Мы поем одну песню

R
Завершён
131
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 2 076 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
131 Нравится 19 Отзывы 19 В сборник

Часть 1

Настройки
      Всякий конец имеет начало чего-то нового, как и начало приведет рано или поздно к неминуемому концу. Рейху понадобилось время, чтобы понять изречение в новом ключе. Тогда ничего нельзя было поменять. Страны остро реагируют на всяко изменения внутри себя ещё задолго, когда им предрасположено закончить век своего существования — открыть путь новому поколению. Повезло тем, кого свергли, кому ежесекундно не нужно чувствовать разрушение. Всё начиналось с сердца.       У Рейха сердца не было.       Он, как экспериментальная аномалия, отличался от остальных, ведь кончину начал чувствовать разумом, померкнувшим в пучине ненависти. Любой испугается ожидания смерти. Германия принял сразу.

Я слушаю тебя внимательно и чутко. Я слушаю все то, что говоришь мне ты. Но где-то там внутри болезненно и жутко Мне чудится излом душевной пустоты.

      Весна — это предвестник новой жизни. Хоть грязный снег ещё был под ногами, но уже тонким слоем покрывал землю. Немец ступал по неистоптанной тропинке где-то вблизи пустой деревни, опознал только по обломкам деревянных домов. Отряд во главе с ним должны принять ресурсы и перевести их до границ. От кого, когда и как — отчет позволял ориентироваться.       Германию уже мало интересовало всё это, весна больше никогда не наступит. Ни год, ни два ему не суждено прожить.       И это тревожило до глубины сознания, столько вопросов вынуждали иногда приложиться головой о что-то тяжелое, но под рукой, к счастью, ничего не оказывалось. Где и как он просчитался? Сейчас уже и спрашивать бесполезно. Кончилась зима, цветут подснежники, помятые под чужими ногами, окрашенные вражеской кровью. Для немца это временно, цветы — временно, и сколько времени выделяется тоже не загадаешь сам. Подснежники цветут три недели. Рейх не цвел, и начал сразу гнить.       Скука с человеком творит порой страшные вещи. Предвестница забвения и отчаянья. Нацист развлекал себя, как умел, иногда жестокими играми. Но в просторе пустого поля нет ничего веселого, волком вой, яму рой, оно останется без души. И Рейх, без души, посреди него чувствовал себя на своем месте. Зябко, правда, в форме: солнце напрочь отказывалось греть лучами, только свет в чистом небе. Легкий хруст под кирзовыми сапогами еще напоминал, что он живой, а не призраком бродит вдоль отпущенных ему одиноких далей. Рейх даже этого не заслуживал — существовать.       Прохладный воздух хотелось вдыхать полной грудью, когда внутри был пожар, щемило всё и искрами переходило к разгоряченным от напряжения рукам. Прошедшее время. Тогда всласть была эта упертость. Сходившие с рук планы, как горящие угли, тлели и обдавали теплом. Сейчас затухающие их облили водой.       Внутри, как и снаружи, холодно.       Но состояние Германия не выдает — гордо смотрит на плоды своих действий. Не удерживается, идет к разрушенной деревне. В помине людей там быть не должно, да и если б были, то против огнестрельного оружия палка не выстоит. В конце концов он может и не обороняться, смерть рано или поздно споткнется и около его порога. Скука заставляет творить страшные вещи.       В побитых стеклах ничего даже не отражалось, их поверхность покрылась мутной пеленой. Нараспашку двери, некоторые выбиты. Рейх вздрагивает, когда наступает не на ровную дорогу, а мягкое жилистое подобие конечности. Остатки жестокой схватки бледные трупы, снег слегка прикрывал безобразность изуродованных лиц.       — Дни за днями катятся, сердце лаской тратится, — хрип, как последний вздох, чудится ему рядом. Ступи чуть вперед и он громче. Но Германия ждет. — Обрывая тоненькую нить…       Настороженно Рейх не шевелился, будто шорох способен спугнуть доносящиеся строки. Он точно не знал, откуда они — голос каждый раз надолго затихал. Ему чудится, определенно, чудится подзабытый язык. Уйти бы и наплевать, как он сам думает, но неподобающее бегство ещё настигнет, скрутит любопытством и вернет. Когда терять нечего, то и бессмысленно что-то приобретать.       — Пусть туман колышется, пусть гитара слышится.       Обведя взглядом обломки, как специально выставленные к целой стене навесом, ему становится всё ясно.       — Не мешайте мне сегодня жить.              Ослепляющий солнечный свет проникает из-за отодвинутого бруска, Союз видит расплывчато лишь очертания фигуры. Жмурится, и тогда становится ещё больнее — рана расходится. Как потянуть что-то с незакрепленными на конце швами ниток. С губ срываются только нескладные звуки. Тяжело дышать, внутри всё сковало грузом, будто на него навесили железные цепи и те мешали бороться.       Долгий-долгий сон, в котором нет возможности двигаться.       Бессовестно умирать так — без ответа. Что держит его ещё здесь, почему томительная боль не оставит в покое и перестанет нагнетать внутреннюю, он же давно сдался. И это признавать равноценно получить ещё одну пулю.       Много вопросов. Как справедливо судьба дала силы остаться в живых после внезапной атаки. Как жестоко она забрала отряд солдат. СССР не жалко отдать свою жизнь за мирное небо над головой, ведь они, его народ, почти у цели — сила вермахта гасла с каждым долгожданно наступающим утром. Пару дней он видит рассвет, встречает ещё одно подаренное мгновение, а в голове ловит себя на мысли, что напевает одну из любимых песен.              Рейху сложно сдержать удивление, в обыденное время из него не вырвешь долю настоящего, только холодная непринужденность и отдаваемые приказы. Он тянется к кобуре машинально, но что-то останавливает стоит только присмотреться. Игра внутри него превращается в метание ножами, а главной целью становится охватившее желание прикончить врага на месте. Предсмертным подарком немец был доволен. Всю возвышенную радость притуплял только факт, что СССР казался живым трупом, если на деле не являлся.       «Бред и подстава» думает Рейх. Тому суждено подохнуть здесь жалкой смертью от естественных причин, и закончить страдания нацист не намерен. Главное, будь он не ладен, не проживет дольше него. Когда уходит, то чувствует, что ему и вслед не смотрят. Иначе Германию бы дрожь пробирала, а рука крепко держала на готове пистолет. Рейх без сожалений оставляет его на произвол судьбы.       А потом возвращается.       С аптечкой, минимальными инструментами, которые выудил из запаса ресурсов. А остальным разницы нет, где главнокомандующий удумал пинцетом ковыряться, лишь бы не в них. На снег раскладывает бинт, насущная проблема — не сделать хуже. Он же его в чувства приводит, чтобы потом их лишать ещё мучительнее.       — Только я заслуживаю убить тебя, — бормочет на немецком себе под нос.       И Союз из последних сил сдавливает его шею, шипя проклятиями. Тут уже Германия не выдерживает. Парабеллум¹ перед лицом прямо заявляет убрать руки. Хочется верить, что именно оружие повлияло, а не подступившая слабость.       Ярко выраженное пятно крови на брюках свидетельствовало, что пуля пробила одежду, кожный покров и… осталась там. Дрянь застряла. Мало того, раздробила кость, которая послужила преградой её выходу. Кровь продолжала течь, а восстановлению ничего не способствовало, диагноз на лицо — Рейх мог похвалить себя за сдачу первой медицинской помощи. Ещё одно движение, льет воду на рану и приступает к изъятию инородного предмета. Немой крик. Союза будто заставили стоять под душем серной кислоты, не бодрило, не оживляло, вынуждало терпеть и впиваться ногтями в ладонь до шрамов. Минута. Две. Хоть Германия и старался работать быстро, но он далеко не врач, только курсы прошел. Непоколебимое упорство: рука не дрогнула за весь процесс, пуля вытащена и нога затянута повязкой. И история эта — на миллион.

Ты говоришь мне «ты», но мне оно чужое; Нельзя перешагнуть минутною игрой Последнюю любовь, измятую тобою, И первое письмо, разорванное мной.

             Рейх знает, что убьет его. Рейх хочет убить его. Но в очередной раз притаскивается через час, меняет бинтовую повязку и проверяет пульс, будто в его это интересах. В его, конечно же, ему нужен Союз в сознании, при полном понимании, что собирается немец сделать с ним. Насколько мучительными оставит ему последние секунды.       Ждать становится невмоготу. Нацист, противореча собственным убеждениям, поддается концу терпения и держит врага под прицелом. Охватившая иллюзия власти над бессознательным телом воодушевляет первые десять секунд, а затем и рука пистолет не так уверенно держит, торжество несовершенного убийства не возносится, Германия больше не может радоваться.       Это несправедливо.       «А что справедливо?» задавался он вопросом. В его случае — ничего, и меньше. Только никто не ответит, тишина расплывалась по округе, стук сердца и дыхание были слишком громкими. Потяжелевшее оружие невозможно направить ровно, напрягшиеся плечи пришлось расслабить, а руки опустить. Не этого ли он хотел? Глубоко внутри сверлящим уколом что-то неразборчиво шептало ему ответ.       Публика и овации. Германия приходит (сам) к выводу, что триумф сопровождается зрителями.       Но ему нужен один, ещё горящий изнутри, подхваченный волей к одной цели. Жизнь Рейха как страны держалась на таких. С начала уверенных. Чем хуже самочувствие с каждым днем, тем меньше людей верят в победу. Взрослый солдат, не менее потрепанный всех остальных, невольно замеченные взглядом шрамы выдавали не раз спасшуюся душу. Черты лица грубые, сколько молодых лет отняла у него война. Но с каких пор Рейху не всё равно…? Не человек, в каком ни возьми смысле.       Они выбираются ночью. Рейх не способен ждать до утра, его желание выстрелить и трясшаяся рука не способны ждать.       — Э-это русский? — оправданный шок. Солдат спохватился к оружию, но его остановил пригрозивший жест ладонью.       — Он только моя цель.       Чуть менее, чем наигранно, нацист поднял до мелочей одинаково пистолет. Сейчас, никогда. Он должен был это сделать давно, ему дозволено сделать это в сей момент. И, он, хочет…       — Почему Вы не сразу его убили? Разве не этого всегда хотели?       Выстрел раздался внезапно.       В груди потяжелело и объяло пулю в крови. Изнеможденный вдох, последний, как и последний вопросительный взгляд солдата, свалившегося в ноги своей империи.       — Не этого.              Проходит день, второй неминуемо за ним приносит Союзу причины поверить в существование ада. Преждевременно он был уверен, что этому сопутствовало два факта. Один с фуражкой, крестом на самом видном месте, а ещё с до боли знакомым акцентом. Второй говорил сам за себя — СССР не мог даже подняться. И восстановление шло медленно.       — Пей. — явно не теми методами, какими руководствовались в детских больницах, Германия пробовал пихнуть флягу сразу горлышком в рот.       — Че ты мне пихаешь?! На себе отраву эту испробуй, а от меня отвали.       Победившая настойчивость Рейха залила воды часть в рот, часть под пальто, что от холода предпочтительнее больше этого не допускать. Союза и так пробирало до костей.       Исчерпывающие себя попытки помочь не обходились угрозами. Не будь Германия холоден к самому понятию смерти, СССР побил бы рекорд, сколько раз можно умереть за десять минут. Рейх насчитал пять. Столько раз ладонь опускалась к рукоятке пистолета. Оба более чем понимали, что происходит, для чего, какой смысл другому. Поэтому и не задавали вопросов. Что смысл одному, держащемуся над пропастью, судьба обесценила его шансы. Что второму, потерянные во времени замыслы не имели толка.       — Сколько людям не делай хорошего, они навсегда запомнят только плохое, — Рейх и не пытался. Вдыхая полной грудью, бормотал на немецком. Деревянные стены, на которые Германия опирался, морозили спину, тем же лучше, не давали отключиться в раздумья. — Каждый хочет только, чтобы его помнили. И никакого смысла, исходя из этого, в доброте нет.       — Я не имею ни малейшего представления, что тебе надо, рожа фашистская, — огрызался в который раз СССР.       Но вся его ненависть зимним паром растворялась в воздухе. Намного эффективнее было ударить так многозначительно, чтобы точно отвязался. Знаем. Плавали. Эта гнида ещё сильнее пристанет, из вредности, и ухмылку нацепит, будто понимал смысл сказанного. Будто и нет между ними языкового барьера.       Осознание приходит незаметно и держится в голове ещё звонким шумом. Понимает же, псина, поэтому и лыбится.

Былого не вернуть, как не вернуть нам лето, Когда и ты и я сливалися в одно. Былого не вернуть, к нему возврата нету, И вновь расстаться нам, как видно, суждено.

      — Вот мудак, — без злости констатирует факт.       Как дважды два Рейх был ясен в своем обличии и поведении. Но есть же те, кто думают, что ответ пять. И это, неправильно, как считал сам СССР, что он ищет подводные камни на поверхности со смертельно острыми шипами.       — Что значит, — странным образом Германия выглядел, как годовалый ребенок, которому в новинку произнести «мама». Только слова повзрослее, — «мудак»?       Союз усмехается:       — Так называют тех, кого сильно любят, — от бешеной любви к этому созданию ему шею хотелось свернуть.       Не сразу ли немец понял — по его хмурящимся бровям и упорным раздумываниям было видно, но больше объяснять ему ничего не хотелось. Кто бы Союзу объяснил, что он делает здесь. Здесь, среди развалин. В компании самого подлого ублюдка, который от замыслов неясных с ним флягой воды делится и сигаретные пачки «Juno» таскает. Потому что не курил сам. Хотя СССР представлял его только на бледном горизонте немого кино с дымящей папиросой. Без усмешки, иначе убить хотелось.       — Русский, — окликает Рейх, в силу акцента заостряя внимание на «Р», как в рот воды набрал. Союз успевает сломать границу мечтаний мыслей и реальности, обернуться с вопросительным хмыканьем — на лице немца снова сверкает малозначительная улыбочка. Он её от дела и без нацеплял. — Ты мудак.

Дни за днями катятся…

      Великий могучий наделил словарный запас тысячами изречений для бескрайней любви, беспамятного счастья и бесконечной благодарности. Союз читал, исключительно из уважения к классикам, повести о трагически нежном чувстве. От него ещё за ребрами ломит и выворачивает, как от наркотиков. «И — представьте себе, при этом обязательно проникает в душу кто-нибудь непредвиденный, неожиданный и внешне-то черт его знает на что похожий, и он-то больше всех и понравится.»² Когда в книге проходит два тома, между ними — лишь строка. Но Рейх больше не чувствовал тяготящей смертной вуали над собой.

«И никакого смысла, исходя из этого, в доброте нет.»

Примечания:
131 Нравится 19 Отзывы 19 В сборник
Отзывы (19)