правда1
22 декабря 2019 г. в 18:14
Примечания:
отзывы помогают жить лучше;
оформление прямой речи авторское, в пб не кидайте
опять какой-то постмодерн (в этот раз хотя бы заглавные буквы ставлю)
1001
— смирению учит бог; принимать свою судьбу такой, какой она тебе уготована, Даниэль, преодолевать все испытания, созданные господом нашим и выносить из них урок, — говорит бабушка аккуратно после того, как он теряет брата на пятнадцать лет. Она смотрит по-доброму, обнадеживающе, но на дне глаз искрится страх. Боится, как и дедушка; как и мама, и Дэвид, каким бы хорошим он не казался и как бы поддерживающе не хлопал по плечу. Его боятся все: трещат старые стулья в зале суда — Стивен косится на него из-под очков; молоток судьи случайно падает на пол — мать испуганно шипит Даниэль! и легко хлопает его по рукам; галстук на шее полицейского почти сжимается до финального конца, как Клэр с силой дергает его за плечо. Замок на наручниках Шона дрожит, едва заметно, но Даниэль видит, как губы брата трогает улыбка. Что-то на нее похожее.
1110
Даниэль не понимает. За тюремным армированным стеклом отражение Шона блекло, но он видит красный-красный глаз и лопнувший на белом кровавый тонкими витьеватыми лентами; брат плачет по ночам, на его лице — уже зажившие шрамы. Он их все знает, от каждого удара хэнка стэмпера до царапин от жесткой пыли дороги. Под шрамами — ничего, кроме уже сошедшего загара. Шон смеется, врет, улыбается, лжет. На скуле брата расцветает свежий синяк и тянется вчерашняя ссадина, говорит, что упал, подскользнулся в душе, уронил мыло; Стивен, услышав, качает головой, кидает нечитаемый взгляд. Даниэль не понимает; через час они прощаются, Шон морщится, когда встает; силуэт за стеклом расплывается. Стивен говорит на ухо, что
— все хорошо, Даниэль, все ради справедливости.
1111
Лайла приезжает в Бивер-Крик передать Даниэлю письмо из тюрьмы.
Бумага будто плешивая, старая; шершавая на ощупь, немного неровная из-за влаги и пожелтевшая по краям. Лайла сложно смотрит на Стивена и Клэр, стоит на пороге, отказывается от чая — Даниэль слышит громкие крики и возгласы, ничего не понимает. Отзвук бабушкиного
— мы не хотим, чтобы он рос в криминальной среде его брата,
и отчаяние, затопляющее голос Лайлы, ее почти пустое
— вы его бросили.
У девушки волосы собраны в небрежный пучок (три часа дороги в джолина-шор) и во взгляде почти кипит чернь, бурлит потаенная злость и эмоции почти рвутся наружу; Даниэль поднимается к себе в комнату за ножницами, слышит — громкий хлопок двери, треск окна следом и тишина.
1101
— твой брат пошел не той дорогой, Даниэль, — говорит агент Флорес, расхаживает в грязной первой обуви по белому ковру в бабушкиной гостиной. Даниэль думает, она сюда не вписывается, — ты ребенок, много не понимаешь, но он использовал тебя в своих целях. Расскажи нам, помоги справедливости: что еще плохого сделал твой брат?
Стивен смотрит на него из-за угла выжидающе, его взгляд пугает; хочется убежать к Крису и вместе спрятаться в шкафу от всего мира.
— он просто еще не до конца понимает, что его брат — преступник, — говорит дедушка, опускает свою тяжелую ладонь ему на плечо, — не так ли, Даниэль?
0000
Даниэлю исполняется пятнадцать, когда Крис находит у них на чердаке старое, полностью пожелтевшее, покрытое слоем пыли и неприятного запаха, сложенное в четыре раза письмо.
— не скучаешь по брату? — он спрашивает.
Даниэль выбрасывает письмо,
— нет.
0006 (число дьявола; пробуждение зла)
Шон выходит на двадцать пять лет раньше, но у Даниэля ощущение — он остается в тюрьме навсегда.
Для брата пятнадцать лет значат тридцать: глубокие морщины и отсутствие отсутствия желания жить вообще. Солнце над их головой в зените, бликами скачет по высокому сетчатому забору, отражается в мутных окнах машины, на неровном капоте, на стекле нового телефона. Его отблески пляшут, крутятся в чем-то легком, воздушном — Даниэль сжимает корпус мобильного так сильно, что почти чувствует треск стекла. Что-то легкое и воздушное смыкается на его шее, больно вкропляется в шею, трет ее, жалит; вопит шепотом, плюется ядом. Яд — голос Шона, до неузнаваемости неузнаваемый, упавший, севший, говорит,
— ты вырос, enano.
Даниэль слышит лишь
— ты не навещал меня, ты забыл меня, я умер без тебя; ты смотришь, enano, я не дышу?
Даниэль почти не чувствует вину, но ощущает: почти — это вранье полностью; на горле больно-больно-больно и нос неприятно тянет, глаза жжет; он в аду себя ощущает, как ад в себе — бурлит, кипит и плачет; и чувствовать это более чем странно, Даниэлю кажется, более чем невозможно.
0060 (дьявола, начала)
он начинает хоронить это чувство глубоко внутри себя пятнадцать лет назад, продолжает лет пять вплоть до совершеннолетия, и никаких панихид не проводит вообще. Выбрасывает дневник Шона, его шмотки, переезжает от крестов бабушки и обвиняющих взглядов икон. Избавляется вместе со слезами и мольбами, оставленными на жаркой дороге аризоны, зарывает глубоко под землю, как зарыл однажды пса на заднем дворе заброшенного домика зимой шестнадцатого, прячет так, чтобы никогда не найти, и теперь он чувствует это снова.
вина.
— Шон проебал пятнадцать лет жизни из-за тебя, теперь живи с этим, — говорит ему его отражение в зеркале почти каждое утро. Даниэль старается игнорировать: иногда получается, иногда не очень и в далекой-далекой калифорнии на воздух взлетает отделение фбр.
Вина поднимается вверх по гортани и рвет горло. Немо, больно и малоприятно; она шипит ему на ухо (если когда и существовала), как шипят змеи между камней невады, как шипит заварка кофе по утрам понедельника, говорит,
— брат умер за твой дар, а ты завариваешь кофе?
Даниэль слушает внимательно, но старательно не обращает внимания. Старательно — вообще никак; в голове набатом играют последние слова свободы брата, его отчаянное
— никогда не забывай, что ты — Даниэль Диас, — и на руки льется разлитый соленый кофе, но соли никто никогда не добавляет; недовольные клиенты, злой босс. В его руках дар, он знает, но своим даром только открывает дверь.
Забывает специально и намеренно; так, чтобы не вспоминать вообще. Снова убирается на чердаке, выбрасывает мусор.
1212 (божественного)
Чувствовать вину = к горлу подступает тошнота, желудок сводит; ощущать «мне так жаль, Шон», просыпаться каждое утро, разливать людям кофе.
1313 (дьявольского)
Чувствовать вину = извиняться во снах, плакать и колотить стены. Срывать колеса проезжающему мимо патрулю, ломать полицейскому суставы и взрывать машины; «в твоих руках дар» набатом по ушам, по глазам — искры разлетающегося на куски, скрежетащего полицейского жетона. Цепочка на чужой шее, давление — ломанные кости, жеванные сухожилия и связки, до ужаса испуганное, хриплое пожалуйста, не надо; секунда до — надувшиеся на белках обоих глаз капилляры, секунда после — громкий хлюп-хлюп-хлюп по полу слюнями, соплями и кишками. Даниэль знает и ощущает — дар по назначению.
жаль-жаль-жаль, а в глазах только сухость.
0000 (от обратного)
— разрыдаешься как девчонка, enano? — сказал бы Шон.
Но не говорит; не может — всему есть причины, Даниэль это знает — от Шона в его доме только молчание; в воздухе густится тишина, как что-то склизкое, мрачное. Тяжелая и легкая одновременно: тяжелая, как огромные чернеющие синяки на коже брата, выглядывающие из коротких рукавов оранжевой робы, когда он навещает его в последний раз; пытается отказаться наверняка и точно, начать все сначала. Не получается.
Шон смотрит на него из-за бронированного тюремного стекла, между ними — провод телефона; роба — цвет мексиканского песка и угнетающего солнца, которое им никогда и не светит. Все, что светит — дешевая казенная лампочка и срок на двоих за убийство и грабеж; только Шон на двоих не позволит, себе все заберет и ничего не отдаст. Даниэль думает: дева мария или эгоизм?
У брата уголки рта порваны, немного сочится кровь; он слабо прихрамывает, когда входит в комнату посещений; во взгляде — большое ничего из большого ничего, пустота и абстракция, три бетонные стены и одно окно, свет из него — последний, что остался; стирается мексиканская граница, вместо нее — оранжевая роба и государственные носки; «а как же свобода?» — хочет спросить Даниэль. У Шона тяжелые руки, тяжелая улыбка. Лампа на бетонном потолке однозначно шумит, злорадствует, бесится; они выдавливают из себя улыбку, когда выдавливать — ключевое слово. Улыбается — нет одного зуба, нет одного глаза и души тоже нет.
Даниэлю смотреть на это больно и он выдавливает кому-то кишки, сжимая пальцы; кишки — у Шона болят тоже, он морщится, когда садится и потирает синяки на запястьях, в них — отражение вчерашнего неприятного вечера и брошенное в спину мексиканская сучка, зайди вечерком. Шон однозначно отводит взгляд, упирает его в пол и переводит тему. Как школа? — Выпустился семь лет назад.
Молчат.
Оба пытаются игнорировать: Даниэль скрипит соседними стульями и трещит проводкой, сжимает губы в тонкую полоску точно также, как сжимает позвоночник следам вчерашнего вечера брата; на языке вертится ядовитое, ты возомнил себя иисусом христом, братик? кладет руку на стекло, решил страдать один, братик? На глазах у обоих слезы, у Шона — смирение умирающей собаки, свернувшаяся клубком голодающая замерзающая псина; больше не волк ни разу. У Даниэля в глазах
— зачем ты взял вину, Шон?
— я не давал тебе права, Шон.
— мне было десять, Шон, зачем ты решил за меня.
Лампочка однозначно шумит, смеется-смеется-смеется, злорадствует и бесится; они молчат. Шон все еще смотрит в потолок, пытается проглядеть небо?, старается убедить, что все хорошо; но рука его через стекло теперь уже постоянно холодная, когда стекло — лишь обстоятельство. Даниэль не глупый, он чувствует — брат его холоден тоже, как труп, как Эстебан в момент выстрела и грибочек; тупая тупая собака; он хочет сжечь все напалмом, себя — в том числе.
Лампочка шатается сама по себе.
Мимо проходящий заключенный, шкаф и черный, кладет полную, омерзительно пухлую ладонь на плечо Шона и шипит, гнет кривые уродские губы, сжимает до боли плечо,
— жду у себя в камере через полчаса, мекси.
Брат вздрагивает, отворачивая лицо, кусая губы. Не сопротивляясь, даже не пытаясь, Даниэль не видит в глазах брата ничего, похожего на борьбу; искупление, enano, требует смирения; он скрипит зубами и почти чувствует костяную крошку на языке. На языке — настоящая ртуть и где-то в калифорнии на воздух взлетают машины,
— если бы ты не учил меня быть слабаком, все бы закончилось по-другому, Шон, — он говорит.
В ответ — вопросительно поднявшаяся бровь.
Трещат стены, окна и двери; у охранника почти вылетает пуля тому в лоб; Даниэль знает: в его силах расколоть весь континент на части, но он не имеет понятия, почему молчит. Молчит, потому что молчит его брат, потому что его брат — дева мария в ее новом обличие, принимающаяся всю боль человечества на себя; мученица, в которой сломанные кости и душа, но Даниэль этого не понимает, знает: бога нет, но за брата ставит свечки и молится на коленях, расшибает их в кровь; за свою плоть, за когда-то теплые родные руки и теперь уже уродливый шок-о-хруст; за отца, погребенного где-то в прошлой жизни, за грибочка.
— кровь — это все, что у нас было, ты заставил меня от нее отказаться, — хочется сказать, но Даниэль молчит.
4444 (ненависти)
Даниэлю двадцать пять, и он понимает — Шон никогда не знал и не знает, что делать; Шон поступает так, как завещал ему разлагающийся отец на пороги шестнадцати, а тому — книжка фальшивых законов, написанная фальшивыми людьми фальшивого государства. Свобода и равенство, они говорят, свободно убиваем свободных людей; Даниэль усмехается и смеется. смеется-смеется-смеется и в какой-то момент не может остановиться.
Америка и либерализм, демократия и ломанные судьбы, пережеванные жизни, вывернутые наружу костями, выпотрошенные все своей душой; разбитые головы, стекающая кровь — жертва за мораль, они говорят, искупление; вера, смирение и правда значат ложь, обман и зло.
0000 (начало)
яд — мексиканская граница, сотни полицейских; красно-синие огни, обреченный взгляд Шона и его тяжелые, исхудавшие руки на потертом руле. У него трясется нижняя губа, я в порядке, enano, дергается глаз; тихое блять слетает с языка, а затем салон затопляет отчаяние. Даниэль видит, как Шон в нем тонет. Тонет отчаянно, безвозвратно; в глазу брата — целый год печали и боли собирается одновременно, катарсис и парадигма всех его стремлений спастись; он говорит,
— я обещаю, все будет хорошо,
но Даниэль слышит только хлипкое
— я облажался, братец,
и видит боль.
Сначала — кровь к лицу, опухшие веки и покрасневший нос, затем — тихий шмыг. Плачет, громко всхлипывает и упорно пытается держать лицо; бьется головой о руль, вынимает ключ зажигания. Щелк. Смотрит куда-то внутрь себя, что-то там ищет; полицейская сирена вопит, кричит, играется на кончиках дрожащих пальцев;
— это конец, — во взгляде брата, — финал.
Даниэль непонимающе кивает головой; плечи Шона дрожат. В момент тишины слышит приглушенное прости дрожащим голосом. Брат рвано хрипит, обнимает его влажными руками, нервно и дерганно, в его единственном глазу блестят слезы, яркие как звезды, обводят острую линию челюсти брата и падают на потрепанную толстовку; меня в ней и похоронят, как-то говорит он в шутку, а теперь это и не шутка вовсе, Даниэль читает по глазам.
Кладет свою ладонь на руку брата. Маленькое на большое — Шон поворачивается к нему и слабо улыбается, обнимает и крепко прижимает к груди; все еще повторяет, все будет хорошо, enano, я уверен, сам пытается в это поверить. Голос предательски срывается на последнем слове — Даниэль не обращает внимания и вдыхает запах родной толстовки: листья осеннего леса маунт-ривер, рождественские елки в бивер-крике, зеленая трава из калифорнии и запах горелого деревянного креста, Даниэль думает, слюнявит плечо Шона. Щиплет кончик носа. Даниэлю десять, но он как-то понимает — в последний раз. От голоса остаются обрывки,
— мы не преступники, — говорит Шон; красно-синими бликами полицейских сирен раскрашивается волк на руке, будто горит, сгорает.
Даниэль отвечает:
— хорошо, они ведь полицейские.
«Они ведь помогут, Шон? Поймут, что мы хорошие и все будет хорошо? Полиция за справедливость, папа говорил». Даниэлю десять, он в это верит, смотрит по-наивному.
Шон кивает, лжет, глубоко вздыхает и выходит из машины, поднимает руки; его брат на фоне ярко-голубого, сияющего неба кажется чем-то неправильным, неподходящим. Небо кажется холстом, Шон снова рисует пейзажи, он думает, большой старший брат знает, что делает.
0460 (жестокого начала)
Даниэлю двадцать и иногда он злится, бьет стены, плачет-плачет-плачет, много думает, рвет одеяла, бьет посуду, ее осколки впиваются куда-то внутрь. Давят, режут и бьют, говорят,
— пятнадцать лет назад на границе ты убил своего брата, — колят больно, вгрызаются в память, рисуют картины — они с братом терассе отцовской автомастерской, мексика, солнце; холодное пиво, родные руки и морской бриз, — визжат, как визжали шины той полицейской машины.
Даниэль это понимает, но не принимает — вина давит, с силой прижимает каждое утро к кровати. Он часто спрашивает себя,
— почему ничего не сделал?
Не находит ответа, ворочается всю ночь и мнет одеяла, как мяла мясорубка судьбы его жизнь. Даниэлю двадцать и он видит все по-другому, в ином ключе; иногда возвращаться во снах в прошлое, хочет все изменить, захлебнуться слезами и сказать,
— мы не можем сдаваться, Шон! — выхватить руль, вжать педаль газа в пол, поднять столб пыли под колесами и не соглашаться на справедливость.
Иногда Даниэль разбирается на чердаке, садится на пол и громко плачет. Перелистывает старые письма Шона из тюрьмы, ведет пальцам по застарелым карандашным рисункам — брат больше не рисует, ему двадцать восемь и письма от него приходят раз в три года; смотрит на открытые страницы дневника, дата на них — 20 октября 2016-го года, неровный набросок волчей пасти и его собственный силуэт; на полях — нам нужно двигаться дальше, чуть дальше — пейзаж маунт-ривер, зима в заброшенном лесном домике, в самом конце — июль, незаконченный скетч дали, десятилетний он сам, пускающий в темное-темное небо фонарики,
— зачем, Шон? — вертится на языке, горько отзывается на дне гортани.
Дневник брата — извилистая дорога в прошлое. Иллюзорная и ненастоящая, потому что давно забытая, старая и пожелтевшая некоторыми страницами, оставленная в пыли на мексиканской границе обоими сразу. Там — солнце, болезненно яркое, и тяжелые облака, застрявшие в горле, угнетающая неизвестность финала, уже, на деле, известная, но знать ее — страдать и плакать, ломать колени. Куча полицейских машин и громкие сирены, воющие и страшно пугающие — у Дэниэля сердце вдавливается между легких, ему страшно-страшно-страшно,
— неужели грибочек чувствовал себя также перед смертью?
Но молчит.
У брата под ногтями — собственная кровь и песок из большого каньона, он сыплется сухой крошкой куда-то вниз, как Шон сам сыплется, падает безвозвратно и не сопротивляясь, складывает руки на руле также, как опускает их у себя в реальности. У него — наручники на запястье жгутся привычно-непривычно, все хорошо, с его слов. Верить сложно: Даниэлю десять и смотреть на это — больно, ноет неприятно в костях, может чуть выше, чуть глубже, чуть хуже. Он не совсем понимает и внимательно смотрит на Шона,
— прости, — он говорит и Даниэлю становится страшно.
Рука, холодная и влажная, шершавая, покрытая шрамами обессиленно опускается на ручку двери. Он чувствует, что не хочет чувствовать, что никогда и не хотел бы чувствовать, но ощущает вставший в горле ком.
Нет, нет, нет.
Даниэль хочет разбросать вокруг все машины, взбурлить песок, грунт и гравий; закопать полицейских шеей в землю, услышать хруст — и поехать дальше, взять брата за руку; он смотрит с надеждой,
— пожалуйста, я не хочу тебя терять.
Шон качает головой; Даниэль чувствует отчаяние, ощущает, как оно рвет ребра, он видит его везде — в ссадинах на лице брата, в его худшем виде, в надрывном голосе следователя флорес и пустыне вокруг. Машина тонет, полицейские тонут, внезапное цунами сносит стену; Даниэлю десять, но он вдруг понимает — пустыня от слова пустота, и в этой пустоте среди всего ничего есть только его брат; он не хочет его терять, боится этого, хватает за руку,
— нет, шон, я не согласен, шон, я против, шон, — но молчит.
Давится слезами и слюной, когда в горле — испанская сахара, пустыня и стремительно утекающие пески. Даниэль знает — в его силах свернуть все шеи в радиусе километра, перевернуть планету, притянуть уродливое солнце; он видит, как брат кладет руку на ручку двери, и на момент полицейскую машину почти сжимает в небытие.
Шон смотрит на него внимательно и печально одновременно, все еще пытается держать лицо. Качает головой, говорит, не надо, успокаивающе кладет свою худую, шершавую ладонь поверх его запястья, и Даниэль не знает, что делать, теряется, растерянно смотрит по сторонам;
Шон наклоняется вперед и прижимает к сердцу. Что-то бормочет, срывается на шепот, а потом осторожно и трепетно вглядывается в родные глаза.
Даниэль понимает — терять брата не хочется, хочется быть всегда рядом; он поддается вперед, хватается за рукава изорванной толстовки и по-детски, вкладывая всю свою веру в хорошее, целует.
Доверяет, расжимает кулак с сжатой внутри шеей агента Флорес.
Сдается, как просит брат.
4446 (боли)
Больше всего на свете Даниэль ненавидит себя за веру в справедливость правосудия и глупую веру в хороших людей. Вспоминает холод наручников на родных запястьях и жалеет, что не взял все в свои руки.
1111 (искупления)
Тюрьма внешне давит, пылит подъездную дорогу и засыпает песком с обочины бордюры. Песок — время, которого у них уже теперь нет; Даниэль это понимает, смотрит замыленно на брата. Шон сейчас — остаточное явление себя прошлого, качающиеся ржавые качели у их старого дома,
— выбора у нас не было, enano, — хрипло и удушающе.
Жрет желудок, вырывает печень и тычет иглами в сердце; уродливое солнце жжет голову, выжигает уродливый песок; омерзительные облака не прикрывают омерзительно голубое небо, испещренное сухой, потрескавшейся коркой горизонта. Старого и высохшего, как лица всех окружающих его людей; Даниэлю двадцать один, когда он понимает —
весь мир без брата не имеет значения.
0.0001 (остатков)
Даниэль смотрит в единственный глаз Шона, вглядывается в бездну, и никого не видит; там — большое ничего из еще большего ничего и невозможности принять решение. Даниэль колеблется, как колотится внутри болезненно сердце.
— у братьев даже сердце бьется одинаково, — говорит Эстебан, когда еще жив.
Шон в кофте, такой же поношенной, как оба себя чувствуют, ощущают быстро наступающий и пугающий конец, от которого отказывались и стремительно бежали прочь. Становится тошно; становится рвано — рвется сердце, рвутся легкие, сожалений нет. Даниэль видит, как брат захлебывается их общей кровью, отхаркивает общее сердце, берет все на себя — это в его взгляде, в изгибе искусанных губ и их жалком подобии улыбки.
— шестнадцать лет назад ты улыбался по-другому.
Даниэля тошнит и мутит. Он вдруг понимает: вся жизнь — такая же рвань, как та старая толстовка Шона, разницы нет, Даниэль думает, убивать — не убивать, воровать, грабить и бить, смысл? их история заканчивается здесь. здесь — это тогда, когда он сдался, позволил брату собственноручно застрелить волков и рассадить их в клетки.
4444
Шон застревает на пороге его квартиры. Не переступает, держит в дрожащей руке спортивную сумку со всеми своими вещами; смотрит немного глупо, обводит нечитаемым взглядом стулья, дешевый диван, большой телевизор в кредит. Он тяжело вздыхает, и в его вздохе Даниэль слышит надрывные хрипы — Шон рассказывал, как в первые пять лет черные пересчитали ему ребра в душевой, и те срослись неправильно. Он говорит,
— вообще, я думал... остановиться в мотеле.
Даниэль опирается бедром о кухонную тумбу, потому что пол медленно уходит из-под ног. Сложно что-то сказать, сложнее — поднять взгляд.
— Хочешь опять выбросить телефон с балкона в Орегоне?
Шон почти смеется. Его смех, грубоватый, тяжелый, пятнадцать лет дешевых сигарет, режет воздух. Даниэль давно его не слышит, думает, что скучает, но понимает — он сюда не вписывается,
— слышал, за пятнадцать лет технологии шагнули вперед, — Шон делает шаг в квартиру, его грубые ботинки остаются в углу коридора.
Большие на маленьком коврике при двери. Даниэль смотрит на это и у него больно жмет сердце; ему хочется многое сказать и многое сделать, но все, что получается — заставить себя дышать.
44444
Он понимает, как давит на них всем своим весом солнце, как давит на Шона весь упавший в секунды мир; он говорит, свобода выглядит так, да? но Дэниэль слышит сиплое, отдающее по черепу барабанной дробью сложное
— я скучал, enano.
У Шона во взгляде — годы недосыпаний и переменного голода, тюремные банды, латиноамериканские терки и разборки; под ребром — шрам от заточки, неаккуратно зашитый, кривые швы; заключение, тяжелая работа и хбшные штаны. У него сейчас — крепкий хлопок по спине и родной смех, пятнадцать лет, после которых уже ничего нет, не будет и не сможет быть быть.
Они это игнорируют, но Даниэль чувствует, как в глотку ему давится солнце — теперь едва бледное, почти белое, как облака, застрявшие в легких, жмет что-то там внутри, толкает, и ему так сложно и больно, в груди скребется мертвый волк.
9999 (перевёртыша)
— Шон также себя чувствовал, когда я всадил ему осколок в глаз?
Хочется схватить шрапнель и выбить себе глаз тоже, извиниться-защитить; у брата вместо глазницы — дыра в никуда. Все их будущее, Даниэль понимает, дыра в никуда и шансы нулевые; только Шон молчит — не хочет расстраивать. я не маленький — на языке, в реальности — желание обратить время вспять. Ничего не выходит, Даниэль пытался, Даниэль злится и плачет одновременно.
Осколок в ногу, в плечо, кромсая кожу, в сердце. В невосполнимую братскую печаль — пустые глаза, смирение и мораль, Даниэль думает, этого ли ты хотел, Шон? но молчит.
— провести пол жизни в тюрьме, Шон?
— потерять себя, Шон?
Долго-долго-долго молчит, но говорит слезами.
— ради меня, Шон?
6666 (дьявольского)
Песок больно впивается в кожу; смотрит вперед, но ничего там не видит. Не видит и Шон, смотрящий куда-то и в никуда одновременно; дрожащие руки, трясущиеся пальцы, энергомедведь на приборной панели его машины
— все хорошо, — он его убеждает, — большой старший брат со всем разберется.
Хочется сказать,
— не разберется, кому ты врешь.
Даниэль не хочет об этом думать, не хочет ничего решать, но у брата — взгляд мертвеца, отчаяние цветет в нем; волк за решеткой печально воет, рыдает, умирает. надеяться больно, видеть тоже. Он спрашивает в последний раз,
— как закончилась история про братьев-волков, Шон?
в ответ — яд мексиканской границы; брат едва открывает рот, шевелит губами, судорожно сжимает ободранную кожу руля и смотрит вперед, в неизвестность, в оставшееся позади bienvenido a méxico, и Даниэль хочет довериться — хватает братские руки, связывает их узы, кровью переплетает, а в голове стоит настойчивое
— пожалуйста, Шон.
— мне так страшно, Шон.
— волки не живут без стаи, Шон.
— я не хочу терять тебя, Шон.
— мы одни против всего мира, Шон.
— мы связаны кровью, Шон.
Кровь на губах, и Даниэль пугается на секунду; отдергивает руку, но снова кидается на брата, обнимает — чувствует влажную, шершавую руку на своем затылке, запах — самый родной, напоминает, как пахла дорога в осеннем сиэтле, в зеленом лесу маунт-ривер, в зимнем бивер-крике, в солнечных платанциях калифорнии; жгучей аризоне и ядовитой неваде.
В ответ ничего, кроме бледного солнца и пыли объятий. Тихое, едва убеждающее
— ты мой брат, мы навсегда связаны, — но это почти не имеет значения.
Даниэль кивает, смотрит внимательно на брата и соглашается; он так долго этого ждет, тянет руки и ведет трясущимися пальцами по знакомым шрамам, родной коже и понимает.
Ему никто кроме брата не нужен.
Он смеется-смеется, и в какой-то момент это почти страшно; Шон ниже его на пару сантиметров, крепко обнимает за плечи и не отпускает. Верить сложно, но они оба пытаются. Даниэль смотрит на брата, обводит взглядом его лицо снова и снова, вглядывается в темнейшую звездную ночь аризоны в одном единственном глазу и тянет свои руки ближе. Притягивает и едва весомо касается своими губами шершавой щеки; ниже — накрывает губы.
444444444 (убийцы?)
Единственный человек, который был для него значим, кто доверял и не боялся, Даниэль думает, всегда был Шон. Не переставал им быть.
444444 (злости)
Слепая вера и надежды разбиваются о пятнадцать лет, он больше не слышит дрожащее enano, только огрубевший, прокуренный низкий голос. В глазу Шона, отражающем блики блеклого солнца, он видит ничего и все одновременно, не чувствует дороги под ногами и крепкую руку брата, тянущую его вперед. Родной силуэт на фоне бледного, облачного неба и ощущает разделяющий их метр как пропасть.
0000000 (принятия)
Зло.
Даниэлю двадцать пять, когда он понимает: его дар — зло, его путь — зло, он сам — зло, и от этого его старательно уберегал брат. Лелеял, успокаивал, говорил, что все хорошо, хотя хорошего и не существовало, ничего положительного у них никогда и не было; ничего кроме зла и возможностей его реализовать, использовать, чтобы спастись. Все остальное — ложь, вранье и самообман — руки в кофе, ключи от средненького седана, заношенная рубашка и почти модная куртка. Он говорит себе в отражение зеркала,
— я был способен на большее.
Часы на руках уродливо считают время. Тик-так, опоздаешь на работу, тик-так, как когда-то опоздал с выбором, тик-так, потерял брата; Даниэль смотрит в свое отражение и не видит себя; замахивается разбить к чертям зеркало, но
— может да, может нет, кто знает, — говорит Шон, держит под плечом косяк двери в ванную и почти не смотрит укоризненно. Может, не смотрит вообще; его не было так долго, что Даниэль забыл все его взгляды, — но в любом случае это в прошлом. Мы не можем его изменить.
У Шона домашние спортивные штаны едва держатся на бедрах, просвечивается полоска смуглой кожи; под мятой футболкой виднеется четкие линии мыщц и крепкие плечи, он говорит, в тюрьме больше заняться нечем, чем висеть на турниках и тягать железо; у него в руках — кофе, кружка лучший менеджер и Даниэль до сих пор не может поверить.
Шон живет у него уже два месяца, в целом — занимается уборкой, думает починить отцовскую машину и смотрит вышедшие за последние пятнадцать лет сериалы. Хорошо варит кофе, все еще ненавидит равиоли и косится на белых бородатых стариков в супермаркетах.
Шон улыбается, когда отталкивается плечом от двери и подходит ближе. От него пахнет вчерашней пиццей, на шее — следы машинного масла; Даниэль вдруг забывает, что ему двадцать пять и привычно тянет руки к брату. Обнимает — каждый раз кажется, последний раз, — слюнявит родное плечо и все еще не может поверить; крепко сжимает и смотрит прямо в глаз, так, как будто пятнадцати лет никогда и не было, будто этих морщин на родном лице и возрастной деформации кожи никогда не было. Будто под пальцами — не сильная спина тридцатидвухлетнего мужчины, а худощавые угловатые плечи шестнадцатилетнего подростка; Даниэль не может отвязаться от чувства, что все испаряется, уходит из-под пальцев,
— мне так жаль, — он почти шепчет, срывает слова возле короткостриженных волос брата, — если бы я тогда... ну знаешь, не послушал тебя, мы бы уже давно были в Мексике, открыли мастерскую... не потеряли бы столько времени порознь.
Даниэль чувствует пальцы Шона на своих плечах, на секунду сжавшихся сильнее; тяжелый вздох, все тот же свист на выходе,
— Даниэль, мы братья несмотря ни на что, понимаешь? Что бы ты ни делал и как бы ни поступал, где бы ты ни был, — он держит его лицо в своих больших, шершавых ладонях; смотрит прямо, и Даниэль хочет плакать, — ты все еще мой брат.
Он обнимает его сильнее; держит в руках так, как будто если отпустит, они действительно окажутся невместе снова. Даниэль боится отпускать, не разжимает уже затекающие плечи и шмыгает носом; думает, как же я скучал, еле говорит куда-то в шею.
Он смотрит в родные глаза, спустя столько времени немного другие, в них больше нет тех мечтательных шестнадцати лет и мерцающих звезд аризонского неба; в них — тридцать два года внутренних конфликтов, усталости среднего возраста и пятнадцать тюрьмы. По-прежнему — это его брат, Даниэль знает, самый близкий человек, который у него есть. Спускает ладони чуть ниже и кладет на напряженную шею, ведет пальцем по коже вверх; смотрит внимательно, тет-а-тет, чувствует родное дыхание у себя на щеке, жгучее и горячее, и сокращает расстояние. Целует.
Иногда Даниэль не верит, что его брат снова с ним; чувствует его руки на своих плечах, его дыхание и видимое присутствие в квартире — часто боится, что все растворится к утру, но утром Шон встречает его с кружкой кофе.
7777 (любви)
Даниэль принимает это не сразу.
4444 (воспаленной жестокости)
Раз на неделе Даниэль порывается взорвать белый дом во время прямой трансляции; пару раз — вывернуть наружу ребра детектива Флорес, агента по условно-досрочному и охранника, презрительно фыркнувшего ебанные мексы в супермаркете; в особо тяжкие дни некоторые белые люди заканчивают день в больнице, некоторые — в морге. Шон старается игнорировать, пытается успокоить — кладет руку младшему на плечо и просит смириться.
Даниэль нервно крутит в руках сигарету, как вертит в голове многие слова многих людей, сглатывает горечь на горле. В пепельнице — пять выкуренных до фильтра, рот жжет от табака, а ночное небо над ними не имеет ни одной звезды; Шон смотрит почти осуждающе, чуть позже не смотрит вообще. Он тяжело вздыхает, отковыривает из-под ногтей грязь, и Даниэлю хочется разрыдаться, расплакаться и раскричаться,
— ты разве не понимаешь, Шон, это их вина! Они вынудили меня, они лишили тебя жизни, — он почти готов валяться на пыльном полу, собирать головой все косяки и перила, потому что жжет-жжет-жжет, и на сердце так больно; Шон смотрит так больно, и Даниэль почти хватает его за руки, почти ломает соседний дом на пополам. Пытается держаться.
Шон говорит,
— мы не преступники, enano.
В его голосе столько боли и разочарования, что Даниэлю хочется выть и ползать по стенам; скрести ногти о паркет и находить под ними занозы, ноющие и воспаленные, чем находиться здесь,
— они не заслужили ничего хорошего, Шон. Я потерял тебя на пятнадцать лет и они мне этого не вернут.
В воздухе по-прежнему густится тишина точно также, как и темные пятна туч на небе — там все еще ничего не светит, не припекает поля аризоны, поэтому Даниэль уверен: тучи только у него в голове. Им светит только блеклая луна, неважная и слабая, забытая между решетками облаков. Не указывает путь, обращается в кровь, которой они связаны, в ночь, в волков, отчаянно воющих на луну в большом каньоне пятнадцать лет назад. Даниэль хочет спросить, подставляет лицо разъедающему свету,
— почему ты не светило нам на границе?
— почему не указало путь?
В ответ — шелест листвы и скрипы легких Шона; это все, что мы получали, Даниэль думает, это все, что ты нам дала. В какой-то момент ему кажется, что за спиной смеется судьба: ее хохот отражается от стен и застревает слезами в глазах, вечерним холодом пробирается вверх, очерчивая позвоночник, въедаясь в кожу.
Даниэль смотрит, как свет луны скользит по складкам одежды брата, по его треснувшим губам; яд с мексиканской границы снова жжет глаза, вырывает сердце; «мне жаль, Шон» он хочет сказать, но вместо этого слышит
— я не этому тебя учил, — вздох, — enano.
Даниэль смотрит себе в руки и снова чувствует себя на десять лет, когда Шон его отчитывает: грязь под ногтем — бутафорская кровь на рубашке Бретта, сучки веток из леса, отломавшаяся краска с энергомедведя; часть глазницы брата, пятнадцать лет жизни, отданных впустую; его голос дрожит также, как и тогда.
У Шона вокруг глаза — усталость и морщины; ему тридцать один по документам, но Даниэль теперь видит — семнадцать и пятьдесят одновременно. У брата борода; больше, чем была у отца, густее. Видимая сутулость и возрастное уменьшение роста, неухоженные ногти и отсутствие волка на белой толстовке. Даниэль осекается,
— пятнадцать лет, — срывается с языка, — мне так жаль.
Даниэлю хочется представить, что ему снова десять, а брату шестнадцать, сесть в машину обратно и уехать, далеко-далеко, на аризонскую границу с мексикой. Он сглатывает ком на горле точно также, как втягивает пепел с конца сигареты прямо в нос. Шон неопределенно ведёт плечами,
— мне не жаль, — он тянет его к себе и ловит, обводя рукой плечи, — то, что было — это то, что было. Пора это принять и идти дальше.
Жжется прикосновение на коже, жжется касаться его спины; под ладонью — хлопок одежды и твердые мыщцы, все еще ноющие пятнадцать лет за решеткой и ничего больше; Даниэль смотрит брату в глаз и ничего не видит.
Пора смириться, он думает.
000.0 (памяти)
Луна больше не светит и заходит за тучи. Даниэль громко глотает мысли, ест свою душу; снова смотрит в родной-неродной глаз, улыбается и крепко обнимает; перед ним — старые мечты брата о мексиканской границе, жаркой и яркой своими песками, контрастами. Спокойный Шон, его горящие глаза; стремящийся в родные земли волк и кантри-музыка по радио, теряющаяся в тишине пустыни; взгляд брата и его слова, братья-волки, enano, не забывай об этом. Глаза застилает пелена слез, он думает, волки обязательно продолжат их путь.
Не продолжают. Он теряется где-то посреди школы, первой машины, универа, работой в старбаксе и пятнадцати годах тюрьмы. Детские мечты и старые фантазии, сказки. «Животные не живут долго в клетках, — говорили на биологии десять лет назад, — умирают». Даниэль не хочет поднимать взгляд и возвращаться к своему отражению в зеркале; очередное утро. Под ногами — гравий леса, чернозем и могила пятнадцатилетней давности, в ней — свобода и четвертое июля.
— Ломанные судьбы, — он думает, —разные дороги.
Спрашивает себя каждую ночь,
— пересекутся ли их тропы снова?
Отвечает сам себе и все еще верит в сказку Шона, верит: ему все еще десять и под ногами — большой каньон.
10 (настоящего начала)
Даниэлю двадцать пять и он наконец понимает — они оба умерли в тот день на мексиканской границе. Ее яд в его крови — пустые надежды, мечты десятилетнего; нежелание принять действительное и проигрышная борьба. Он смотрит в родные глаза и осознает — его шестнадцатилетнего брата здесь уже нет, никогда и не будет; здесь нет шок-о-хруста, энергомедведя, который достает из автомата, их игр в палатке и тренировок в лесу. Здесь нет Шона, который воет с ним на луну и играет в походы; Даниэль осознает — здесь только пятнадцать лет разлуки, мертвые волки и его брату тридцать два.
— Мы просто выросли, — он говорит и хлопает по плечу. Ими пожимает, — все что было — давно позади. Пора принять и смириться, enano.
Шону тридцать два и от шестнадцатилетки в нем не остается ничего. Даниэлю немного грустно, чуть погодя — понятно,
— время не стоит на месте, да?
Даниэль улыбается впервые по-настоящему, с чувством грусти и облегчения одновременно, наблюдает, как старший брат тоже отпускает детские мечты и надежды, себя еще юного, молодого. Больно признать: он не видел брата большую часть своей жизни, но, он говорит сам себе, ничего с этим не поделаешь.
— Так как же закончилась история братьев-волков, Шон?
Шон не отвечает, вдумчиво смотрит куда-то в неизвестность горизонта; на горизонте — ничего, кроме полосы зеленого осеннего леса, и Даниэлю странно видеть, как брат не тянется за дневником, чтобы зарисовать.
Он еще раз глядит на небо, на солнце в быстро угасающей надежде на что-то старое; в лесу неподалеку не воют волки, не слышится треск костра калифорнии, чувствуется только что-то теплое, неосязаемое, но родное и приятное; скользящее между пальцев, но не теряющееся в ворохе событий. Что-то новое.
0000 (?)
Когда они разъезжаются у парка маунт-ривер, на обочине, среди густой зеленой травы и желтых шелестящих листьев Даниэлю мерещится два серых волчих трупа. Старых, в пыли и дорожной грязи, почти сгнивших и растворившихся во времени.
00001 (новое)