Часть 1
12 ноября 2019 г., 17:45
Ему нравится на нее смотреть; наблюдать, как за сменяющейся фотопленкой, как за картиной. Аид упивается ощущениями собственного превосходства; его брат, быть может, и успешнее, но только Гера и рядом с Персефоной не стояла. Его молоденькая жена намного красивее, намного свежее. (И смотрит с плохо скрываемым страхом, чего уж точно нельзя сказать о Гере.)
Смотреть на нее ему нравится. Это как дорогая картина, как антикварная ваза. Как красивая ценность, которую другим трогать нельзя, а лучше и не смотреть, чтобы не испортить.
Ей не нравится этот взгляд. Пристальный, наблюдающий, почти что исследующий ее с головы до ног.
Ей новый дом не нравится. Ей не нравится новая одежда, да и новый статус вызывает тошнотные ассоциации. Их брак любовью совсем не пахнет. Аиду плевать, Аид не слышит ее, когда она принимается в очередной раз говорить, что все это неправильно, что так нельзя.
— Ты еще встретишь того, кто полюбит тебя взаимно, — настаивает она.
У него взгляд холодный, почти что жестокий.
— Ты убила ту, которая любила меня взаимно. Напомнить?
— Она сама виновата.
Слова срываются с языка быстрее, чем Персефона подумать успевает. Он хватает ее грубо за руку, встряхивает и на себя дергает. Как куклу. Ему-то свою ценность трогать можно, даже разломать и обратить в пыль можно. Ее вздох получается задушенным, жалким.
— Если ты ударишь меня, я с тобой не останусь, муж.
Звучит напугано, а он смотрит ей прямо в глаза, и, кажется, ей на кожу летит его слюна, когда он почти что рычит на нее:
— Ты еще не поняла, что условия здесь ставишь не ты?
У него хватка крепкая, и он на руку давит так, что ей больно. Персефона морщится, Персефона разве что не пищит. А на дне его зрачков пассивная раздраженность закипает настоящей злостью.
— Пусти, — просит она едва слышно. — Пожалуйста, пусти меня. Я все поняла.
— Извинись.
— Аид, я…
— Я сказал: извиняйся.
Она всхлипывает на надрыв, он сжимает руку еще сильнее. Из глаз практически слезы, она его боится. Она боится только одного звука голоса, кажется.
— Извини, — говорит Персефона сбивчиво. — Прости. Прости меня, извини.
Аид выпускает ее, а ей бежать хочется. Закрыться в своей комнате, сжаться там под одеялом и забаррикадировать дверь. Он смотрит на нее прямо, взгляда не отводит, а она, путаясь в собственных туфлях, почти спотыкаясь, бежит. Бежит как можно дальше, прекрасно зная, что дальше дома уже не убежать.
Псина смотрит на нее почти тем же взглядом, что и ее хозяин. Персефона собственный телефон ищет на туалетном столике. Почти полностью разряженный. И первая мысль — позвонить матери (до отца она все равно не дозвонится, ему не до нее, ему всегда не до нее) и все рассказать. Но вместо этого она кофту с плеча приспускает и смотрит в зеркало. Фиолетовых следов не ждет, те так быстро не проступают; зато видит темно-красные. Видит следы от руки собственного мужа и разве что не задыхаться начинает.
Это был не удар. Но разницы по сути никакой.
Его слова о любви лживы.
Он не любит ее, он лишь обладает ей. Как вещью. Она знает, как сильно он любит красивые вещи; она наивной дурочкой себя ощущает, поверившей в уверения отца, что Аид никогда и ничего ей не сделает.
Сделает. Вот же доказательство — прямо на ее руке.
Воздуха мало, воздуха так чертовски мало, а она едва-едва может приоткрыть окно. Персефона руками бьет по подоконнику, но ограничители на окнах от этого никуда не исчезают. Ей воздуха мало, а она дрожащими руками пытается набрать матери. Слезы текут сами, она даже не сразу понимает, что плачет. В трубке гудки, гудки-гудки-гудки.
Только ответа никакого.
На голосовую почту:
— Мне страшно. Мне страшно, надеюсь, отец получил все то, что хотел. Надеюсь, он выгодно продал меня этому чудовищу.
И всхлипы, всхлипы.
Она телефон на кровать кидает и окно пытается открыть. Открыть шире, просто чтобы воздуха было больше.
Окно не открывается.
Мама не перезванивает.
Персефона дергается, как от выстрела, когда слышит стук в свою комнату, после которого дверь открывается. (Жест настолько условный, он даже не ждет, когда она войти разрешит, он просто заходит, он просто в очередной раз показывает ей свою власть, а она задыхается, ей тошно, бежать-бежать-бежать, только бежать-то некуда.) И выглядит загнанно, когда смотрит в глаза собственного мужа.
— Я не стану тебя бить, а ты останешься, — говорит он слишком спокойно, говорит он настолько спокойно, что ей поверить трудно, что это тот же самый человек, сжимавший ее руку до пронизывающей насквозь боли. — Это не значит, что ты теперь устанавливаешь условия. Это мое решение.
Персефона все же отвечает, хотя кажется, что язык так сильно присох к небу, что и сказать ничего не получится.
Только говорит совсем не то, что он ждал от нее услышать.
— Я хочу к маме, — звучит жалко, звучит слишком жалко. У нее щеки от слез влажные, она воздух ртом глотает как рыба. И ей не хочется, чтобы он подходил, ей совершенно не хочется, чтобы он касался ее.
Но Аид, кажется, всегда делает лишь то, что хочет сам.
Плюет на любые ее желания, игнорирует ее слова.
Он сжимает ее в объятиях, целует в лоб, а ей в его руках намного страшнее, чем как можно дальше от него. И держит, не отпускает от себя. Она жалкой ощущает себя который раз за день, но даже дернуться в его руках не решается. Лучше быть тихой и покорной. Когда она тихая, он ничего ей не сделает.
На следующий день следы на руке настолько яркие, что она замазывает их тональником в несколько слоев, всхлипывая от боли, когда собственные пальцы касаются синяков.
Отец не рассказывает, что именно получил за то, что продал свою дочь, как вещь. Персефона знает, что ей бы не стало лучше, если бы она узнала.