ID работы: 8937666

Дом, из которого вон

Слэш
R
Завершён
23
libeta соавтор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Дом стоит на окраине города. В месте, называемом Расческой. Длинные многоэтажки здесь выстроены зубчатыми рядами с промежутками квадратно-бетонных дворов — предполагаемыми местами игр молодых «расчесочников». На нейтральной территории между двумя мирами — зубцов и пустырей — стоит Дом. Его называют Серым. Он стар и по возрасту ближе к пустырям — захоронениям его ровесников. Он одинок — другие дома сторонятся его — и не похож на зубец, потому что не тянется вверх. Пасть появился в Доме первый. Его тонкая красная куртка точно не была частью Дома. У неё были тканевые белые рукава, испачканные в чём-то липком и сладком. На Дом он смотрел поджав тонкие губы, то и дело вырывая свою руку из крепкой хватки мужчины. Его лицо, как и лицо всех наружних, никто толком и не запомнил — слухи по Дому пошли совсем не о нём. О высоком мальчике, на котором совсем не было следов, которые приводят сюда детей. У него были ноги, вполне здоровые и красивые ноги — нынешний вожак одной из групп (для всех Ссыльных, а для своих Волк) жутко завидовал таким ногам, но никогда не признавался в этом. И руки у него было две. Кажется, даже черепушка с тёмными волосами была вполне здорова. Шепотки ударялись о стены. Зачем он здесь? Жители Дома быстро поняли, что же в этом «идеальном» мальчике не так. У него жила Пасть. Бездонная, страшная пасть — так шутили за этой красной спиной. На обедах за спиной Пасти стоял работник кухни. Своими жидкими и мутными глазами он следил за порцией Пасти. А как сожрёт больше, чем положено? Утащит с чужой тарелки хоть пальцем, хоть комок вязкой каши? Его диагноз кто-то выговаривал шепеляво, кто-то — шутливо. У Пасти булимия, Пасть всегда хочет есть. Пасть покупает со своей любимой Наружности скрипящее на зубах печенье и за сказки выманивает у мальков конфеты. Пасть научилась незаметно вставать на цыпочки — каждую неделю его забирали в Могильник вездесущие Пауки. Старые-старые весы грешил на килограмм, но этого никто не знал. Пасть грешила на пять. За это ему урезали воскресную порцию. Глупости какие! Пасть ненавидел Дом всеми фибрами души. В наружности не было глупых ритуалов. В наружности никто не закидывался Волчьей травкой, чтобы увидеть эту их Изнанку. Изнанка не приняла чужеродную Пасть. Впустила в себя, а потом жестоко и с насмешкой вытолкнула. Пасть решила поверить, что кудрявый колясочник толкает неведомую траву, подсыпает её всем и каждому. Но он же сильный. И он никакая не Пасть. Имя ему Яков, и он хорошо это помнил. Клички — глупость. Надписи на стенах — глупость. Дом — глупость! Серая-серая глупость! Дом не любил Пасть, а Пасть не любил Дом. Что ж, это хотя бы взаимно. *** Это случилось через один выпуск. Никто не считал года в Доме. Дни, дни недели и выпуски. Иногда месяца, чтобы знать, когда в дом придут кошки или когда они уйдут из него. Это правда случилось. Не иначе как свершилось, или как там ещё можно сказать? Произошло? Взорвало спокойную жизнь Дома? Ах нет, последнее неверно. Ничто не может взорвать жизнь Дома. Даже если в него придёт живая Изнанка. В чёрных джинсах на куриных ножках, в чёрной грязной от слёз и алкоголя рубашке, в чёрных-чёрных-чёрных-чёрных-чёрных-чё…патлах. Его прозвали Тёмным и определили в стаю Пасти. Пасть возненавидела Тёмного. Тот болел головой, своей чудной мордашкой и сальными патлами. Все шептались…нет, все кричали! Тёмный — ребёнок Изнанки. Он родился вне Дома, но он пришёл домой. Тёмный исчезал где и когда хотел и приходил где, и куда, и как хотел. Он прыгал в прошлое босыми ногами и из-за колонны наблюдал, как к дому идёт человек без лица, и он держал за руку красную курточку. Потом он бежал по сырой земле Изнанки в будущее. Рядом с ним широкими шагами сильных лап бежал седой волк со счастливым оскалом. Никто бы не осмелился здесь его назвать Ссыльным. Только Волк. В холке достающий Тёмному до макушки. Смеющийся ярким-ярким волчьим смехом. Он оставался в настоящем, пока Тёмный из-за того же угла смотрел на…мужчину без лица! Он снова появлялся во дворе серого Дома. В прошлый раз, кажется, была зима. Сейчас — пахло летом. Жарким и сырым от дождей. Этот мальчик так был похож на Пасть и так отличался! Он держал наружнего за руку и не хотел отпускать его, даже когда безликий уходил. Его назвали Ветром, и Тёмный сразу-сразу полюбил его. Он был не просто Ветром. Он стал воздухом Изнанки, и Изнанка любила его. Любила большую ему серую футболку с растянутым воротом. Коричневые джинсики худых красивых ног — они были похожи на ноги Пасти. Кажется, через Ветра она была готова полюбить и ненавистную, слишком наружную Пасть, как сам брат любил брата. Любил постыдно и хорошо, любил взаимно и искренне. Любил до тёмных кругов перед глазами, любил, отдавая незаметно от мутных глазок свою порцию. Пауки называли это нервной анорексией. Воздух же просто так верил, что еда — это глупости. Можно же почитать или забраться на высокое дерево посреди двора. Можно заменить тушь перманентным маркером и изрисовать своё тело тонкими иероглифами. Он-ёми и кун-ёми. Воздух и атмосфера. Эти чёрные следы стелились по всему его телу. Роились на руках, на груди, на сбитых в кровь коленках. Он просил Тёмного рисовать их на спине. На спине они получались кривыми и смазанными, но Воздух говорил «спасибо» и бежал дальше. Его иероглифы росли по всем стенам дома. Они следами шли по потолку. Он складывал их из палок на Изнанке и рисовал на мху. Эти японские крючки он лепил из облаков на той стороне Дома и приглашал посмотреть Пасть. Пасть не верила. Пасть просила снять с шеи яркие бусины, кофейные зёрна и бренчащие монетки. Воздух смеялся заикаясь и целовал его в тонкую пасть губ. Ничего, его брат поймёт. И Воздух ему покажет! (А Тёмный ест кофейные зёрна со своих бус. Только тссссс) *** На этаже воспитателей есть заброшенная спальня. У неё досками заколочено окно, и от досок пахнет трухой и вполне съедобными жуками-короедами. Это как-то проверял Тёмный, но верить Тёмному не решаюсь даже я. Тёмный — Изнанка, а Изнанка так часто врёт, путая дорожки и теряя в себе людей, что на Изнанке нельзя верить даже в себя, что уж тут говорить про взбалмошного ребёнка? — А что будет после выпуска? — чешу быстро и как-то задумчиво след от он-ёми на плече, прямо где косточка. Яков рядом начинает сопеть усердней, отбирая у меня крошащееся на футболку печенье. Не больно-то и хотелось. — Что-то. Жизнь. Обычная. Понимаешь? Без ерунды всякой, зато с печеньем, — голос у него до того уверенный, что у меня по спине бегут мурашки и мне хочется обратно отобрать своё печенье, но судя по хрусту и более довольному сопению — это бесполезное дело. Молчим мы долго, и мне в нос забивается пыль от этой старой кровати. Сколько бы ни лежали на ней — пыль эта никак не выбивается. Может, это крошка Дома? — А если я не хочу уходить? — иероглиф так и чешется, но я уже не обращаю на него внимания. Прижимаю свою голову к голове Якова и ещё глубже вдыхаю пыль. До чиха. До ушей достаёт бурчащее «будь здоров», и я киваю. Мы же и так здоровы. Мы не Ссыльный. — Нам в любом случае придётся. Нам надо будет жить реальностью. И нашей мечтой. Ты же не забыл? — я кивают, что да. Не забыл. — Ну вот, ты не забыл. А что ты не забыл? Конечно же, я знаю, что надо помнить. Но перед этим всё-таки скребу тупым ногтём маркер. Он немного забивается вместе с кожей под ноготь, и я с силой тру его о грязное покрывало, пока Пасть рядом молчит. Только я могу называть его так по-разному и всё равно иметь в виду его. Яков-Яша-Яшенька. Пасть? Брат. Любимый-любимый-любимый. — Что пока я буду здесь, ты обустроишь наш собственный дом. Не серый, как все дома вокруг в Наружности. Только-только н-наш, и там будет очень уютно. — И печенье, — подсказывает уверенно Яша. И печенье, — думаю я, соглашаясь и кивая головой, хотя лёжа неудобно. — Да, и печенье. И когда я выйду из Дома, мы будем жить вместе. Только ты и я. И я с-смогу изучать иероглифы, чтобы всё-всё о них знать. А вечером буду рассказывать тебе всё, что узнал. Яков по правую от меня руку кивает так же, как я до него. Шмыгаю на это носом, утирая его тут же рукой и голову поворачивая на брата. Он весь такой красивый, как рисунки на стенах у нас в комнате, или как кудри Волка, или как дождь на Изнанке, или как сладкое. На его красной кофте никогда не оседает пыль. Это потому что пыль — Дом, а Яша нет? Наверное, да, потому что пыль — точно Дом, а Яша точно нет. Но вот сейчас он выглядит совершенно по-особому. Он всегда так выглядит, когда мы лежим здесь ночью, а окно заколочено очень хорошо, и фонарик на тумбочке светит слабо, потому что батарейки паршивые. И вот у него светится только висок с той стороны, где заканчивается кровать, а всё остальное тёмное, но всё равно красивое. И я даже целую его в щёку, хотя думается мне вовсе не о том, как я люблю его. Мне думается об Изнанке, пока Пасть улыбается и щурится довольно, позволяя мне целовать его в щёку. — Но ты же знаешь, что нас там никто не ждёт. Они выкинули нас. — Им пришлось. Они не хотели заниматься нашими проблемами. Но мы же справимся? Эти люди не нужны нам, если мы есть у друга друга, ветерок. Я тебя люблю, и ты меня любишь, а остальное мы сделаем! Обязательно! Иногда мне кажется, что Яков совсем не знает, что говорит. Он говорит и говорит, говорит настоящие глупости и даже верит в них. Ну разве можно построить счастье в серых зубцах? Разве можно любить, когда чужой воздух забивает лёгкие и не даёт дышать? Разве же есть жизнь где-то ещё, как вне Дома и вне Изнанки? Где нет болезней, где все счастливы так, что счастье это искрится у них в сердцах? Где можно вольным ветром пробежать везде-везде, и останется ещё столько неизведанного? Скажи Ссыльному, что не быть ему больше Волком, что не бежать на своих четырёх там, где так пахнет прелыми ягодами и листьями, где вой отражается от высоких стволов голых деревьев. Скажи — и он лично убьёт тебя, не вставая из своей скрипящей коляски. Скажи — и он перегрызёт тебе глотку и здесь, и в Наружности, и на Изнанке. — Там никто не болеет, Яш. Н-на Изнанке. Там хорошо, и тебе не придётся следить за собой! Ты же так не любишь врачей, а в Наружности тебе придётся лечиться! Каждый день отмерять порции и закрывать себе руки, чтобы не сорваться-не сорваться-не сорваться. На Изнанке столько наших, на Изнанке бежит Волк и Тёмный расскажет стихи свои. — И найдут его нескоро, и ужаснутся…или не ужаснутся? Как там Тёмный писал? Следуем его стишкам? Да, Эраст? Головой бы потрясти, сбросить наваждение Наружности, о которой так только горько говорит брат — да только лежим мы так близко, что-либо о стену головой ударюсь, либо о голову чужую. Наружность так и отравляет меня из Яшиных глаз, что хочется плакать. Хочется-хочется-хочется плакать и ударить его в самую грудь, чтобы замолчал, чтобы не говорил страшное, чтобы ушёл, чтобы мы ушли… — Пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина м-моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец…бу, Пасть! — Не называй меня так, — голос у него становится будто железный, но мне ничуть не страшно от этого — не темнеют и без того чёрные глаза на чуть тёмной же коже, а это значит, что вот-вот улыбнётся, скинет напускную злость. Напускную Изнанку! — Как? Пасть? — Да. Я Пасть для них. Для Волка этого колёсного, для Тёмного и всех. Для них. Не для тебя. Мне снова хочется молчать, и я молчу. Мы оба молчим, пока за окном зачинается дождь. Интересно, он падает только во дворе или везде в Наружности? Чем отличается дождь здесь и в Наружности? А Яша сжимает мою ладонь. Его рука горячая и мягкая, несмотря на то, что у него чёрные глаза. У Тёмного чёрные глаза, такие чёрные, что голубые, и руки у него костляво тонкие, они всё время пахнут кофе и спиртом, потому что он откуда-то пьёт спирт Пауков и чистит забившуюся в зубы кофейную крошку пальцами. А если их укусить, как делает Волк, крови не будет. У Якова точно кровь, но он вряд ли думает об этом, сжимая мою руку. Я же знаю, о чём он думает. Это читается в том, как он выдыхает. Он думает о том, что пора бы «начистить морду» Ссыльному. За траву. Он всегда считал, что Изнанка — это травка. Пора бы сказать ему, что меня это задевает. Что я не чувствую на языке горький привкус тех травок, что собирает Спиртованный. Что Волку нет нужды приносить их в пасти, если это не и л л ю з и я. Только изнанка и есть правда. Надо ему сказать. Надо. — Это не иллюзия и не травки, — Яша рядом ворочается, наверняка он думает о том, что я просто угадал. А если он поверит в то, что солнце синее? Солнце для всех станет синим, или только он на себя натянет синие очки? Наверняка с четырьмя стёклами. Или с шестью. Чтобы точно и никогда. Рука у него холодеет. — А здесь ты меня бросишь. Обязательно бросишь. Уйдёшь в Н-наружность и не вернёшься. Или я тебя не дождусь. Тёмный давно хочет меня забрать туда. — Я? Брошу? Ты меня обидеть хочешь? — слышу в его голосе обиду, слышу, как он ворочается и приподнимает голову, чтобы заглянуть мне в глаза своими чёрными. Нет, они всё же не такие, как у Тёмного. — Я тебя никогда не брошу. — Ты хочешь уйти, — вполне резонное моё замечание Якову не нравится. Молчу, продолжая смотреть. Что будет, если отвести глаза? — Я уйду, зная, что я оставляю тебя здесь только на время. Что я вернусь и заберу тебя с собой в наш дом. Ты и я. Понимаешь, Растик? Понимаешь…понимаешь ты, что в Наружности нет жизни? Что Наружность наплевала на нас, что Наружность выплюнула нас, потому что мы не нужны Наружности. В Наружности все идеальные. У них две руки и две ноги, они едят столько, сколько и все. С Наружности не ходят на Изнанку, и в Наружности нет места плохим батарейкам для фонарика, которые теперь светят в стену, потому что ты поднялся на локте и смотришь на меня? Молчу. Молчать неправильно, молчать надо со смыслом, а я — без смысла. — Ты сам говоришь. Вечером. А ч-что днём? Ты хочешь отдать меня л-людям в Наружности! — Найдёшь себе друзей, лучше чем Тёмный, ты будешь ходить в университет… — Мне не нужны друзья. И Т-тёмный мне не друг. Мне нужен ты. Мы не будем в Наружности вместе, а в Изнанке будем. — И я буду, обязательно, — не смотрю, как он улыбается ласково. Не смотрю, и всё тут. Дом шумит так остро, будто он недоволен. Мы недовольны, что он говорит о Наружности, но я его люблю и Дому потом нашепчу, что он шутит. — Просто кроме меня у тебя там будет жизнь. Интересная жуть! Захочешь — всё на свете узнаешь. По пыльному моему лицу текут слёзы. Они солёные и собираются в уголках рта, пощипывая их, треснувших от совсем недавнего неосторожного вскрика, когда пот смазывал мои иероглифы. А тот, что на плече — он всё ещё чешется. Чешется, а я плачу, глотая тяжёлые слёзы. Они невкусные, как еда, и горькие, как чужие слова, потому что они и есть чужие слова, только ставшие моими слезами, потому что Яша говорит их мне, я их слышу. А потом слёзы текут, потому что больно будет в груди и там, в сплетении солнц, если не убрать их. Если не крикнуть. — Уходи! Ух-ходи сейчас же в свою Наружность, чтобы поскорее бросить меня! А я с Волком уйду! И Пастью звать б-буду! И не нужен ты мне, как я не нужен тебе и как тебе Изнанка не нужна! Вскакиваю неловко на ноги, перекатываясь через ничуть не пыльные джинсы брата. В ответ пол чуть прогибается и вскидывает целый столб пыли, закрывая от меня его лицо, и всего его, и даже мысли его закрывая, и слова так, что слёзы больше не текут, но дорожки от них всё ещё не покрыты пылью. Они всё ещё мокрые и чуть-чуть совсем припылённые. На Яше не оседает пыль. У него крепкие объятья, в которые он поймать меня хочет, но Дом ему не даст — это я точно знаю. Знаю и отступаю назад, поджимая и кривя губы. Сам-то я только поджимаю, а кривят слёзы. Несмотря на то что они — мои, а не я — их, они всё равно кривят мне рот и заставляют сделать ещё шаг назад. Пыль собирается на ногах, и я иду назад по пыли, впереди оставляя чистые следы на деревянном полу с остатками сгнившего коврика, который забился мне между мизинцем и безымянным на ноге и колется почти так же, как чешется иероглиф. — Я тебя не оставлю, ни за что не оставлю. И не вру, и не брошу. Я уйду, я просто уйду и буду знать, что ты здесь. А если тебя не станет, то и смысла никакого не будет. Ни в чём не будет смысла. Пол ещё раз скрипит, потому что Яша идёт, но не приближается. Изнанка и Дом иногда играют, их игры жестоки и страшны для тех, кто не знает правил, а их не знает никто, правила придумывают. Я придумываю правило, что он не может подойти. — Пойдём со мной! — в голосе нет слёз, потому что я подумал, что ещё одно правило не повредит. Не плакать. И пыль всё-таки оседает на лице, потому что она поняла, что слёз больше не будет. В носу вновь свербит, но я не чихаю. — Пойдём со мной, Яша, хоть сейчас пойдём и никогда сюда не вернёмся! — Не хочу. Я вижу, что это, и такого исхода не хочу. Ни тебе, ни себе. Я желаю брата видеть тёплого и живого, а не гниющее холодное тело, действительно, как ты говоришь, никому не нужное! Яков морщится, делая шаг, но не приближаясь. Он ждёт, пока я позволю, но не знает, что я могу позволить, а поэтому просто ждёт. — А мы уйдём совсем! Здесь пусто станет, как до нас, а на Изнанке путешествовать пойдём. Искать место! М-место для нашего дома! — Дух не может без тела, — морщусь теперь и я, вновь глотая что-то вязко-солёное. Смотрю на него, упрямого и прямого, как зубцы серых домов. Неужели он и вправду их часть? Он хочет туда — к серым зубцам. — Может. На Изнанке. Но т-ты думаешь, что я наркоман. Что каждый из Изнанки — наркоман. Я не н-нужен тебе. — И твоя зависимость — Дом и Изнанка. Ты прав. Мы просто ждём, каждый не зная, чего ждёт. Я-то точно не знаю, потому и молчу. А если молчит Яков, то он, наверное, ждёт ответа. Чтобы я что-то сказал. Или дал Дому подойти (опять же возвращаясь к знанию, что Яша не знает, что Дом меня иногда слушает). Но вместо того, чтобы говорить, я слушаю, как дребезжат монетки. Их мне когда-то посоветовал надеть Ссыльный, когда услышал тихое бренчание бусин о кофейные зёрна, к которым тянул тонкие пальцы Тёмный. Иногда он подъедает и чужое кофе с шей, когда ему позволяют за пару красивых стихотворных строк. Тогда-то он и сказал, что если я Ветер, то меня должно быть слышно. На резонное замечание, что вообще-то ветер не слышно, и это раз, Ссыльный тоже резонно заметил, что мы слышим, как завывает ветер в оконных рамах, как шелестит трава и как бьются друг о друга мои бусины. И это два. Яша тогда, конечно, не оценил. Он вообще никогда не ценит то, что говорят в Доме. Он боится врачей. Он обожает печенье с малиной и ту капусту, которую иногда дают и которую никто не ест, а он ест. Так-то он даже любит Могильник, потому что со мной там делятся солёными крекерами Паучьи сёстры, но я их не люблю. И отдаю ему. А ещё он любит свою красную куртку и прячет её в этой комнате так, что даже я не знаю (а Тёмный знает). Но надо что-то говорить. И я говорю. — Ты считаешь, что Изнанка — это травки Ссыльного, — повторяю это, хотя уже говорил, а Пасть кивает. Мне легко называть его Пастью. Намного легче, чем Яковом. Особенно когда он и вправду Пасть. — А Тёмный, з-значит, из-за шизофрении бредит. А у нас бред. На троих. Один. У двоих из-за наркотиков. А как тогда на Тёмного действует наш наркотический бред, если у него свой бред? — Психиатрии не учился, — он морщится, потому что вселенная не хочет ему подчиняться, и мы знаем, что вселенная подчиняется ему только в Наружности. Поэтому он так хочет в Наружность. Люди в Наружности сами придумывают для неё законы, и это глупо и скучно. — Ты дурак. — Дурак, потому что до сих пор бьюсь об стену, лишь бы вытащить тебя. Я нужен тебе, но гораздо нужнее тебе твоя Изнанка. — Нет! — горло болит от таких криков, от которых поднимается ещё больше, больше-больше пыли, чем должно быть на самом деле. Я смотрю на него, и он смотрит на меня, как мы делали много минут до этого. Наверное, я делаю шаг вперёд, а не назад, потому что не чувствую больше пыли, чем было раньше. Я наступил в свой след. — Я п-просто не хочу умирать. Пасть смотрит на меня, как на несмышлёного ребёнка. Делаю ещё один шаг по своему же следу, но он успел запылиться, и я чувствую эту пыль между всеми пальцами. А там всё ещё колется застрявший изгнивший кусок ковра. — Я тоже. А без тебя я умру. Если ты уйдёшь, — рука у Пасти тяжёлая сейчас и ничуть не тёплая сейчас, когда проходится по моей щеке. Она находит запыленные дорожки от слёз. Стирает их, больше размазывая мокрую пыль по щекам. — Я не могу в Наружность. — Ты не хочешь. Потому что здесь просто и не надо волноваться, правда? — Не правда. — Не надо думать о неизвестности. — Надо. — О неприятном. — Мокрые носки Тёмного неприятны. — Можно плыть по течению. Или я не прав? Не прав. — Пожалуйста, не з-заставляй. Если любишь, — Пасть определённо любит, я точно знаю. Объятья у него крепкие и тяжёлые, такие, чтобы вдавить меня в Наружность по самую грудь. Наружность давит на меня и дышит прямо в рот, оттого на языке серо и какая-то незнакомая пыль. — Люблю. Но мне придётся. *** Если на тебе оседает пыль, значит ты свой. Если в глубоком сне пыль укутывает одеялом, если дышать Домом и видеть сны — ты Ветер. В Сером Доме забыли про Ветер с запахом вишни, и имя его, и его иероглифы — всё, что осталось Дому, пока Ветер утих, забившись в спальню на этаже воспитателей. В его снах было так много Дома, что казалось, что не уснул в Доме, а уснул в Дом. В его сне Дом стал Изнанкой, а Ссыльный навсегда стал Волком. Волк дышал замшелыми деревьями и грыз их кору, чтобы почувствовать вкус иллюзии. Но чувствовал только вкус свободы и навострял уши, когда слышал где-то вдали кролика, или запах кролика, или бывшую когда-то вон там жизнь кролика, хотя самого кролика уже давно здесь не было. Он никогда не бродил лениво по лесу, утыкаясь серебристым животом в заросли тростника у полузаросшей речки. Он бежал и дышал лапами своими (всеми четырьмя). Волка лапы кормят, Волка лапы несут в самую глубину леса. Туда, где несётся свежий ветер с запахом вишни. И нос идёт по этому аромату, и лес бежит по нему, и вся Изнанка кружится вокруг. Изнанка пахнет этой вишней, и пережёванным кофе, и осенним лесом, который иногда становится весенним, иногда опадающе-лиственным, но никогда не зимним, если только не захотеть сильно, и то ненадолго. Снег не задерживается здесь надолго, он тает и становится водой в заросшую речку, и тогда она ненадолго превращается в Просто Речку, но это до того скучно, что она сама вскоре зарастает, становясь Большой Заросшей Речкой, что тоже не очень хорошо, и всего-то за пару лет ссыхается обратно так, что Волк перепрыгивает её в два прыжка, если отталкиваться от воды или от воздуха; или в пару сильных гребков лапами, но тогда мокрая шерсть тянет к земле, словно тянет к Наружности и отряхивается Волк, как псина дворовая, за что рассмеялась бы Пасть. Но Пасти здесь нет. Спящий Ветер зовут Сказочным Принцем за то, что цветы, обычно растущие на высоких деревьях — они растут на траве вокруг него и пряно пахнут вишней. И охраняет его Волк, и сам Тёмный ходит мокрыми носками, вымоченными в Заросшей речке, по этим цветам, а они не вянут и даже не приминаются. Всякий, кто забродил в этот лес, обязательно натыкается на Принца. И всякий, кто натыкается, знает, что Принц спит тут всего-то на год, а не на целую вечность. Горечь заполняет сердце того, кто видит Принца, но никто не знает почему. Горечь, и светлая грусть, и счастье, и желание лететь, но лететь могут только те, кто всегда мог летать. А те, кто ходили — они просто оставляю Принца. Кто-то срывает цветок, и это приносит им счастье, потому что они храбрые и не побоялись. Принц добрый, но сны его заикаются. Сны его иногда заходят один на другого, и в то мгновение Волк вновь становится Ссыльным, и оттого он зол. Тёмному же нет дела, и он просто уходит в будущее, где Принца уже нет на Изнанке. Конечно, он знает, что это ненадолго. Но это больно, и никто не думает о том моменте, когда в пыльной спальне, укутанный одеялом Дома, проснётся Ветер, потянется хрустко и ломко тонкими косточками тонких рук и ног. Когда распахнёт он глаза огромные и голубые, оставив позади и заросшую речку, и скулящего печально Волка. Тёмного он пока не оставил, но на пороге Серого Дома выросла красная куртка, и она с Наружности. Красная куртка несёт так много Наружности, что жители стай жмутся по своим спальням, они обнимают рисунки на стенах и рассказывают сказки, словно сейчас Ночь Сказок. Жители Дома спасаются от Наружности как могут. Они не верят в неё, но у Наружности чёрные глаза, куртка красная пахнет людьми оттуда, и в руку его вложат чужую руку. Руку Дома. *** В Наружности всё по-другому, и Ветер понимает это сразу и так явно, что по телу идут мурашки. Губы кровоточат от того, как часто он кусает их, тонкие и бескровные. Больше не зачешется иероглиф на плече — мыло в Наружности крепкое, а тело его теперь чисто, как лист из тетрадей, что высятся на крепком дубовом столе. В комнате не пахнет состайниками, и от этого до того зябко, что ты одинок. Ты не одинок. Ветер напоминает это себе и по старой привычке чешет плечо отросшими ногтями до красных следов. Под ногтями нет пыли, под ногтями есть серые дома и высокие-высокие окна. Из их окна видно крыши таких же домов и таких же людей, как люди в их доме. Их больше, чем в Сером Доме, но их так мало, что Ветер видит их редко и никогда ничего не говорит. Кажется, они считают его немым. Ветер не против быть немым. Ветер больше не Ветер. Он помнил, что в его личном деле значится Эраст Петрович Фандорин, но это холодное, и колкое, и тяжелое — оно чужое. Оно скребётся по нагой коже, оно заставляет Ветра говорить его при знакомстве с людьми, которых Пасть зовёт друзьями. Ни у кого нет ничего такого, что отличает настоящих людей. Нет этого уже и у Ветра. Он не человек, он наружний теперь. У его рубашки не растянуты рукава, у его рубашки строгий ворот, и брюки не растянуть на коленках, так они свободны. Даже дома приходится носить обувь, а в парках прямо сейчас гниют осенние листья, но в них не зарыться ногами до того, что сводит мышцы и холодно, и больно. В Наружности так не делают. В Наружности бренчащие монеты прячутся в высокий шкаф и там лежат, покрываясь пылью-не-Дома. Кофейные зёрна, Ветер точно уверен, забрал Тёмный. Или их выкинул Яков, который совсем Яков, а ничуть не Пасть. Но он всё ещё Пасть. Ветру иногда становится холодно ночью. Значит Пасть снова взялась за своё, и у неё в груди болит от того, как хочется есть, от того, как туманится разум от запаха, и слюна наполняет глотку Пасти. Пасть не спасёт себя сам и его никто не спасёт. Так знает Ветер. Так знает Эраст. Потому что в Наружности они никому не нужны. — А что, уже распустились часы? — взмахиваю руками на Волка, бредущего по комнате. Его услышит Яков, а Яков не верит в Изнанку. Что Изнанка может прийти к нему в дом, где нет ничего от Дома. Так думает Яша, но он ведь привёл меня, а значит он привёл и Дом и Изнанку. — Р-р-р-распустились, Ветерок. Тебя ждут, да Старика, что часы рвёт и шестерёнки себе забирает. Вас и всё. Пр-р-риходи, Ветер, — смотрю на Волка и поражаюсь, какой он нетерпеливый. Перебирает лапами, голову запрокидывает, что башка. Рычать готов в соседнюю комнату, но я палец к губам прикладываю и Волк молчит. — Его всё ждёшь. А он не пойдёт с тобой. Не пойдёт. Думаю, что Волк прав. Потому что Изнанка нашла меня даже в Наружности. Изнанка не любит всё здесь, но она со мной и говорит идти к себе. Но я им уже всё сказал. Сказал, что пока я буду видеть Наружность — я буду с братом, Пасть он или Яша — без разницы. Но обещания держать трудно. Яков показывает на людей Наружности и говорит, что я их знаю. Что я их друг. Но я друг Тёмного и Волка и знаю только Тёмного, Волка и Яшу. И многих-многих на Изнанке, что звали меня Принцем. Эти люди в серой одежде, они большие и маленькие, но их лица я забываю тут же, как вижу, не помогает даже Еда. Еда — она из Наружности, и я уже не притрагиваюсь к ней, потому что она отдаёт пеплом Изнанки, а я боюсь, что Изнанка станет пеплом. Волк тоже боится, но никогда не скажет. Волк храбрый и не любит Яшу. — И я всё р-равно ждать его буду. Только тсс. Я слышу, что Яша идёт. Закрываю глаза и делаю вид, что сплю. Что не говорю с Волком, ничуточки. Волк уходит, хотя Яша не сможет его увидеть или почувствовать. Но у него есть свои волчьи дела — загнать зайца из будущего, которого ему покажет Тёмный. Я люблю Тёмного. А он скучает. «Ты болеешь, но это пройдёт. Мы же в сказке, маленький, и сказка не кончится. Ты болеешь, но обязательно вернёшься ко мне. И мы будем вместе». Изнанка говорит, что он врёт. *** Яков никогда не набирал ванну. Ванна — это много воды и много бегущих цифр. Если быстро принять душ, то больше можно будет отдать Эрасту. Можно будет купить баночку стеклянную туши и хорошую бумагу. Такую, чтобы писать те иероглифы, о которых он так мечтал. Ещё одна не принятая ванна, и ещё одна, и ещё — и белые рубашки, тонкие и красивые, занимают оставшийся от хозяев старый шкаф. Он хороший и крепкий. Тот, кто некогда назывался Пастью, на всю выворачивает два тугих вентиля и шмыгает носом, глядя за тем, как вода ударяется об обшарпанную эмаль. В ванной холодно и не работают батареи, потому что лето, но на улице промозглые дожди. Вода уже покрыла дно ванной и теперь плещется, а не бьётся. Яков снимет футболку — старую и немного застиранную, потому что у Эраста была новая и чистая. Оставит штаны, потому что вода слишком холодная. Вывернуть сильней красный вентиль, чтобы от крана шёл пар и запотевало стекло. Пасть рисует на запотевшем стекле Пасть и немного улыбается. На краю ванной лежит чистое лезвие. Он купил его в канцелярском магазине. Купил, как только понял, что запах вишни в доме так ярок, что Эраста нет. Его кровать сквозила запахом сакуры и стелилась тёплым ветерком, окутывая ему ноги и шею. Яков, как обычно, ничего не понял. Он решил, что ветер окутывает ему руки. Что стоит набрать пара в ванну и взять в руки холодное лезвие. Ветер говорил, что удавкой проще. Из воздуха забрать его проще, чем из воды. Но у Якова уже намокли штаны, и некому будет выжать их, тянувшиеся ко дну. Если бы кто-то хлебнул его воды, она бы оказалась солёной и немного красной на вкус. Волк хрипяще смеялся, что дурак. Ну правда же. Дурак.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.