ID работы: 8932867

Потерянный эпизод

Слэш
NC-17
Завершён
570
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
570 Нравится 33 Отзывы 109 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Поступать неправильно.       Все смотрят на тебя болючим осуждением и недоуменным «Как он мог?». Но это неправильный вопрос. Правильно будет — «Как он решился?», «Как посмел?».       Сделать шаг над бездной, зная, что сигаешь в лужу, полную до краев общественным «фи!», и что капли останутся до конца дней твоих и на одежде, и на кожуре твоей души, пропитают ее, и сколько бы слоев этой кожуры ты не снимал, пятна все равно будут проявляться.       Так что, да, «Как он посмел?» — это правильно. Тут большая смелость нужна.       Поступать неправильно по отношению к самому себе намного проще, хотя бы потому, что никакой лужи тут нет: общественное «фи!» вероломно молчит, и потом, когда кожура души уже начнет пропитываться изнутри едкими соляными сожалениями и изжогой потери, бросайся и хватай за грудки все эти быстрые на осуждение взгляды, тряси их — ответа не получишь: почему они молчали? Почему не смотрели осуждающе, когда ты поступал неправильно по отношению к самому себе, когда втаптывал себя в безысходность?       Поступать неправильно — это крест, который каждый взваливает на себя сам. Просто из кучи всякого ненужного хлама (который выглядит таким никчемным, что тебе просто необходимо выбрать себе что-нибудь, чтобы идти дальше) вытаскиваешь тот, что торчит ближе всех и выглядит не таким пыльным и о него не жаль пачкать руки, — и при ближайшем рассмотрении это оказывается крестом, который выглядит безобидным (подумаешь, поступил неправильно?). Но сказки так устроены, что ковер неожиданно оказывается самолетом, сапоги — скороходами, а крест неправильных поступков в конце пьесы падает и разбивает тебе сердце вдребезги.

***

      Вечерняя Пятая Авеню — филиал Чистилища в Америке, потому что столько разношерстного народа, надеющегося на чудо, редко, где можно встретить.       Хосок любит ходить на работу сквозь всю эту людскую непередаваемую мимику, и он, наверное, единственный здесь, кто разглядывает лица, хотя они и, преимущественно, опущены вниз: смотреть под ноги в наше время гораздо полезнее, чем на небо. У Хосока сегодня детский класс, потом молодежь из театрального со своим экзаменационным проектом «придумайте и поставьте нам то, не знаем, что, чтобы получилось так, не знаем, как» и свадебный танец будущей счастливой пары, в которой «невеста — более-менее, а вот у жениха совсем безнадежно», по признанию самой той, которая «более-менее».       В принципе, рабочий день не напряжный, но денежный, потому что лучше, чем платят тщеславные родители за своих «будущих звездочек», не платит никто в этом мире.       Хосок любит детей. Он только не любит, когда посредством детей взрослые пытаются исполнить свои несбывшиеся мечты. — Хосок-сонбеним, — скребутся в дверь, только Хосок успевает натянуть треники и свежую футболку. За этой футболкой он гонялся сегодня все утро по пожарной лестнице, потому что она неудачно сушилась, неудачно высохла и неудачно слетела на этаж ниже и застряла (слава богу, хоть застряла!) в окне третьего этажа, — можно войти?       Малышня высыпается в зал как арахис из банки: с ощутимым, хоть и приглушенным уважением шумом. Сегодня их больше, чем обычно: три новичка, у родителей которых — большие амбиции, а у них самих в глазах — недосмотренный мультик мигает на паузе и полное непонимание того, где они и зачем.       После мелких студию заполняет молодежь. Студенты-театралы — это всегда много никому не нужного пафоса, много позы и много многозначительного кривляния, которому, вопреки их, наверное, ожиданиям, кроме них самих никто не придает значения и даже не замечает.       Хосок привык.       Ему только хочется одернуть их, крикнуть, чтобы не тратили время на шелуху и рисовку, потому что никому здесь не интересны их внутренняя философия и эксперименты по искажению мира: по большому счету, в жизни это никогда никому и не будет интересно, потому что главное, что хочет знать о тебе каждый человек, которого ты встретишь, — это насколько теплые у тебя объятия и насколько верное и любящее у тебя сердце. А все остальное пригодится, максимум, на вступительных экзаменах в вуз или во время собеседования туда, куда тебя, скорее всего, не возьмут.       Хосок смеется, глядя, как девушка с выхолощенным до зацементированных платиновых прядей образом Мерилин Монро скучает на скамье, в то время как тот, для кого весь этот образ цементировался, хохочет над гифками в твиттере с девушкой, у которой одна половина головы выкрашена в розовый цвет, а другая — в непонятную серую паклю, потому что она «сегодня проснулась, и было настроение вылить на голову банку тоника «Топаз», и вот, что получилось!». Наверное, у нее теплые объятия.       Маленькая хрупкая невеста, у жениха которой «совсем безнадежно», появляется с небольшим опозданием, но у нее в руках — коробка с маленькими пончиками в качестве извинений, у нее — широкая улыбка, и она сразу так нравится всем своим естеством, что у нее, совершенно точно, верное и любящее. И рукопожатие такое теплое, что Хосок улыбается и думает, что ее жених, наверное, очень любит ее, потому что ее невозможно не любить. — Запишите нас на завтра, на восемнадцать, вам будет удобно? — они сидят, уплетая пончики, на широком подоконнике, болтают ногами, и Хосоку так хорошо, что он готов впервые в жизни поступить правильно и увести это эльфообразное существо у ее суженого, кем бы он ни был. — Вы выбрали очень тоскливую песню, правда, — качает головой Хосок, вслушиваясь в надрывы Давида Бисбаля и его «Cuidar Nuestro Amor», — Разве на такие песни ставят свадебные танцы? — Ой, — невеста смеется, — у этой песни есть история. Она играла по радио, когда к нам в реанимацию поступил мой жених. Я медсестрой работаю в городской клинике. И в тот вечер эту песню прямо заело: видимо, у них там что-то на радио пошло не так, и она проигрывалась по кругу, и вот когда она начиналась в пятый раз, и мы уже смеялись всем коллективом, гадая, сколько же еще раз нам ее слушать, привезли его. — В реанимацию? С ним что-то случилось? — уточняет Хосок, прихлебывая кофе. — С ним все время что-то случается, а в тот раз… просто не повезло. Он неудачно шел по улице, и огромная сосулька с карниза неудачно сорвалась и попала в голову. Его спасло то, что он был в шапке, иначе все могло было быть хуже. А так — обошлось. Но было сильное сотрясение. — Ох, да, повезло, — кивает Хосок. — Сейчас с ним уже все в порядке? И, значит, у вас закрутился роман с пациентом, это так романтично! — На самом деле, не сразу, — хихикает невеста. — Пока он был пациентом, ничего такого не было, и я вообще редко заходила к нему в палату: он был тихим, просто лежал и молчал. Потом выяснилось, что от удара у него пострадала память, и он тихим-то таким был только потому, что лежал и вообще не понимал, кто он, где он и что происходит. И вот тогда врач поручил мне разыскать его родных.       Хосок смотрит на ее шевелящиеся губы, на то, как кусочек белой глазури от пончика прилип в углу рта, и пальцы сводит от нежности, так хочется поднять руку и стереть сладость с этого красивого рта.       Наверное, у нее преданное и любящее, да. — И вы нашли его родных? У него восстановилась память? — О, да, — невеста кивает. — И родных нашла, и память восстановилась. Правда, врачи говорят, что могут быть еще сюрпризы, но пока ничего такого — кажется, он вспомнил все и всех. И чем больше я слышала от его родных о своем пациенте, тем больше влюблялась. А когда размотали бинты, и он оказался еще и красавчиком… ну тогда и… Ой, мне пора!       Хосоку жаль отпускать собеседницу, которую совершенно точно хочется себе оставить навсегда, потому что в этом зале, в этой студии, на этой улице и в этой Вселенной она более органична, чем кто-нибудь когда-нибудь был.       Но приходится прощаться до завтра.       И завтра Хосок ждет с нетерпением. — Ух, на улице такой холод! — невеста впархивает в студию, когда за окном уже совсем темнеет, и белый снег, даже мелкий и колючий, все равно кажется сказочным. — Сокджинни скоро придет: он кукует в пробке где-то на подъезде к Таймс-сквер. — Вашего жениха зовут Сокджин? — уточняет Хосок, у которого при звуке этого имени, довольно распространенного в Корее, но которое редко встретишь в Нью-Йорке, немного дергает что-то за левыми ребрами. — Ага, — кивает невеста. — Ким Сокджин. Хотя он предпочитает, чтобы его звали Джином на западный манер. — Потому что так круче звучит! — доносится от двери, и Хосок вздрагивает и опаляет сам себя изнутри, потому что самый его неправильный поступок в жизни стоит сейчас перед ним и шумно отфыркивается от снежинок на воротнике. И сейчас он поднимет глаза, и узнает Хосока, и… что тогда будет?       Наверное, Хосоку стоило бы сбежать. Или придумать отговорку и отказаться работать с этой парой. Выпрыгнуть в окно, разбив эффектно по-супергеройски стекла, тоже было бы ничего, но он стоит как истукан, смотрит на этот большой лоб, который царапают заледеневшие на морозе кончики рассыпанных прядок челки, смотрит на широкие плечи, которые выпутываются из дубленки, на сильные руки, на которых жилки привычно надуваются у запястий, на брови, разлетающиеся от переносицы, на то, как поднимаются большие черные глаза, выпрастываются из-под ресниц, вглядываются… — Хосок-щи? — радостно улыбаются глаза. — Мне Мина много о вас рассказывала. Вчера весь вечер на кухне было только и разговоров, что о Хосоке. Я, было, подумал, уж не взяться ли мне ревновать.       И Хосок молчит, потому что как-то все идет не по сценарию, потому что как будто он начал смотреть сериал не с той серии, и что-то здесь уже произошло, и он не может понять, почему главные герои поступают так. — Здравствуйте, — откашливается он.       Сокджин стоит, выпрямившись, и смотрит на него так доброжелательно, что хочется сломать ему челюсть.       Говорите, вся память восстановилась?       Хосоку нечем дышать, и горящий искренней готовностью подружиться взгляд Сокджина преследует его, куда бы они ни следовал по залу, показывая движения.       Работать с Миной вполне комфортно, но взять Сокджина за руку, приобнять за плечи и показать, чего от него требуется, кажется невозможным.       Песня вообще не помогает. «Я ждал тебя столько времени, и ты Вошла в мой мир и изменила его, Стерла все мое прошлое» — как пощечина, и Хосоку бы не помешало, чтобы кто-нибудь плеснул воды ему в лицо. Можно даже, чтобы это сделал сам Сокджин.       К концу занятия Хосок чувствует себя вымотанным, он устал следить за эмоциями Сокджина, ища в них хоть что-то, где мелькнула бы искорка воспоминаний, если они есть. Но красивое лицо безмятежно, как у спящего, и Сокджин хихикает над своей невестой, предлагая надеть ласты вместо свадебных туфелек, потому что «все равно любая обувь после этого танца превратится на тебе в ласты», и в этих неуклюжих шутках столько Сокджина, что Хосок сейчас повыл бы долго и протяжно, потому что ни одна медсестра не сможет заштопать расползающееся на лоскуты сердце.       В маленькой квартирке на Семьдесят первой Западной Хосок не может уснуть, и, наверное, в первый раз в жизни не уговаривает себя, что это слепящий фонарь на сто шестидесятом доме напротив не дает ему уснуть, а не наползающий липкий страх неизбежного. Сокджин всегда шутил так, по-тупому. По-доброму, но тупо так, что Хосок набил себе мозоли от фейспалмов. И когда они встретились, столкнувшись у входа на Строберри филдс в Централ парке, он тоже что-то такое пробормотал, что, как ему казалось, будет смешно и сгладит ситуацию. Но Хосоку было не до смеха, он злился как бурундук, потому что выронил мороженое, а поверх мороженого выронил и свой телефон, и Сокджин купил ему пачку влажных салфеток, чтобы хоть как-то компенсировать. А потом они крали землянику у лоточников, потому что денег на нее не было ни у одного, ни у другого (это дурень извел, оказывается, на салфетки последний доллар), и домой пришлось топать пешком, и оказалось, что Сокджин живет на Лонг-Айленде, и ему в этой части города оказаться без денег неуютно.       И Хосок уже открыл было рот, чтобы пригласить переночевать у себя, но тут Сокджин вспомнил о существовании в своей жизни родственников и, в частности, старшего брата, и ему на карту скинули денег, и он ускакал счастливым кенгуру в направлении автобусной остановки.       Но в гости Хосок его все-таки пригласил, потом, спустя пару недель знакомства, когда они напились в баре (тут же, в подвале хосочьего дома), и Сокджину уже начало казаться, что бармен распускает руки, о чем он заявил громко и во всеуслышание, поэтому даже не обиделся, когда его вытолкали из бара. Следом гордо ушел Хосок, потому что ему тоже показалось, что бармен лез к Сокджину, и вдвойне злило то, что Хосоку и самому очень хотелось к Сокджину полезть.       Он и полез. Еще в лифте. Правда, только после того, как Сокджин со всей трогательной пьяной честностью заявил, что губы Хосока созданы специально для того, чтобы слизывать с них взбитые сливки. Хосок расценил это как приглашение. Темная прихожая его квартиры помнит их рваные вдохи и суетливое шуршание одежды, она насмотрелась за то первое их свидание такого, что может писать мемуары: одно выпутывание рук Сокджина из рукавов чего стоит!       Но когда Сокджин сминал на спине Хосока рубашку, прижимая пахом к себе и подтягивая вверх, чтобы вцеловаться (как вгрызться) в его губы еще грубее, у Хосока голова кружилась и становилась ватной и легкой, и запах Сокджина впитывался вместе с поцелуями и оседал где-то на подкорке.       Сокджин казался большим и нависающим над всей хосоковой жизнью как балдахин, и в его тени тянуло скрутиться в комок и замереть в пространстве. Но желание владеть им заполняло Хосока звериным голодом. — Я хочу тебя, — шептал он горячо, впаивая пальцы в его скользкую кожу плеч до синяков, — и я хочу тебя сверху.       Сокджин не возражал, и только потом, когда он лежал на полу, на ковре, который (если честно, Хосок и сам забыл, когда) давно уже никто не чистил пылесосом, а его пальцы были внутри Хосока (неожиданно оказались там, Хосок не сказал бы и сам, когда, это был какой-то потерянный эпизод), и когда он аккуратно, но влажно и тесно насаживал Хосока на себя, только тогда Хосок понял, почему Сокджин не возражал. Не считал нужным.       Он вообще не возражал.       Просто делал.       И потом предъявлял по факту.       Утренний минет был верхом такого подхода: Хосок просыпался, распахивая глаза, от прошибающего насквозь возбуждения, и Сокджин приветливо моргал откуда-то снизу, из каньонов одеяла, и его пухлые губы, растянутые вокруг члена Хосока, чуть раздвигались в улыбке.       А потом случился этот «серьезный разговор» с руководством танцевальной школы о том, что «досуг Хосока портит ему репутацию», и что «родители, доверяющие нам воспитание своих детей, не потерпят, чтобы их учитель вел подобный образ жизни». Хм. Могли бы просто сказать, что геям в их школе не место, сэкономили бы время и эмоции.       И когда Хосок рассказал об этом Сокджину, Сокджин ничего не сказал. Но на следующий день не пришел. И через день тоже.       Хосок не искал его. Во-первых, он не знал, где искать. У него даже номера телефона Сокджина не было. Но даже если бы и был, Хосок думал (он много думал, если честно, и много чего себе там насочинял, и со временем решил, что насочинял правильно, потому что…), что Сокджин принял такое решение, потому что просто не хотел, чтобы хосоков «досуг» портил и ему репутацию тоже.       Не сказать, что Хосок вообще отказался от своего досуга. Но теперь встречи были одноразовыми, как салфетки в туалете клуба в подвале его дома: пару раз он приводил парней к себе домой, и некоторые ему даже нравились, а одного он в пьяном угаре даже назвал сокджиновым именем.       И вот теперь прошло два года, и Сокджин приходит к нему в студию и делает вид, что не знает Хосока. И это только большущее такое «за!» в пользу надуманных Хосоком доводов.       Следующий день Хосок проводит невыспавшимся. Он злится, фыркает, холоден с родителями своих малышат, что непростительно, и директор школы тут же сообщает ему об этом.       Малышата чувствуют, что с преподавателем что-то не то, и жмутся по стеночкам, необычно тихие. И только самые младшие, которые еще не научились чувствовать логикой, а пользуются для этого сердцем, жмутся тепло к хосоковым бокам и заглядывают снизу вверх большими глазенками. — Она не хочет со мной встречаться, — падает на скамью первый из пришедших студентов-театралов. — Говорит, что мы просто проводили вместе время, а сегодня у нее такое настроение, что «пожалуй, нет!», и она выкрасила волосы в черный цвет. — А как же Мэрилин Монро? — устало прислоняется к панели на стене Хосок. — Викки? А что она?       Хосок смотрит на студента как на несмышленыша и улыбается. И на занятии ставит к нему в пару платиновую скромницу.       А вечером приходит Сокджин.       И его невеста.       Хосок помнит, какая у него кожа на ощупь. Хосок помнит, как смешно он втягивает лапшу, когда она горячая и острая. Хосок знает, может настучать костяшками на столе, как выравнивается его сердцебиение, когда он выдыхает после оргазма — он прикладывал ухо к его груди и слушал, запоминал зачем-то. — Ты два года таскаешь меня по незнакомым мне местам, — хихикают эти двое, переобуваясь на скамейке. — Я просто хочу, чтобы в твоей жизни не осталось потерянных эпизодов. — А они еще есть? — вдруг вклинивается Хосок.       И вот тут Сокджин поднимает глаза и в них…       Хосок не знает, что это, но ему вдруг становится ясно, что потерянных эпизодов в пострадавшей памяти Сокджина не осталось.       Сокджин резко кидает зонт на скамейку и встает. — К сожалению, еще немало, — снова меняется он в лице и смеется тихо, очень стеснительно.       И теперь Хосоку легче. Намного. Занятие вести легче. Разговаривать легче. Просто зная, что он — не потерянный эпизод, а тот, о котором помнят, но вспоминать не хотят. Так легче. Горше, больнее, но легче.       Танец получается. Песня способствует, она, конечно, тоскливая, но довольно жизнеутверждающая. Такая. Про любовь.       И провожает он будущих молодоженов с легким сердцем. Наверное, кто-то там, внутри, привыкший поступать неправильно по отношению к самому себе, делает это уже почти на автомате, не заморачиваясь на мелкие царапины.       И дверь закрывается, захлопывается, и налипшие на подоконник со стороны улицы снежинки вздрагивают и слетают со стекла.       Хосок стоит посреди зала. И почему-то не хочется идти домой. И песня играет на повторе, и это немного… символично?       Но дверь снова распахивается, и в зал входит Сокджин. — Зонтик забыл, — поясняет он, глядя исподлобья.       Хосок кивает. И даже если бы и хотел сказать что-то, пересохшее от волнения горло не дает ему сказать ни слова. — Я всегда все теряю, — бормочет Сокджин, разыскивая зонтик под скамьей.       Он, очевиднее некуда, говорит просто для того, чтобы заполнить тишину, и с чего бы ему чувствовать себя так неуютно рядом с человеком, которого он не помнит, да? — О, вот он, завалился в щель, — машет Сокджин зонтом и разворачивается, чтобы уйти.       И Хосок решается.       Он шагает вперед (не к Сокджину шагает, а просто чтобы сдвинуть минуту с мертвой точки) и говорит хрипло, как тот, который молчал долго: — Ты в самом деле меня не помнишь?       И Сокджин замирает.       Стоит молча, не оборачиваясь.       И Хосок все понимает.       Сокджин может не отвечать. Может просто уйти, не оборачиваясь, потому что красноречивее этого его молчания вряд ли можно что-то придумать.       Но Сокджин все-таки отвечает, и лучше бы он просто ушел. — Я тебя не забывал. Единственное, чего я не забывал, — это ты. — Нашел? — распахивается входная дверь вместе с широкой улыбкой Мины.

***

      Хосок не удивляется, когда следующим вечером Сокджин приходит к нему один. Конечно, им нужно поговорить, и всю эту бессонную ночь Хосок думал о том, как начнет этот разговор. — Мина сегодня занята, — говорит Сокджин. — Тебе придется потратить этот час на меня.       «Я собирался потратить на тебя всю свою жизнь, кажется» — думает Хосок грустно и жестом приглашает Сокджина войти. — Ты не спросишь меня? — говорит Сокджин тихо и садится на корточки рядом со скамьей, на которой Хосок замер, как снегирь на ветке. — Наверное, у тебя много вопросов.       У Хосока нет вопросов. Он только рад, что не оказался в жизни Сокджина потерянным эпизодом по вине какой-то совершенно случайной сосульки — так было бы намного обиднее. Другое дело, что человек выкинул воспоминания о Хосоке из жизни сам и осознанно. Это как-то честнее, что ли?       Хосок качает головой. — Нет у меня вопросов. Я просто думал, почему ты не пришел. Но потом перестал думать. И вот уже два года перестаю думать. Каждый день. Особенно по вечерам. По вечерам особенно тяжело. — Это так смешно, — стискивает свою голову в руках Сокджин. И в его огромных черных глазах — такой больной и потрескавшийся смех, что Хосок согласен, да, это ТАК смешно. ТАК смешно тоже, оказывается, бывает, — Я так четко помнил тебя. Даже родинку вот эту на губе. Твой запах помнил. Твой хриплый звенящий голос. Я помнил тебя так, будто кроме тебя в моей жизни больше никого и не было.       Хосоку хочется разреветься, потому что, наверное, это чересчур, и он опять поступает неправильно, когда слушает все это сейчас… — … не помнил только, кто ты. И откуда.       Хосок поднимает глаза. — Сначала с этим было легче жить, — усмехается Сокджин. — Потому что память возвращалась постепенно, а не сразу, как это показывают в фильмах, и мне приходилось как-то разбираться во всех этих воспоминаниях. И все время в этих воспоминаниях был парень с родинкой на губе, которую хотелось лизнуть так, что скручивало живот. А потом появилась Мина. И она так помогала мне, и каждый раз смеялась радостно на мое «Я вспомнил!», и таскалась со мной по всем закоулкам города, думая, что я ищу что-то очередное, что никак не дается ухватить в своей голове. А я таскал ее по всему городу просто потому, что единственное, что помнил про тебя, кроме тебя самого, это голубой широкий навес с номером «160» над подъездом в доме напротив. — Мы так и не обменялись телефонами, — кивает Хосок, и в горле очень больно, потому что как-то приходится дышать, а воздух царапает горло и не проходит, потому что оно сузилось до одного маленького сердцебиения. — Да, я знаю, — Сокджин смотрит глубоко, будто прощупывает дно хосоковых глаз, выуживая из них что-то далекое и забытое. — Я проверил каждый номер в своем списке контактов. Твоего там не было. — Когда ты вспомнил? — уточняет Хосок.       И встает.       Сокджин тоже встает. — Я не вспомнил, — вздыхает он. — Кажется, мне не хватает каких-то воспоминаний мышечной памятью, каких-то осязаний и движений пальцами. Ты у меня ассоциируешься с тем, как пальцы сминают скользкую ткань. Почему?       Хосок думает о том, что собирается снова поступить неправильно.       О том, что скажут при этом миллиарды чужих глаз, думать, почему-то, не хочется. — Наверное, вот, почему, — говорит он шепотом и шагает к Сокджину.       Губы Сокджина помнят, как целовать эту родинку на верхней губе. И пальцы так привычно сминают футболку на спине Хосока, словно это было их ежедневной обязанностью много-много лет. И выдох вперемешку со стоном кажется ему таким привычным, таким долгожданным, и он даже не сразу понимает, что слышит его в унисон с собственным. — У тебя в прихожей дурацкий постер со Spice girls, — бормочет он, целуя впадинку у ключицы, — и вечный бардак на тумбочке у зеркала. — Он не дурацкий, — шепчет Хосок, и чувствует, как ребро панели, на которую он опирается под давлением тела Сокджина, впивается в его поясницу, совершенно не больно, во всяком случае, не больнее того, что Сокджин вспомнил его бардак на тумбочке. — И я его выкинул. — Зачем, — Сокджин опутывает его талию руками и вжимает в себя еще сильнее, так, до взаимного давления ребрами. — Он был неплохой, просто дурацкий.       Хосок температурит в этом поцелуе, ему больно кожей от того, как раскаляется воздух вокруг, и слышать о том, что «ты живешь на сто семьдесят первой и у тебя бар в подвале дома», это уже невыносимо. — Кажется, сегодня мир пополнится еще на одну несчастную невесту, — Сокджин смотрит из-под вороха одеял снизу вверх, и щека его прилипла к влажной коже хосокова паха. — Мне стыдно очень, правда.       И по его физиономии этого точно не скажешь. — Что ты делаешь? — Хосок напрягается, когда видит, как поспешно копается Сокджин в карманах брюк, торопясь достать телефон и, наверное, перезвонить невесте, что-то соврать, что-то… сказать? — Хм, — Сокджин смахивает подушечкой пальца уведомления о неотвеченных звонках и сообщениях и сосредоточено тычет в экран. — Хочу вбить твой номер, пока мне в голову не прилетел еще какой-нибудь знак Вселенной.       Хосок смотрит за окно, где на фоне расцветающего неба кружит редкими для Нью-Йорка хлопьями белый ворсистый снег, и думает, что, наверное, поступить неправильно вообще нельзя. Пока ты думаешь, что это правильно. Он думает, что ему очень-очень нравится Мина, и, наверное, по отношению к ней это все тоже не совсем правильно. Но Хосок устал думать о ком-то, кроме себя.       И еще он вспоминает, как гонялся за футболкой по пожарной лестнице полдня накануне, и думает, что Сокджин стоит того, чтобы гоняться за ним тоже, даже если он неудачно выйдет из дома, неудачно попадет под сосульку и неудачно не вернется, а потом застрянет где-нибудь вдалеке от него в чьей-нибудь жизни (слава богу, хоть застрянет), и поэтому думает, что стоит пришпилить Сокджина прищепкой к бельевой веревке покрепче.       И тоже вбивает себе в телефон его номер.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.