и будто украдкой, лишь бы кто не увидел — привычка, оставшаяся со мной с нашей общей порочной юности — целую в покрасневшие на морозе костяшки. Вспоминается Гленн Гульд с его странным, вечно меняющимся выражением лица и движениями героинового наркомана, а ещё вспоминается, как я, сидя на документальном фильме про этого Гленна Гульда в кинотеатре с Пиппой, думал о кровавом, роковом поцелуе, который получили мои разбитые костяшки пальцев от таких же расшибленных самими костяшками губ Бориса. Глупые мы были. Желторотые. И ещё влюблённые до чёртиков в глазах, но это, слава богу или кому-то ещё, с годами не меняется, лишь осознаётся наконец. Борис бьёт по клавишам. Я вздрагиваю от звука, разорвавшего воздух, словно просвистевшая пуля. Фортепиано немного, но всё же неприятно подскуливает расстроенными струнами, их очень давно не касалась рука мастера. Благо, хоть слоя пыли на нём нет. А мелодия-то уж больно знакомая, просто ужасно, мысленно даже знаю, как зазвучит она дальше, хочется подпеть, слова крутятся на кончике языка, но никак оттуда сорваться не могут, приклеившись кислотной маркой. — Это что, Металлика? Борис вместо согласия сверкает пронизывающим взглядом — брови домиком, на лбу тонкие царапины морщин. К виску прилипла тёмная пружинка. Песня из прошлого. Песня тех, кто прощения не заслуживает. Мы не раз слушали её на моём айподе, когда засыпали, обнявшись, хоть она и выбивалась из нашего привычного плейлиста, а ещё Борис нередко напевал её посреди дня, когда мы, например, топали с автобуса до дома. Они — Борис и фортепиано — в пропыленной мастерской выделяются чересчур сильно, будто на жёлтом, приятном на ощупь старом пергаменте кто-то поставил кривую и чёрную, как тоска, кляксу. Верхние пуговицы на чужой груди расстёгнуты, меж них и многочисленных шнурков подмигивают мне мелкие уколы родинок, губы Бориса шевелятся в такт, но безмолвно, будто он, как и я, подпеть хочет, да только слова из себя выдавить не может. Это, думается мне, и к лучшему. Сам Борис мне сказал, что раз сорвали однажды друг с друга ярлыки «непрощённых» — нечего лепить заново на только-только зажившие лбы. Я подхожу к нему, облокачиваюсь на край фортепиано, и лёгкая вибрация от каждой ноты перетекает из дерева сначала в моё плечо, потом — прямиком по нервам в мозг, а на ум приходят старые гравюры, где влюблённый кавалер, томно вздыхая, стоял так же, как я сейчас, и с превеликим обожанием глядел на свою даму сердца, миниатюрная головка на худой шейке которой то и дело вздрагивала над нотами. Кисейным барышням того времени, конечно же, до Бориса далековато будет, но кто бы ещё знал, насколько далеко я успеваю уйти от рафинированных мужчин, заглядывающихся на чужие острые ключицы и трогательную мушку на щеке. Борис смотрит на клавиши. Я смотрю на прорезавшиеся между тонкими кожаными браслетами и «Ролексами» выпирающие на запястьях косточки. — Не знал, что ты умеешь. — Ну вот, порадуйся, теперь ведь знаешь, — самодовольно усмехнувшись, лица всё равно не поднимает. Борис задумчиво закусывает губу, когда я опускаюсь рядом с ним на скамью. Лицо сосредоточенное, смотрит прямо на чёрно-белую зебру. На висках прозрачно поблёскивает пот. Я одним пальцем описываю круг о его острую коленку, тремя веду вверх по стрелке брюк, пятью совсем уж бесстыдно, играючи добираюсь до складки и наползаю на ширинку. Борис, встрепенувшись, проезжается по клавиатуре в сторону, от чего фортепиано взвизгивает истеричнее и тоньше, чем нужно. — Блять, Поттер, — он свистяще цедит сквозь зубы и дёргается, но не в противоположную сторону, а в мою. С волнением замечаю, как алеют у него уши и сбивается дыхание, от этого у меня самого по телу расходится электрическими импульсами тепло, вспыхнувшее сразу в двух местах — в самом низу живота и где-то за рёбрами, у моего занывшего сердца. Я последний раз цепляюсь взглядом за его закатанные рукава, за лакированные туфли на педалях и широкое серебро вокруг пальцев. И пальцы перестают попадать в нужные пазы совсем, когда я, напоровшись грудью на плечо, прижимаюсь губами к ямочке под чётко очерченной линией челюсти. У борисовой шеи чувствительность музыкального инструмента. Я это ещё с наших первых сумрачных, сумбурных ночей успеваю запомнить и проношу это знание — несомненно, самое ценное в мире, моём личном мирке с чёрным тяжелым взглядом — через все эти годы, так что, если бы меня спросили, какое любимое у меня музыкальное произведение, я бы и с пистолетом у виска не признался, что ничего нет дороже полустона-полувыдоха моего собственного имени голосом Бориса где-то над макушкой, когда я припадаю губами к прыгающему кадыку. Борис тут же, почувствовав меня, шумно выдыхает и дёргает ногой. Мелодия останавливается. Улыбается, как чёрт, по чистой случайности, непредумышленно — или? — соблазнивший агнца божьего, и неправда тут только в том, что до агнца мне далеко. — Тебя не учили людям не мешать, а? — он поворачивается ко мне, и его руки тут же, словно змеи, заползают мне на плечи. Он перекидывает одно бедро через моё, захватывает носком туфли выглянувшую из-под моей брючины голую лодыжку. — Ты против? — с улыбкой поднимаю на него глаза. Вздёрнув брови, Борис только крепче устраивается в моих руках, обвивших его талию, хватает мою голову, надавив пальцами за ушами, и наконец-то, с тихим русским «паршивец, каких только поискать», почти что вгрызается голодным зверем в мои губы своими. Мне в щёку упирается его нос, ему в глаз неудобно жмёт оправа моих очков, но если бы только это когда-то мешало. Щёки горят, губы горят. Горит каждая клетка моего тела. Его ядовитый язык, кажется, хочет забраться через глотку напролом до сердечной мышцы, Борис целует меня с таким напором, что мне приходится спину выпрямить и сильнее обхватить его, чтобы мы ненароком не свалились с ним на пыльные половые доски. А он этого будто не замечает. Рот Бориса на вкус как пепельница, в которой заварили «Эрл Грей» с лимоном. В затхлом воздухе вокруг Бориса мешается мускусный запах тела и его дорогущий одеколон, горчащий на кончике языка, если лизнуть Бориса в шею. Жалко скулит скамейка, щёлкает по полу каблук. От пальцев на коже позже останутся красные — краснее самой красной помады, остававшейся на лице от снисходительных, вежливых поцелуев Китси — следы. Когда в лёгких становится горячо от нехватки воздуха, чужие ладони, улёгшиеся на мои щёки, скользят вниз за ворот свитера, и я открываю глаза, чтобы увидеть в нескольких дюймах от себя украшенное озорством и алым мраморным румянцем такое милое мне лицо. Борис смотрит на меня, и под его взглядом я чувствую себя обворованным до последнего цента. — Губу тебе прокусил, ты уж прости, — усмехается чему-то своему и пальцем стираёт выступившую кровь. Да хоть насквозь прокуси меня, хочется мне ответить. Выпей всю кровь со слабогорьким привкусом барбитуратов, развороти, как раздираешь корку грейпфрута, кожу на моей груди, виртуозно сыграй Рахманинова на рёбрах, но не забудь в воздухе сверкнуть серебром длиннопалых кистей. Я, вдруг замешкавшись, бегло оглядываю мастерскую. Как будто борисов вес на моих коленях, мои очертания в кривом зеркале его хрусталика и ладонь в заднем кармане моих брюк — настоящее кощунство над этими стенами. Не лучше ли будет уйти ко мне или, на худой конец, в ванную? — А может... — Нет, не может, — требовательно, словно, как и всегда, прочитав мои мысли раньше меня, перебивает Борис, — раз уж начал, так будь добр отвечать за свои поступки сразу, моя радость, усёк? Он припадает поцелуем чуть ниже правого уголка рта, туда, где у меня раздражающие родинки, но, заглянув мне в лицо, останавливается. Борис выдыхает и, сняв с меня очки, без тени лукавства говорит: — Я хочу здесь. Пожалуйста, Тео. Его заострённый профиль отражается в лакированном дереве, где когда-то отражались силуэты Пиппы и покойного Велти. Я внезапно чувствую себя таким идиотом, просто фееричным придурком, пытающимся сшить штанину с рукавом, как две противоположные стороны моей жизни, вижу себя не в меру любопытным ребёнком, подбрасывающим «Ментос» в газировку. Когда мы с Борисом под кайфом пихали это чёртово драже в «Пепси» и получали сладкой пеной прямо в перекошенные физиономии, нам было легко и весело, и это немного меня успокаивает. Я беру Бориса за руку и жарко, исступлённо прижимаюсь губами к тыльной стороне ладони, там, где сизые вены переплетаются между острых гребней сухожилий и крупных бусин суставов. Он выдыхает. Целую каждый палец на одной руке, хватаю вторую — металл в контрасте с его кожей кажется ужасно холодным — и, задев носом браслеты, перемещаюсь ртом по светлой коже внутренней стороны предплечья. — Долго лобызать меня будешь? — надсадно, нетерпеливо выдыхает он, когда я добираюсь губами до сгиба локтя, с удовлетворением не разглядев свежих укусов героиновой иглы, и заставляет посмотреть на себя, державно подняв моё лицо за подбородок. Глаза у него чёрные, как пулевые отверстия, и в школе он с удивительной ловкостью этим пользовался: радужка настолько тёмная, что с ней сливаются зрачки, и разглядеть, насколько они раздуты в диаметре от наркоты, было невозможно. — А что не так? — глупо спрашиваю у заалевших губ, у влажной груди, у прыгающей на лбу жилке. — А то, что я, как школяр, готов кончить прямо сейчас, хотя мы даже не начали. — белозубый смех долетает сверху, Борис потирает ногой о мой пах, заставив дёрнуться и уже самому понять, что я с прелюдией перестарался, и смеющимся оскалом касается мочки уха, — Возьми меня, ну, давай, — шепчет, от чего мои щёки наливаются жаром, — Жаль только, что тут не рояль, у него крышка большая. И я вдруг понимаю, к чему он клонит. — Всё, перестань, — толкнув его от себя, поднимаюсь. Я прижимаю его жилистое тело спиной прямо к открытому пианино — задетые клавиши всхлипывают от волнения. Борис подаётся бёдрами в бёдра. Просовывает одну ногу между моих и, упираясь ей в скамью, напористо давит коленкой мне в промежность — я тут же давлюсь воздухом, толкаюсь на него вперёд так резко, что он от неожиданности поднятой ногой брыкается. Скамья падает, от грохота под нами тихо, словно комариный писк, дрожат струны, и Борис запрокидывает голову. Судорога смеха, перемежаясь с возбуждённой дрожью, нежной волной перекатывается из его тела в моё. — Ломай, всё ломай, — говорю я, и он перехватывает моё возмущение ртом. Борис срывает с меня ремень так легко, как вор расправляется с дешёвым замком. Дрожь в коленках и не моя будто, а влюблённой чирлидерши, когда ту тёплой задницей к шкафчику прижимает красивый старшеклассник, от которого пахнет тестостероном и травой с поля для регби. — Тео, — выдыхает, задевая зубами кадык, снова задирает правую ногу и сжимает сгибом уже моё бедро, — Тео. Руками подхватить под его голые тёплые бёдра, прижаться лбом ко лбу, ощутив цепкую хватку на плечах, — жарко, тесно поначалу, потом свободнее и приятней, движения сначала медленные — Борис закусывает губу, мычит в сладкой истоме, — потом быстрее, глубже, уже почти то самое, а он мнёт, как тесто, мои плечи и смотрит сквозь непроницаемую поволоку. Я подаюсь вперёд, выдыхая ему в висок, зарываюсь носом в волосы с едким запахом бензина, когда внутри уж не остаётся сил терпеть. — Вот так, да, — даже тут командует, и его тон меня душит, душит, — чёрт побери, Поттер... — Да, так, — согласно отзываюсь я и, дёрнув руками, подхватываю Бориса чуть повыше, а он тут же сдавленно вскрикивает, стоит мне задеть внутри его в правильной точке и качнуться резче. Чёрные кудри то и дело попадают мне в рот, по шее вниз — тяжёлые солёные капли, борисовы бёдра железным обручем вокруг моих. Пальцы оставляют полумесяцы ногтей у меня на лопатках даже через свитер, безбожно комкая и теребя его, позвоночником Борис прижимается к корпусу, выгибает вперёд белую грудь с неровными налитыми кровью пятнами — рубашка расстёгнута, шнурки прилипли к влажной коже, и мотает туда-сюда головой, жмурясь до стекающих по виску слёз. Я взглядом художника-фотореалиста устремляюсь на изломы локтей, на с присвистом раздувающиеся ноздри, на кривую, искреннюю, настоящую гримасу чувственного удовольствия, которую не подделаешь, не сотрёшь из памяти, коли единожды было, хоть она снова и снова, как будто никогда до этого не случаясь, заставляет двигаться с новой секундой быстрее, лишь бы только чёрные ресницы вздрагивали от каждого моего — нет, общего — движения, распахивались вокруг глаз паучьими лапками, собрав на кончиках бисер воды. Глаза закатит и всё позабудет, взмахнёт, поджав пальцы, узкой ступнёй в воздухе — и замироточит на сердце открытая рана. Вот он дрожит, когда до сладкого крика у него сводит ноги, рвётся вверх, в поисках опоры задев клавиши ладонью, вырывая из инструмента — какая ирония — мелодичный возглас, и скользит по мне резко вниз, до самого основания — мой выдох срывается на стон. Захлёбываюсь им прямо в губы, прямо в родинку на щеке и шрамик над бровью, и взываю к нему, к богу, к миру громче, когда пальцы больно натягивают мои волосы. Лицо Бориса непривычно — каждый раз, как в первый — искажается: брови — вверх, блестящие губы с ниточкой слюны раззеваются, позволяя заглянуть в нежно-розовую глотку, и в глазах не остаётся ничего человеческого, лишь только первородный, сакральный огонь. Борис. Чёрная клякса на белом листе моего подсознания. В неизменно чёрных одеждах, с чёрными волосами, со взглядом, полной монохромной тоски бескрайних русских степей под небом из свинца или глухой январской ночи — больным светом фонарь пытается заменить луну, обжигающе-холодный снег бликует под ним — и белой, как этот самый снег, кожей, на которой сереют полукружья под угольными ресницами, Борис напоминает мне о хрустящих банкнотах и — простите меня, господа музыканты, пока я безбожно прижимаю любовь всей своей жизни к крышке дражайшего инструмента — фортепиано. Белые угловатые клавиши. Чёрные клавиши меж белыми. Бесчувственно ровный корпус и до циничного резкие изгибы. А как томно, как ярко звучат струны из самой сердцевины, как вибрирует вокруг воздух, исполненный их оргазмической дрожью, стоит только коснуться инструмента и умелыми пальцами пробежаться по нотам в эмоциональном порыве, встряхиваясь над клавиатурой, стреляя сумасшедшим, как у Гульда, взглядом по сторонам — так и Борис от моих, пусть и не очень профессиональных, рук вдруг пестреет, его кожа покрывается алыми узорами от прикосновений, и даже взгляд становится преисполненным такими оттенками, что я не видывал ни на одной из картин. Так всё и заканчивается: Борис громко врезается затылком в чёрное дерево, изнывая стоном, я, с трудом удерживая и себя, и его, пытаясь устоять на ослабевших, разъезжающихся ногах, прижимаюсь лбом к его мокрому плечу и, зажмурившись до шума в ушах, поскуливая молитвенное «Борис, Борис, Борис», задыхаюсь от накатывающего ярко-алого марева. На сетчатке одно за другим вспыхивают пятна, и я думаю: я люблю тебя, конечно. Трясущимися руками Борис хватает моё лицо — серебро горит на скулах — и ведёт большим пальцем по щеке. Поцелуй-освобождение, поцелуй-любовь. Ухает в старых часах маятник, время припечатывает нас к месту, улавливая за вёрткий хвост момент, и вонзает секундную стрелку насквозь в наши груди. Со смущённым безмолвием опускается на мебель пыль. — Двинься, спина затекла, — Борис отмирает первым, напоследок ласково мажет костяшками по щеке и выпрямляется вместе со мной. — Не сильнее, чем мои руки, — сипло отзываюсь я. — Гляди-ка, стареем! — Борис смеётся. Да нет — хочется ответить, — просто любовью в позах абсолютно идиотских занимаемся. Он натягивает болтавшееся вокруг одной щиколотки бельё, цепляет с пола покрытые стружкой брюки и, пару раз встряхнув их в воздухе, надевает на длинные, ещё чуть подрагивающие ноги, суёт ступню в одну туфлю, вторую, хватается за кожаную пятку и заползает средним пальцем внутрь, чтобы поправить носок, успевший сползти, при этом закусывая от сосредоточения губу. Я застываю в глухой прострации, таращусь на него, как на дикого зверя, и Борис ловит мой взгляд. — Ну, чего ты встал? — по-хозяйски поддёргивает вверх уже мои штаны с бельём, заставляя меня перехватить их за ремень. Он хочет сказать что-то ещё, да и я тоже успеваю открыть рот, как вдруг наверху хлопает входная дверь. Хоби, значит, вернулся. — Вот! Пойду хоть, сбегаю, поздороваюсь, а то неудобно как-то, — Борис довольно усмехается и, в последний раз звонко, как девчонку, поцеловав меня в щёку, с развязной походкой и лохматой шевелюрой скрывается в дверном проёме. Как-то само собой выходит, что я прижимаю ладонь к согретой губами коже прежде, чем начать одеваться и метить взглядом в сторону уборной. Под грохот каблуков по лестнице и моего все ещё застрявшего в глотке сердца я, ощутив по-детски внезапный прилив смущения, сначала ставлю на ножки опрокинутую скамью, потом рукавом вытираю с лакированного дерева влагу от ладоней Бориса. Надо бы, пока он будет в отъезде, настройщика позвать — фортепиано-то действительно фальшивит.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.