***
Стах, уже умывшись и сменив рубаху, сидел за столом, сжимая в одной руке кружку крепкой браги, а второй приобнимая дочь. Девочка так и не отлепилась от отца, стояла рядом, вцепившись в плечо, словно боялась, что он тоже исчезнет куда-то и больше не вернется. — Как это было? — глухо спросил Стах и услышал, как тихо, стараясь не всхлипывать, плачет Маруся. Никто не ответил. Юрась, старший работник, взял ковригу свежего хлеба, начал нарезать длинные серые ломти. Хлопотавшая у печки бабка Геля зашуровала ухватом, сняла с плиты корчагу с борщом, поставила на стол. Большой серый кот сидел посреди кухни, строго выпрямив спину и обмотав лапы пушистым хвостом. — Поешь, Стах, — Юрась подал хозяину хлеб, пододвинул дощечку с нарезанным тонкими прозрачными ломтиками розоватым салом. — Сальца возьми, — сказала бабка Геля. — Борщ, не обессудь, постный. — Как это было? — опять спросил Стах, отставив кружку в сторону. Он скакал три дня почти без остановок и провел три ночи совсем без сна. Нужно было поесть. Нужно было выпить. Нужно было вдохнуть глубоко. И ничего не получалось. Маруся, вздохнув судорожно, на миг оторвалась от отцовского плеча, подцепила мокрыми от слез пальцами два кусочка сала, положила на хлеб: — Съешь, тата. Он откусил через силу, прожевал, не чувствуя вкуса. Взял кружку и осушил одним длинным глотком. И снова ничего не почувствовал. Поднялся. — Ты куда? — Маруся обхватила его обеими руками, прижалась так, что трудно стало дышать. — Не ходи, Стах, — работник упорно смотрел вниз, на выскобленные добела половицы.— Ночь на дворе. Утром уж… Стах покачал головой: — Нет. Пусти, дочка. Но Маруся лишь крепче прижималась, мотала головой так, что русые косички ее расплелись и рассыпались по плечам, и плакала уже в голос, вздрагивая словно в ознобе, и твердила: — Не ходи, не ходи, не ходи! — И то, — проворчала бабка Геля, — дочку пожалей. Завтра сходишь. Теперь уж не к спеху… Вот пан доктор вернется, вместе и сходите. Белым днем. Он тебе и расскажет, как оно было. Садись-ка да поешь как следует. Стах гладил Марусю по растрепанным волосам. Голова слегка плыла, кружилась — усталость и хмель делали свое дело. Он сел обратно на лавку, дочь забралась к нему на колени, приникла всем телом и затихла наконец. — Где он, доктор-то? — спросил Стах. Маруся, кажется, начала задремывать — дыхание ее выровнялось, стало глубже, худые плечи под белой рубашкой немного расслабились. — Вот ведь…- вздохнула бабка Геля, — не поверишь, только сейчас и заплакала. А то все молчком да молчком. А доктор тут, недалече. Домой не едет — тебя ждет, а как же. Да с утра сегодня с хутора мальчонка пришел, кого-то у них там корова копытом приложила. Знают, что лекарь здесь. Ну, он тут же подхватился и побежал. Думал дотемна вернуться, да, видно, решил ночевать. Оно и к лучшему. А то мало что… Юрась, не говоря ни слова, налил новую кружку. Стах кивнул на кружку, на бабку. Юрась так же молча достал с полки еще две посудины. Плеснул понемногу. — Ну что ж, хозяин. Выпьем. За помин души. Что бы там бабы ни болтали. За покойницу, пани Анну. Чтоб земля ей пухом. Серый кот, все так же столбиком сидевший среди кухни, вдруг вскочил, прижав уши, выгнул колесом спину и зашипел, махая в воздухе когтистой лапой в сторону закрытого окна — словно на кого-то, кого никто, кроме него, не видел. Освещавшая кухню лучина затрещала, раскидывая искры, и угасла, оставив дымный след. Огонь в печи пригас, ровно плеснули на него водою из ведра, и лишь лампадка в красном углу продолжала гореть, тускло и робко, как будто вполсилы. От окна словно повеяло холодным ветром, и в полумраке стало видно, что на улице, совсем рядом стоит кто-то в белом, вплотную прислонившись к маленькому слюдяному окошку. Юрась замер, так и не донеся кружку до рта. Бабка Геля, едва не подавившись брагой, вскинула глаза на икону в красном углу, закрестилась мелко-мелко: — Свят-свят-свят, спаси и сохрани. Пламя лампадки вскинулась высоким языком, осветив печальное лицо Богородицы, опало и загорелось ровно и ярко. И снова стало в кухне тепло. Кот успокоился, привалился к печке и принялся умываться неторопливо. Стах, по-прежнему держа Марусю на руках, встал — осторожно, чтобы не разбудить. Подошел к окну, вгляделся в заоконную темноту. Ничего и никого. Ветер, снег. Все, как и должно быть. И только Анны больше нет. Совсем нет. Нигде. — Ты, хозяин, того, — Юрась, запалив от лампадки, снова разжег лучину, — спать иди. Не след ночью у окна топтаться. Да и устал ты с дороги. И Маруське спать пора. А ты, мать, — обратился он к бабке Геле, — прикрой-ка ставни.***
Сон кончился вдруг. Стах открыл глаза в темной горнице. Старый дом спал и вздыхал сквозь дрему. Темень такая, что самого себя не видно, пожалуй, и дверь не найдешь. Встал с лавки, еле-еле, по стенке, на ощупь добрался до окна. Тихонько, чтобы не разбудить спящую в каморочке за стеной Марусю, откинул крючок и приоткрыл створку ставня. За окном стояла Анна. Не отрываясь глядела она прямо на Стаха, и глаза ее, блестевшие ярко на бледном лице, были грустны. Снег лежал на темных волосах и не таял, и ветер развевал ее белое платье. Стах вздрогнул и проснулся. Он по-прежнему лежал на лавке, где прикорнул вечером, не раздеваясь, только стянув сапоги. Лицо было мокрым, словно заснул он в лесу под дождем. А в ушах звучал голос жены: «Холодно мне. Так холодно, Сташек. Пусти в дом. Пусти…». Должно быть, дело к утру, но петухи вроде бы еще не орали. Все равно, уснуть уж больше не получится. Поднялся. Прошел, стараясь ступать потише, через горницу. Из кухни слышалось негромкое похрапывание — на полатях спали домашние. А в сенях под сапогами захрустело мелко, будто крошек насыпали. Но не успел он удивиться этому, как наткнулся на Юрася. Тот спал у дверей на полу, закутавшись в тулуп и обнимая, как родного, двурогий печной ухват. Стах не стал его будить. Переступил через ноги и откинул засов на двери. Уже подступало утро. На дворе никого не было. Не брехали собаки. Не мычали в хлеву коровы. Не каркали вороны. И упорно молчал обленившийся петух. Стах стоял на крыльце и смотрел. Выпавший ночью снег остался лежать белой пеленой, укрыв двор и крыши, и всю усадьбу. И белый этот покров был исхожен вдоль и поперек — широкий двор покрывали отпечатки босых ног.***
До кладбища было недалеко, сразу за перелеском, позади маленькой деревенской церкви. Дорога к нему была нетронута: видно, у того, кто затеял эту злую шутку и истоптал босиком весь двор, не хватило духу сунуться на погост среди ночи. Дойдя до первых могил, Стах остановился. Зачерпнул пригоршню снега, отер лицо. Припорошенные белым могильные холмики в неверной предутренней мгле выглядели как кочки на болоте. Сквозь редкие деревья черным пятном виднелась церковь — по утреннему времени, конечно, пустая. Стояла мертвая тишина — ни шороха веток, ни птичьего крика. Дверь в семейный склеп закрыта. Перед входом пожухлая осенняя трава в снегу и никаких следов. Он толкнул дверь. Открылась легко. Петли, должно быть, смазали перед похоронами — ни скрипа, ни визга. Из склепа пахнуло прелым листом, сырой землей. Обычные запахи поздней осени. Склеп соорудил в припадке фамильной гордости Стахов прадед, вернувшись из Кракова, где насмотрелся на причуды королевского двора, от чего, как говорила прабабушка, окончательно гонором задвинулся и кинулся приводить деревенскую свою вотчину в соответствие с последними столичными модами. Дальше склепа, правда, задору (или денег) у него не хватило. Хозяйство вели как и прежде, по старинке, потому, наверное, и содержалось оно в полном порядке, а усопших хоронить стали по-новомодному, как завел прадед. Он же и обновил диковинное для лесной глуши сооружение. Прадеда Стах не застал. И внутри склепа не бывал — зачем? Всех своих он и так помнил и не думал, что когда-нибудь переступит его порог сам. Время настанет — внесут. А оно вон как случилось. Зачем он пришел сюда? Что хотел найти? Ищи, не ищи, Анны нет здесь. Она далеко. Мертвые назад не возвращаются. Стах понял вдруг, что так и не узнал, когда именно умерла Анна, от чего. Ничего не узнал. Ничего не сказали ему домашние. Про что угодно говорили, а про покойницу — почти ничего. Словно избегали, что ли? Панихиду отслужить, прямо сегодня… В усадьбе прокричал петух. Наконец-то! И тут же, словно ждали условного знака, заорали, откликаясь эхом, петухи в деревне. Сжал сердце в кулак и шагнул внутрь. Три ступени вниз. Темно. Не желая ненароком споткнуться о чей-нибудь гроб, Стах замер, давая глазам привыкнуть. В склепе было холодно и просторно. В дальнем углу угадывались темными пятнами крышки старых гробов. Где-то там покоится с миром прадедушка. Потом дед с бабкой, потом их дети. Три поколения одной семьи. А теперь вот и четвертое подоспело. Анну положили у самой стены. Гроб был совсем светлый, древесина еще не успела потемнеть. Что-то было не так. Но что, Стах не мог бы объяснить. Он шагнул ближе — под ногами зашуршало. Венок, не венок — ветки осенних листьев с гроздьями красных ягод. Рябина. Положили на крышку, как водится. Но почему на земле? Огляделся — повсюду разметана, разбросана рябина. Словно кровью набрызгано. Додумать не успел. У двери, наверху раздался какой-то неясный звук, и Стах, не боявшийся обычно ни черта, ни дьявола, шарахнулся в сторону, оступился и чуть было не упал. — Тата! — позвал детский голос. Разом забыв про все странности и приметы, Стах кинулся вверх по ступеням, распахнул дверь: — Маруся! Ты как? Ты зачем здесь, дочка? Одна? Девочка обняла отца и замерла. Так и стояли они, обнявшись, в низком дверном проеме. А потом Маруся спросила: — Тата, ты видел маму?***
Глупые люди. Думают, что смогут ее удержать. Думают, что им поможет рассыпанный по сеням мак, развешенный по притолокам чеснок. Думают, что сумеют лишить ее права вернуться в свой собственный дом, в дом, где долгие годы она была хозяйкой. Пусть думают. Она будет терпелива. Рано или поздно кто-то не выдержит и откроет дверь среди ночи. Рано или поздно кто-то позовет ее — вернуться. Девочка. Девочка ждет. Не хочет верить, что мать ушла навсегда. Девочка позовет в дом. Во сне, ненароком. И тогда она войдет. Глупый человек, бывший когда-то ее мужем… Когда? Вчера… Или век назад? Сколько времени прошло? Неважно. Доброй волей пришел в ее новый дом. Пришел раньше, чем она сама вернулась с прогулки, предупрежденная петухами, верными ее сторожами. Не испугался. Глупый, смелый человек. Он будет первым, кто покорится ей по эту сторону света. А потом они вернутся в большой дом вместе. И все живущие в доме поклонятся им. И снова назовут ее хозяйкой и признают ее госпожой. И утолят ее голод. Глупая девочка! Прибежала следом за отцом. Она видела, как мать приходит к дому из ночи в ночь, как стоит и ждет под окнами. Видела. Но никому не сказала. Никому. Отцу — скажет. И что он будет делать тогда? Глупый, смелый человек. Он давал клятву: быть вместе в горе и в радости. Пока смерть не разлучит их… Смерть приходила, сама не зная, зачем. Постояла на пороге, пожала плечами и пошла прочь. Значит, человек по-прежнему принадлежит Анне. И она возьмет свое. Невидимая людскому глазу, пряталась Анна в тени за спиной человека и рассматривала его словно впервые. Ведь и вправду впервые — с этой стороны. У Анны еще совсем нет опыта… Немного высоковат. Дотянуться до шеи будет не так-то просто. Как его зовут? Анна почему-то не могла вспомнить его имя. Как громко бьется его сердце. Его можно слушать бесконечно, грохот живого сердца и шум струящейся по жилам крови. Еще минуту, она послушает еще одну минуту… — Не плачь, дочка, — говорил человек, — не надо плакать. Тебе приснился страшный сон, только и всего. Человек присел на корточки и заглянул девочке в лицо. Ах, как любезно с его стороны! Теперь до горла совсем близко, только руку протяни. Это хорошо. — Нет, тата, — горько шептала девочка, — Это не сон. Они говорят, что маму утащила к себе нечистая сила, и теперь ты должен отрубить ей голову. А то они сожгут наш дом. — Кто говорит? — Все, — всхлипнула девочка. Человек крепко взял ее за плечи: — Посмотри на меня. Я — не все. Я скажу, а ты запомни. Не верь никому. Твоя мать была лучшей женщиной на свете. Всегда помни об этом. Только об этом. Ты слышишь, Маруся? Анна слушала тоже. И запах человеческой крови вдруг притупился, и голод ее поутих. Стах. Она вспомнила. Его зовут — Стах. Они поженились тринадцать лет назад, осенью. И весь сад за старым мужниным домом был усыпан спелыми яблоками. И яблоками пахло до самого снегопада… Она протянула вперед руку и коснулась его волос. Жесткие. Рука еще помнила то, что Анна успела забыть. — Ты слышишь, Маруся? Помни то, что я тебе сказал. Ты будешь помнить? Девочка кивала, человек обнимал ее и не чувствовал, как Анна гладит его по голове невесомой прозрачной рукой. И проступала по следу ее ладони седина на русых волосах — нетающим вечным снегом.***
Доктор встречал их у ворот — видно, пришел с хутора, едва только рассвело. Не один ждал. Толпились вокруг, невзирая на раннее время, деревенские, да и кое-кто из работников тоже. Все знакомые, все вроде бы свои. Стояли, смотрели. Шли домой Стах с Марусей сквозь людское молчание. Ничего не говорили люди, только плотнее сбивались в кучки, и Стах пожалел, что ушел из дому налегке, ни хлыста с собой, ни сабли… Но тут из распахнутых ворот вышел пан доктор в кожушке внакидку, дожевывал на ходу краюшку хлеба, улыбался, подошел к одному («Как нога, Василь? Смотри, больше не ломай!»), к другому («Ты как, Петрусь, не кашляешь? Вот и славно…»), кого-то похлопал по плечу, на кого-то посмотрел ласково — и толпа вздохнула, зашевелилась, попростела. И снова стали свои, знакомые. Соседи. А доктор подошел к Стаху, сказал легко, словно расстались они прошлым вечером, а не три года назад: — Вот вы какие молодцы, угадали. Бабка Геля как раз на стол собрала. Идем-ка, Маруся, в дом, а то, я гляжу, лапки у тебя совсем замерзли! Куры в усадьбе неслись исправно, несмотря на соню-петуха, и бабка Геля изжарила такую яичницу, что доктор вспоминал ее до самой Пасхи — со шкварками и размоченным в молоке хлебом, она шкворчала и благоухала на весь дом. — А ну-ка, — ворчала бабка, выпроваживая Юрася с кухни, — ступай отсюда подобру-поздорову, дай господам поговорить. — Ты, мать, скажи, — выговаривал рачительный Юрась, — зачем ты столько маку в сенях насыпала? Лучше бы маковый пирог испекла! — Ты еще учить меня будешь! Знаю, что делаю. На тебя надежды мало — хорош сторож, храпел так, что мыши из дому сбежали! Будет тебе пирог, уж погоди до Родительской. Яичница стыла, почти нетронутая, а Стах слушал доктора и пытался представить себе, как это было. Бабка Геля стояла у печки, сложив на груди руки, и кивала, подтверждая сказанное. — Понимаешь, Сташек, я ведь так и не понял, что именно произошло. За мной прислали, когда Анна уже не вставала. Причем я у нее ничего не нашел. Крошечная ранка на шее, чуть больше комариного укуса. Жара не было, не болело нигде. Она просто лежала и умирала. Просто. Ни от чего. Бледность страшная, до синевы, руки-ноги холодные… Будто она уже умерла. От еды отказывалась. Пить не просила. Бредила. А слегла внезапно. Гости эти ночные… Вот, бабка Геля тебе лучше расскажет. — Сгубили ее, — сурово и убежденно сказала бабка. — Гости эти ночные, будь прокляты во веки веков. Говорила и повторю, и крест на том поцелую. К ночи дело было. Стемнело уже. Да и дождь лил. Постучали в ворота. Кто такие? Господа проезжие просятся на ночлег, панна в пути захворала. Чем уж там она захворала — неведомо, а только верхами оба, и панна, и пан. И людей с ними нет. На черных лошадях. Панна и впрямь… Нехороша панна. Тощая, носатая. Бледнющая, только губы красные. А пана и вовсе не упомню. Кот орет дурниной. Собака воет… Я пускать не хотела, а Анна, добрая душа… Куда их, в непогоду? Входите, говорит. Милости прошу. Приняли. Они назвались, все честь по чести. Брат и сестра. Только вот, старая я дура, имя их я не запомнила. В дальней горнице постелили. Есть-пить не стали. Свету не спросили — в темноте остались. Кот удрал куда-то, а собаку Юрась с цепи спустил — так она со двора, поджав хвост, только ее и видели. Ну, затихло все. И знаешь, Стах… Я чутко сплю — какой там сон у стариков. А тут, как на грех, так разморило, что не помню, как до лавки добралась. И вот среди ночи крик! Да такой, знаешь, жалобный. Вскочили мы. Лучину запалили, всполошились, думаем — с гостьей худо. Ан нет! Дверь в горницу открыта, пан выглядывает: что там? И панна из темноты спрашивает: что случилось, с кем беда? Я к Марусе бегом — спит, только дергает ее, будто в лихоманке, знать, дурной сон приснился. Я к Анне — та лежит, глаза открыты, а слова вымолвить не может. Ну, я туда, я сюда… Не пойму, утро ли, ночь ли. А гости уезжать собираются. Нам, говорят, пора. Спасибо за приют. И опять не евши. Так и пошли. И панна, вот только что чуть не помирала, идет живехонькая, румяная. Довольная. И губы алые, аж горят. И ускакали еще до свету. Хлопчик на конюшне потом так и не вспомнил, в какую сторону уехали. А я еле утра дождалась, да за доктором в город и послала. Вот и все. А через неделю и кончилась наша Анна, — бабка всхлипнула и перекрестилась. — А может, и не кончилась. Люди говорят — видели ее. Как время за полночь, так и… Пуще всех старая Ядвига болтает, ну да эту слушать толку нету. Так ведь и другие тоже. Повторять за ними не буду, сроду сплетницей не была. А все же нехорошо. Что делать, ума не приложу. Отец Лукиан приходил, бородой тряс. Суеверие, говорит. Ладаном все ж покурил. А следы, что ни ночь, появляются, да все под окнами, все под окнами. Суеверие! А скоро Родительская. И как тут быть? Нехорошо. — Скажи-ка, Веня… Вот ты — лекарь. Ученый муж. Многие премудрости превзошел. Латынь и греческий тебе, считай, родные. Сколько человек спас… — А не спас — еще больше, — грустно усмехнулся доктор. — Знаю, что ты сейчас спросишь. Да, она умерла. Точно. Да, я видел ее после похорон. Собственными глазами. То есть, я думаю, что я видел именно ее. Но кого — или что — видел я на самом деле? И я не знаю, как это объяснить. Весь мой опыт тут летит ко всем бесам на болото. Единственное, что я могу допустить… — Ну? — Не может же вся деревня разом видеть один и тот же сон? Или может?.. Не знаю. Но вот случаи, когда видения разом у нескольких человек — бывали. Медицине такие прецеденты известны. — Перцедеды! — сплюнула бабка Геля. — Вот не слушаете, что вам люди говорят. Все вам бабкины сказки! Хоть и добрая пани была, а тут только одно поможет… — Погоди, мать. Веня, а вот… А когда Аня… — Стах прикусил губу, но все же заставил себя договорить, — отходила, ты же тут был, при ней? Ты… видел? Доктор кивнул, придвинулся ближе: — Я, Сташек, еще раньше видел. Потому и написал тебе — поспеши! Странно было. Я видел, в головах стояла. Только… спиной. Вот что странно. Спиной стояла и вроде бы раздумывала. А потом вдруг исчезла. Я глазам не поверил, к Анне повернулся, а она уже всё. Отошла. Стах молчал. Поверить в небывалое было трудно. Но не верить доктору и бабке не мог тоже. — Ладно, — сказал он с тяжелым вздохом. — Ты, доктор, давай, ешь. Когда в город думаешь возвращаться? — Ты, Сташек, прости, но мне бы прямо сейчас. Пора. Больные ждут, да и перед деканом неудобно. Я на неделю отпрашивался, а сам уже почти месяц тут. Он письмо прислал, просил по возможности побыстрее. Так что я бы вот сразу и поехал. Но давай не будем торопиться. — Нет, — Стах стукнул по столу рукой. — Нет, Веня. Спасибо тебе за все. Поезжай. Дам тебе провожатых, и давай-ка, брат, чтобы засветло хотя бы до Крынок добрался. По темноте не шляйся. А я к тебе загляну, как только разберусь… — А как разбираться думаешь? — спросил доктор, уписывая холодную яичницу. — Помощь же может потребоваться. — Разберусь. Это уж мое дело. Как — не знаю пока. Только не будет моя Маруся от людей глаза прятать! И, Веня… Если что — присмотри за ней. Он думал долго. Весь короткий осенний день он думал. Проводил доктора — обнялись на пороге, а потом Стах смотрел от ворот вслед уходящим в сыпавший снегом день лошадям. И думал, думал. Маруся подходила, словно убедиться, что отец не делся никуда. Гладил дочку по голове и думал, думал. К вечеру надумал. Умылся, побрился. Переоделся в чистое. Дождался, чтобы Маруся заснула. Бабка Геля, полдня где-то пропадавшая, подошла, отозвала в чуланчик. — Возьми с собой, пригодится, — и развернула тряпицу. Деревянный резной крест. Связка чеснока. Заточенные остро и обожженные деревянные колья. Стах поморщился. Ни к чему все это. Но бабке поклонился, сказал: — Спасибо, мать. За мной не ходите. Перекрестился на икону и пошел. С собой взял только саблю да кинжал с деревянной рукоятью — прадедово наследство. Глухо стукнула дверь семейного склепа, открывшись на всю невеликую ширину. Стах подпер ее камешком, чтобы не закрылась — нарочно прихватил с дороги. Спустился вниз на три ступени и позвал: — Анна!***
Маруся проснулась рано утром и каким-то образом поняла: отца нет дома. Выбежала в сени, как была, босая, распахнула дверь. Вопил петух. На крыльце сидел кот. Отец стоял у крыльца в одной рубахе и умывался из кадушки. Кафтан, изодранный, весь в каких-то темных пятнах, валялся рядом на снегу. Голова у отца была вся мокрая, но он будто не чувствовал холода, раз за разом выплескивая в лицо пригоршни ледяной воды. Наконец он остановился, утерся рукавом. — Дочка, — сказал Стах, — беги, бабку Гелю буди. Вели, чтобы принималась за стряпню. Завтра Родительская. А снов страшных не будет больше. Не бойся их. И одевайся. Пойдем в церковь, закажем сорокоуст. В память рабы Божией Анны. Светлой душе — светлая память. А еще через день вернулись отправленные с доктором провожатые, и один из них передал хозяину кусочек истерзанного в тряпочку пергамента. «Сташек, прости, забыл. Анна в бреду повторяла: Варгаш, Варгаш. Я думал, собаку зовет. Но твои хлопцы говорят, не было собак у вас с такой кличкой. Может, ты что-то вспомнишь. Может, это важно. А если не важно — просто забудь. Жду вас с Марусей в гости. Ярмарка на Рождество будет богатая». Что ж. Сорок дней пройдет. Можно и съездить. Варгаш… Надо же. Никогда не слышал.