***
Яков зашел в избу из бани, бодрый да от жара раскрасневшийся, на ходу цепким хозяйским взглядом окидывая помещения и примечая проделанную работу, за которую щедро уплачено было. Под ноги тут же Микитка с кувшином бросился. Видать, приметил в баньке недобрый, ревностный взгляд барина и участь свою пытался смягчить, дуралей. — Барин, я тут водички мятной вам… Яков скривился: — Неси взвару горячего ягодного, на улице чай не лето, — велел он, а потом оглядел людей своих. — В порядке ли все? — В порядке, батюшка, — это конечно Настасья, что в платок им перед отъездом подаренный куталась да горячий взвар прихлебывала из кружки. — Потрапезничали уж давно, теперь почивать готовимся. Я вам там в горенке накрыла. — Ночи всем доброй. — проговорил Яков. — Федор, ты дежуришь до рассвета. Буди ежели что серьезное. — Слушаюсь, Яков Петрович. Яков кивнул и хотел уже было пройти за перегородку, да зацепился за взгляд ведьмы, которую только так про себя и называл, что у окна стояла, в первый снег с небес сыпавший вглядываясь. Вот бы кого не потащил он с собою, ежели бы не Николенька и спокойствие его… Хотя та, кажется, мешаться меж ними не собиралась. Много у Якова вопросов к ней было, но ведьма, словно мысли его услышав, глаза отвела, а потом к Настасье подсела, что-то о настойке на почках березовых поясняя, и Яков к мальчику своему поспешил.***
Застыл Яков на горенки пороге, любуясь, как Николенька волосы свои влажные гребешком расчёсывает, к двери спиною сидя. Сладостное тепло по жилам разлилось. Никуда его околдованность мальчиком не ушла, росла лишь день ото дня привязанность к нему. И откуда что взялось? Нежить его хотелось, беречь, словно чудо редкое заморское, будто и не можно по-другому вовсе. А сегодня в баньке так накрыло, что захотелось выгнать всех прочь и заласкать Николеньку до полного чувств лишения. Притворил Яков дверь скрипнувшую, и тогда обернулся Николенька, глазами своими яркими полыхнув. Князь едва ругательства сдержал. В одной рубашке длинной с босыми ногами да после бани жаркой сидел мальчик его. — Смерти моей хочешь? Николенька улыбнулся было, да тут же погасла улыбка. Испугался глупый. Яков решительно одеяло влажное, тонкое, плесенью пахнущее, с кровати стянул, чуть поморщился в изножье откинув, и, притянув Николеньку на колени, в объятия свои укутал. — Ты ледяной весь, голубь мой, — прошептал Яков, дыханием своим нос холодный согревая. — Хочешь сердце мне разбить, захворав. Николенька решительно замотал головой, к груди горячей прижимаясь. — Тогда укладывайся под одеяло не медля. Уложив мальчика, Яков к топчану подошел, на котором нехитрый ужин его дожидался. По всему судя, Николенька, что ел словно птенец, уже покушал. Яков похлебки мясной с хлебом свежим из печи только отведал, глаз не отводя от порозовевшего Николеньки, что все так же старательно волосы свои расчесывал, уголками губ улыбаясь. Робкий стук в дверь разговор их безмолвный прервал. За дверью Микитка с кувшином горячего взвара, шиповником диким пахнущего, оказался. Яков кувшин у мальчишки принял и велел отдыхать идти. — Кто там? — встрепенулся Николенька. — Микитка взвара горячего принес, — ответил Яков, к кровати подходя. — Самое то после баньки. Ты усаживайся, свет мой, и пей глотками мелкими. Не мог Николенька сопротивляться заботе этой, голосу мягкому увещевающему, чашку глиняную принял и пить начал осторожно, пока Яков трапезу свою завершил, а потом сапоги и кафтан скинув, в одной длинной рубахе полотняной остался. Мальчик смотрел на него внимательно из-под ресниц трепетных, а потом, словно опомнившись, взгляд свой озерный в кружку опустил. Яков хмыкнул только, под одеяло тонкое ныряя и кафтан свой рядом пристраивая. Свечку, что на топчане стояла, гасить не стал, видеть хотелось голубя своего, по которому душа и тело истомились. Николенька, до самого подбородка одеялом укутанный, совсем раскраснелся, но думалось Якову, что причина была не в зваре горячем и не в печи, жарко натопленной, что поленьями, огнем пожираемыми, трещала. Прижался Яков к прохладному боку мальчишескому, замечая, как подрагивают ладони, что чашку пустую держат. Но от страха или от чего другого? И тут же ответ получил желанный. Николенька, кружку едва не выронив, сам к нему прижался, задышал волнительно. Яков одной рукою кружку перехватив, другой плечи хрупкие обнял. — Соскучился, свет мой? — Мочи нет как, Яшенька. — А согрелся ли? — Не совсем… — ответили ему, луково глазами блеснув. Уткнулся Яков носом в висок, где жилка голубая билась. Волос шелковистый, вереском пахнущий, по щеке скользнул, и улыбнулся Яков блаженно, желание юношеское всем существом своим почуя. — Согрею тебя, хороший мой. Но сегодня мы с тобою тихими быть должны. Николенька кивнул только, поцелуям жадным шею белоснежную подставляя и в объятьях ласковых расслабляясь вовсе. От податливости этой обезоруживающей помутилось в глазах Якова. Руки сами под рубаху грубую забрались, бедра узкие подрагивающие оглаживая, по полукружьям шелковистым, словно девичьим, проходясь нежно. Николенька сам к рукам льнул исступленно, губами обветренными имя единственное шепча. Рубаху до лопаток хрупких подняв, задохнулся Яков от того, как верно тело юное в руках его лежало. Как самый драгоценный клинок стали дамасской в ножнах, словно для него лишь предназначенный. А когда рукою опустился Яков на крепко стоящий уд юношеский, дыхание перехватило у обоих. Николенька всхлипнул жалобно, выгнулся навстречу, а потом, спохватившись, ладошку собственную прикусил. — Тихо, голубь мой… не спеши… Задыхаясь, словно на улице лето жаркое, а не осень поздняя, Яков рубаху с себя стянул и удом своим в ложбинку заветную уткнулся, не забывая исступленно целовать шею хрупкую, а потом ладошку тонкую своей мозолистой заменил, мягко к губам приложив. А Николенька поцеловал вдруг ладонь, носом холодным утыкаясь, от чего по всему телу Якова дрожь сладкая прошла. Николенька застонал снова, требовательно, настойчиво, и так упоительно в ласке руки крепкой, родной теряясь, и собою лаская щедро, что зашипел Яков, с восторгом на ладони своей зубки острые, хищные ощущая. — Сладкий мой, жадный… Охолони немного… Отчетом Якову было имя его… Не знал он до времени сего, что звучать оно может так нежно да исступленно, последние мысли здравые и осторожность притупляя. Хотелось распять под собою это тело хрупкое, белоснежное, и до самой зорьки целовать непрестанно, про себя забыв. Никогда мыслей таких не было у князя Гурьевского, только похоти греховное удовлетворение. А теперь поди ж ты, даже лицом в подушку затхлую уткнуть золото это ласковое кощунством кажется, что уж о большем говорить. Потому прошептал князь в макушку темную, даже малую боль причинить боясь: — Покажи мне яхонтовый, как самому тебе любо? Николенька задрожал еще шибче, на руку, в усладу влекущую, свою ладошку уложив и назад подался в том же четком, с ума сводящем ритме. И осталось Якову только укусы нежные терпеть и навстречу стремиться… А потом потерялись они вместе, заблудились в мареве жарком, словно в тумане утреннем. И не было больше избы, в лесах затерянной, ни людей, за стенкою тонкой дремлющих, ни ветра, в трубе завывающего. Были только они двое как одно навечно единое. Рассыпался мир старый на осколки хрустальные, чтобы когда глаза черные в глаза голубые заглянули, счастливо снова собраться в новый да дивный. Завернулся Николенька во взгляд любимый, как в шубу теплую горностаевую, и сам поцеловал губы тонкие, медом и шиповником пахнущие, а потом и ладонь искусанную. Яков глаз не мог отвести от мальчика своего, осторожно в порядок его приводя и рубаху ненавистную наконец с него снимая и отбрасывая подальше. — Хорошо тебе со мною, сердце мое? — Да как же может быть иначе, Яшенька? — Николенька, горячий и разомлевший, еще сильнее прижимался к такому же обнаженному Якову, осторожно прикасаясь ладошками к мускулистому зрелому телу воина и восторженно слушая сбивающееся дыхание. — Ведь люб ты мне. — И ты мне люб, голубь мой. Улыбнулся Николенька так, словно в горенке, в темноте тонувшей, солнце яркое взошло, и понял Яков, что ежели сейчас не остановит восторг любимого и руки его осмелевшие, то не поднимутся они с рассветом. — А сейчас лучше уснуть нам, душа моя, завтра с утра выезжаем… — Хорошо. — Николенька с досадой легкой уткнулся носом в щетинистую щеку, свернулся калачиком под боком теплым, а потом вдруг спросил: — Яшенька, а может статься, что сон тот мой… странный… Вдруг это наше… мое будущее? — Что за глупости, сердце мое, — прошептал Яков укоризненно. — Все хорошо будет, али не веришь мне? — Верю, Яшенька. — То-то же, а теперь спи. Николенька еще что-то прошептал, засыпая — Яков не расслышал, — а потом задышал ровно и спокойно. Князь вздохнул тяжело, припоминая не к месту помянутый сон, и нахмурился: «Не дай Господь нам с тобою такого будущего, Николенька». Сон как рукою сняло, захотелось вдруг вдохнуть терпкой крепости и успокоится… странное, словно чужое желание. Поняв, что не уснет, Яков осторожно из кровати выбрался, накрыл свое улыбающееся во сне сокровище поверх одеяла еще и теплым кафтаном и вышел из горницы. По ногам потянуло холодом. Яков нахмурился, резонно полагая, что виною тому не затворенная входная дверь… и прав оказался. На крыльце, кутаясь в тулуп, стояла ведьма. Неосознанно, словно завороженный, Яков сделал к ней шаг и вдруг спросил: — Ты, что ль, морок тот наслала в палатах кремлевских, ведьма? — Я, сокол мой. — Она повернулась. — Потому как знала, куда приведет нас всех пылкая любовь Николеньки… И решила сделать все, чтобы не пошли мы по пути неизбежному… — Так сон то был… — Яков тряхнул головой. — Или явь, ведьма? — Сон, соколик, сон… Ушел Яков, так и не услышав, как смеется Марфа на снег, на землю сырую ложащийся: — Или правда было… Но не узнать уж тебе этого, соколик.***
Вернулся Яков в горенку и устроился рядом с тут же обвившимся вокруг него Николенькой. На душе наконец тепло было да ясно, и даже смутное будущее в землице подрайской больше не страшило. Бесценное сокровище его лежало рядом совсем. Уснул Яков легко, с улыбкою на губах, Николеньку к себе крепко прижимая. С неба валил мягкий пушистый снег, белоснежный до того, что глазам больно. Его крупные хлопья кружились в воздухе, медленно на землю опадая. Осмотрелся Николенька и понял, что стоит он на дорожке широкой заснеженной, по обоим сторонам которой дубы высокие и клены в шапках белых, а рядом с ними — фонари на бревнах высоких большие, да формы чудной. Вдруг на дорожке пацаненок появился, малой совсем, лет пяти-шести, в одежке странной цветастой и шапке смешной, уши прикрывающей, с кругляшом меховым на макушке, а следом за ним… Николенька отпрянул и рот приоткрыл — собака цвета дуба мореного на ногах высоких и словно в кафтане меховом, а за ней поменьше, рыжая, коротколапая, с ушами, словно у ночного кровопийцы и тоже в кафтанчике. Николенька уж было подумал, что мальчонку от собак бесовских спасать придется, но иначе оказалось — собаки его охраняли, а он бежал все быстрее и улыбался. Миновал застывшего Николеньку и устремился к странной коробке из досок сколоченной, блестящими огоньками изукрашенной. Хотел Николенька было за ним последовать, а потом увидел, что не один малыш, идут за ним следом мужчина в кафтане длинном черном, от знакомых черт которого сладко забилось сердце, и молодуха рыжая, простоволосая, на руку его опирающаяся, в узких портках мужских, сапожках низких и тулупчике блестящем, с чем-то вроде платка к нему прицепленном. Подивился Николенька, глаза боясь отвести, а они словно и не заметили его, с улыбками за пацаненком наблюдая. Добежав до льда под открытым небом, чудесным образом посреди леса застывшим, малыш обернулся к идущим следом за ним мужчине, так лицом и повадками Николеньке князя его пресветлого напоминающего, и к молодке миловидной, и вдруг закричал: — Мамочка, папа, скорее! Вас даже Сонг обогнал. — И уверенно направился к лавке, прямо в снегу стоящей. Николенька подошел поближе, чтобы увидеть, как женщина помогает пацаненку нацепить на маленькие ботиночки тонкие, как клинки, стальные лезвия. Подивился Николенька чудесам таким, а потом и вовсе дар речи утратил, увидев, как уверенно заскользил по льду малыш, старательно удерживая равновесие. Рядом с ним легко скользила его рыжеволосая матушка, ненавязчиво оберегая от слишком резких и шустрых, на таких же чудных лезвиях, которых в этой коробке было немало. И все они молодые и постарше, детишки и взрослые, одеты были дивно, смеялись громко, держались за руки, падали и поднимались. И это все под мелодию веселую, что без гусляров и дудочек все вокруг собою заполняла. — Маша, Ники, сейчас вылетит птичка! — услышал Николенька странную фразу, сказанную знакомым мужским голосом, и увидел, как матушка с сыном, взявшись за руки, повернулись к бортику, улыбаясь. Коробочка в руках мужчины в темном кафтане блеснула таким ярким светом, что Николенька отпрянул, тут же оказавшись в окружении тех самых собак в странных одежках. Они обнюхивали его ладони, ластясь и, видимо, в отличии от людей, отлично его видели. Позволив Николеньке погладить шелковистый лоб и мягкие уши, собаки ушли к своим людям, а он присел на лавку и наблюдать принялся. — Папа, иди уже к нам! — закричал голубоглазый малыш со странным именем Ники и улыбнулся щербатым ртом. — Иду, мои дорогие, как же я без вас! — ответил ему мужчина, удивительно похожий на его Яшеньку. Улыбнулся Николенька, словно паря над коробкой ледяною и лесом заснеженным, что, оказывается, уместились посреди города огромного, шумного, которого и на свете быть не может, умиротворенный счастьем людей этих странных, но душою незлобливых, теплых и словно бы родных. Утром, едва взошло солнце, растопившее в водицу мутную снег вчерашний, проснулся Николенька и прошептал князю своему пресветлому на ухо, не пряча улыбки теплой, ласковой: — Яшенька, я снова сон видел. Не страшный вовсе… Радостный!КОНЕЦ