Часть 1
9 ноября 2019 г. в 00:37
Сквозь широко раскрытые окна в затхлую, тесную комнатёнку струился свежий весенний ветерок.
Иван, застыв посреди газетного ковра, долго и голодно дышал и не мог надышаться. Он лишь сейчас осознал, как соскучился по воздуху. Полгода после возвращения в Москву не мог вновь начать жить и выходил на улицу только по большой нужде — на работу, на рынок. А на Колыме так не дышалось.
Вдоволь насладившись, Иван наклонился, опустил кисть в банку с краской и сделал первый, длинный мазок. На грязно-жёлтой, будто засаленной стене протянулась широкая белая полоса.
Цвет был выбран неслучайно — среди вопиюще безвкусных ярко-зелёных и тускло-жёлтых казёных стен, кровавых пятен стягов, красных уголков и плакатов, мундиров и одинаковых чёрных и серых пальто не по фигуре белый был спасением.
Цветом отсутствия цвета.
Иван наносил краску то так, то этак: длинными ровными линиями, хаотичными мазками, спонтанными тычками кистью. Шлёпал на стену жирные кляксы и размазывал излишки резкими, короткими движениями, или наоборот долго и скрупулёзно тянул от угла к углу белоснежную «ватерлинию»…
Будь здесь Шурик Каширов, он бы непременно проворчал, что он своими художествами напрасно переводит материал. А потом решительно отобрал бы кисть, усадил бы его за стол: «Пей чай, Ваня. И мне завари», — и принялся бы за работу сам.
Но Шурик исчез ещё до приговора суда, и ему давно следовало бы перестать думать о нём так фамильярно. Какой он ему Шура? Александр Григорьевич. Товарищ Каширов. А лучше, наверное, товарищ майор. Чтобы не бросить тени на светлое имя Героя Советского Союза фактом, что они друг другу не чужие. Пусть купается в тёплых лучах славы и всеобщего уважения. А он… как там было в черновиках у покойного Миши Булгакова? Он не заслужил света, он заслужил покой.
Белый, как чистый лист.
Иван опустил кисть и сглотнул подступивший к горлу ком.
Глаза защипало. Странное дело — пять лет были сухими, как выгоревшая степь, как бы ни было плохо, а подумал о старом друге, и проняло.
Иван поднял голову, чтобы удержать непрошенную, постыдную влагу на месте, и прошептал сам себе:
— Ничего… Бывало и хуже.
До ареста он бы утешил себя иначе: «Всё будет хорошо». Тогда он ещё умел верить в лучшее.
Медленно выдохнув, он вновь взялся за дело. Сорванную на лагерных работах спину от долгого стояния начало простреливать в пояснице, но он по привычке превозмогал боль и орудовал кистью.
Только когда ноги отказались его держать и подкосились, Иван вдруг вспомнил, что за самовольный перерыв не будет наказания, а за невыполненную норму выработки не урежут паёк. Потому что уже полгода как нет ни нормы, ни пайка, и распорядок дня он волен определять сам.
Остро стыдясь своей оплошности, Иван поспешно омыл кисть в специально припасённой банке с водой, доковылял до дивана и с облегчением прилёг на застеленное клеёнкой сидение.
Солнце, попав на оконную створку, заставило стекло вспыхнуть.
Иван прикрылся от слепящего блика ладонью и невольно засмотрелся на собственные узловатые пальцы. Костистые и искривлённые, как у древнего колдуна. Видеть их сейчас было странно завораживающе.
После того как постоянные допросы и трое суток без сна ничего не дали, следователь Егоров последовательно ломал их, от мизинца к большому, чтобы добиться признания.
На первом пальце он толком ничего не почувствовал от шока. На втором закричал. К четвёртому охрип. После пятого готов был подписать какие угодно бумаги, взять на себя любую вину, лишь бы Егоров не занялся другой рукой.
Следователь подсунул ему чистосердечное, где он, скромный культуролог, в области политики интересующийся разве что наполеоновскими войнами, признавался в заговоре против советского государства.
Если бы он знал, что его ждёт, оговорил бы себя сразу на расстрел.
Но что уж теперь…
Иван опустил руку и немного запрокинул голову, чтобы солнечный отсвет не бил в глаза. Пожалуй, ему нужны занавески…
Но сначала — чуть-чуть тишины и покоя. Чтобы вспомнить в спокойной обстановке, что это вообще такое — жить.