— Покайся в грехах, дитя.
Доума усмехается, щурится, выслушивает очередную исповедь жалкого человека и делает вид, что в силах все эти грехи простить, что он есть лик божий, что его слова — слова божьи, что всё его естество — явление божье. Доума ничего не чувствует, ни о чём не жалеет, но всё равно облащается в одеяния служителя Господа-Бога и смотрит на людей так жалостливо-ненавистно, проливает слёзы, будто моля у Владыки Небесного для них, людишек, прощения и жизни другой — счастливой.— Святой отец,
У Доумы на груди святой крест, в руках — Библия, а в мыслях — грех, грех, грех. Но вот перед ним снова стоит человек, преклонивший колени, он будет молиться, смотреть на него, видеть Господа нашего и верить-верить-верить. У Доумы на губах улыбка, в глазах — жалость, в голосе — равнодушие. Но вот перед ним снова стоит человек, скрывающий опасный блеск в рукавах светлых одежд.— я согрешила
Шинобу врёт, притворяется, склоняет голову, встаёт на колени и шепчет лже-молитву лже-Богу, д е л а е т в и д ч т о в е р и т. Шинобу глаза поднимает и смотрит высокомерно и гордо, как никто на него, Святого, не смотрел. Смотрит и видит, что перед ней не Бог, а Дьявол, что дело её, что мысли её непочтительные — воля Бога истинного, не этого фальшивого.— Покайся.
У Шинобу на сердце скребут кошки, в душе — отчаянье, в руках — нож. Но с колен она не встаёт — такова её роль, задача, таков план, продуманный одинокий ночью в компании луны и надгробья. У Шинобу улыбка не милая — угрожающая, движения плавные, а голос пленительный. Она будто само олицетворение греха: жгучей похоти, очаровательной ненависти.ха-ха-ха. забавно. — Я возжелала смерти ближнему своему. — Подойди.
Она встаёт, сразу же приковывая к себе чужой взор. Снова. Шаги её плавны, металл в руке блестит, мол: «Милый, погляди». Глаза её блестят, переливаются, манят, увлекают. А губы шепчут: «Нет!» — безвучно произносят слова проклятья, просьбу умереть в тяжёлых муках.П р е к р а с н о. Ах, как прекрасен людской грех!
Доума сглатывает, протягивает к ней руку и ждёт, возжелав жестокой расправы, возжелав здесь и сейчас, в обители Бога, обнажить человеческое естество, утопить всё святое в пылающем грехе.— Это смертельный грех, дитя.
Она молчит, смыкает крепко губы, но руку подаёт. «Отдайся, » — шепчет Бог, клянясь простить нелепые желания. «Отдайся, » — шепчет Бог, сжимая руку, намекая, что ты н е с б е ж и ш ь. «Отдайся, » — шепчет Бог в тот миг, когда отравленный клинок скользит меж одеяний вниз. «Отдамся, » — врёт. Податливо опадает в его руках, беззащитно обнажает тело своё и вздыхает, охает, ахает, будто бы взывает в богу, молит его обратить внимание на происходящий г р е х. Он поддается, делает вид, что одурманен грехом.— Ты безоружна.
Шинобу улыбается, подставляя шею под ласки кроткие, грешные. Шинобу улыбается, ручки свои тонкие к нему, вместилищу Господа, протягивая, и в шею крепко впивается.— Я всё ещё дышу.
Тот грех, чей туман обьял её тело: нагое и беззащитное, остаётся всего лишь наваждением, незаконченным помыслом. Тот грех, чья личина настолько выгодна, что помогла ей возвыситься над бессмертным, посягнуть на его жизнь, исчезает.— Н е н а в и ж у т е б я.
Доума смотрит на неё, на её волосы, выбившиеся из пучка, на губы искусанные от нервов, на множество следов-отметин и желает умереть. Он смотрит на руки, на ненависть в глазах, чувствует, как воздух заканчивается, и знает, что она его не добьёт, что позволит снова ощутить и запах порока, и вкус собственных губ. Не в первый всё же раз.— А я в тебя, мой сладострастный грех, в л ю б л ё н.