***
Утро уж совсем истаяло, а снег, еще недавно невесомой снежной мукою землю укрывший, под ногами и полозьями саней в слякоть мерзлую превратился, когда Николенька до дома знакомого дошел. Никого во дворе не встретив, он решительно на крыльцо поднялся и уже постучать хотел, всю решимость свою в кулак собрав, но тут заметил, что не заперта дверь. В сенях, сегодня темных, тоже никого не оказалось. Открыл дверь Николенька в покои, порог переступил, да так и застыл, отчетливо слыша, как в горнице соседней двое переговариваются. И один голос — мальчиший, — Николеньке знакомым показался. Микитка это с женщиной, наверное, той самой кухаркой, что в ночь ту распроклятую, когда он к Яшеньке за помощью явился, на крестины к племяннику уехала. — Так не брехня все это ну… про свадьбу-то? — Ну, люди знающие говорят, что нет. Яков то наш Петрович скрытный, а мне намедни жена истопника кремлевского по секрету сказала, что государь сам для него невесту ищет, а это значит, что из родовитых да богатых наша будущая княгиня будет, — ответил ему голос женский горделиво. — Нам, стало быть, к свадьбе готовиться пристало? — спросил Микитка. — Чур тебя, глупый! — возмутилась кухарка. — Ты даже не думай при князе о том заикнуться! Покуда сам не скажет. Это уж когда все оговорено будет промеж сватами и сродниками… У них, у благородных, там поболе разных положений, чем у нас, босяков, будет. — Ну, господин у нас видный, ему ни одна красавица отказать не сможет, — мечтательно как-то проговорил Микитка. Не дышал Николенька, к двери тяжелой прислонившись. Ноги его держали едва… валеночки отсыревшие по половицам темным скользили от слабости в коленках. Кухарка отчего вздохнула тяжко. — Дурачок ты еще, Микитка… А свадьба — дело серьезное. Вот если бы барыня жива была, царствие ей небесное, Анна Гавриловна, вот она бы для сына своего драгоценного Яшеньки лучшую невесту отыскала. Удивительная была женщина. А так… на кого государь укажет — та и невеста. Так вот как с ним Яшенька… Отогнал Николенька пелену влажную от глаз. Сам государь невесту достойную ему ищет, а он, Николенька, не достоин даже правды из уст любимых оказался. Значит ли то, что ложью все было?.. Все слова Яшины о любви нежной? Ежели смог он о матушке родной лгать и о болезни ее мнимой, так что же говорить о чувствах к нему, Николеньке, смерду, недостойному даже сапоги его чистить. Как во сне покинул Коленька горницу, ни звуком, ни дыханием присутствия своего не выдав. Двор пересек заснеженный, и не оглядываясь вперед заторопился. Все скорее, быстрее, не оборачиваясь. Ветер вдруг поднялся, погнал вперед, в спину подталкивая. Закружило, завьюжило под ногами. Слезы на щеках его в невесомые кристаллики обращались под ветра северного порывами. По щиколотку в каше снежной брел Николенька, ног замерзших не чуя, и даже если бы сейчас по спине кнутом огрел его кучер саней проезжающих, не заметил бы боли он. Слишком громко стенала душа его, слезами горькими умываясь. Так, чудом на прохожих не натыкаясь, дошел Николенька до дорог развилки, от которой до дома рукой подать было, как вдруг услышал, а скорее — почувствовал, как со стороны Кремля кто-то верхами движется. Впереди всадник до боли знакомый, в шубе роскошной и шапке с отворотом горностаевым.***
Яков, в отменном настроении пребывая, не замечал ни дороги раскисшей под копытами рысака, ни крупных хлопьев снега, летящих в лицо его… Казалось, ничто сейчас не способно поколебать его положения при государе. Получил Яков сегодня с гонцом лично ему государем адресованное письмо из Новгорода, в котором Иоанн хвалил его за отлично проведенное обличение врагов государственных. Не зря, выходит, Яков последние месяцы носом землю рыл, дома почти не появлялся, временами с ног валясь от усталости великой. Смог таки раскрутить он дело Курбских. Гришка Ловчиков, которого по приказу Якова повязали ловко да допросили с пристрастием, особо запираться не стал. Все выложил — и что было, и чего не было. И Вяземского, покровителя своего, сдал со всеми потрохами. Составил Годунов протокол любо-дорого, все там для государя порядком указано было. А окромя того о самом главном. Как Вяземский в союзе с Курбским и Сигизмундом восстание в Новгороде всей душой поддерживал. Потому как больно крут государь Иоанн, людей слишком загоняет, беспредел творит. А при новых порядках, которые, глядишь, с расширившимся восстанием могут установиться, ему, Афоньке, благ немало перепадет… Яков копию протокола того государю секретной почтой отослал, а в благодарность получил с гонцом заверение, что государь верного князя Гурьевского не обидит и обещание свое насчет женитьбы помнит… С мыслями такими, в окружении пары верных парней из лучших опричных, в мечтаниях о скором величии своем и возрождении рода Гурьевских из небытия многолетнего, ехал Яков домой. Мечтал о баньке жаркой и скором сватовстве своем к дочери воеводы Березнина, о чем ясно государь дал понять в послании своем последнем, как вдруг лошадь под ним заплясала и встала, словно кто стену перед ней выстроил. Яков вперед всмотрелся, в пелену снежную, и тут же руку поднял с хлыстом, давая знак людям своим, чтобы вперед не рвались причину вынужденной заминки выяснять. На дороге — мальчишка. Яков Николеньку узнал мгновенно. Появление его здесь, посреди тракта, у обывателей на глазах, разозлило Якова несказанно, но что-то в воспоминаниях, глубоко внутри запрятанных, не дало ему отшвырнуть мальчишку прочь и дальше отправиться. С коня Яков соскочил с присущим ему изяществом, несмотря на шубу тяжелую, движения стесняющую. Подошел ближе к мальчишке застывшему. Снова глаза эти хрустальные все в душе его перевернули… вспомнить заставили! Как все эти месяцы, себя не узнавая, тревожился о мальчишке любую минуту свободную… Размышлял, как он там, чем живет, что ест… Даже однажды Федора посылал проведать, внимания не привлекая. За это теперь и ненавидел яростно. За то, что вдруг зависимым сделался! Его, холодного да равнодушного, присушил к себе мальчишка — семя ведьмино, щенок без рода и племени… ни кожи ни рожи, только чистота эта хрупкая, редкая, божественная почти. Даже после всего, что меж ними случилось, стоял перед ним сейчас Николенька как ангел небесный. Не испачканный и невинный. Стоял укором Якову и смотрел… смотрел с такой любовью и нежностью, что все темное, чтоб было в Якове, взбунтовалось и выплеснулось наружу, бурля и пенясь, снося последние преграды, из остатков благородства и милосердия выстроенные… Навис Яков над мальчишкой безмолвным, зашипел змием темноглазым, последние черты человеческие теряя: — Чего тебе тут надобно? Ты же из дома моего идешь, не запирайся! Что хотел от меня? Чего тебе еще не хватает? Я же тебе заплатил… чтоб ты с голоду ноги не протянул! Все кончилось между нами, пойми! Не могу я быть с внуком ведьмы! Даже рядом стоять с тобой зазорно, не поймут люди. Кричал Яков в лицо мальчишке, стараясь побольнее Николеньку, побледневшего как снег на плечах его, уколоть. Чтобы больше не ходил вокруг да около. Не напоминал о себе, приближаться не смел. Ведь теперь Яков должен быть вне подозрений… даже самых нелепых. Иначе можно тоже в холодную угодить. Скор государь бывает на расправу. Николенька молча смотрел на незнакомца, чьи слова ветер яростный вдаль уносил, и прозревал — медленно, тягостно и неотвратимо. А когда тот наконец замолчал, захлебнувшись злостью своей, спросил важное самое голосом спокойным и бесцветным: — Вы специально со мною сошлись, чтобы бабушку мою в каземат упрятать? Да? Что она вам сделала? За что вы с нею так? Яков застыл столбом соляным, услышав голос этот. Чужой. Мерзлый. Не Николенькин. И, едва с собою справившись, бросил тише, растерянно от мальчишки отступая: — Ведьма она… Это ты! Ты сам ее оговорил! И Степка твой! Яков слез ждал, оправданий несмелых, обвинений жарких. Всего, но только не этого. Мальчишка кивнул понятливо и отступил к обочине, всадникам дорогу уступая. — Я больше не потревожу вас, Яков Петрович. Развернулся и прочь пошел, не обернувшись. Яков проводил взглядом застывшим спину сутулую, усилием воли безмерным подавив желание вслед броситься.