рай земной 102

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Декабристы, Союз спасения (кроссовер)

Пэйринг и персонажи:
Сергей Трубецкой
Рейтинг:
PG-13
Размер:
Драббл, 5 страниц, 1 часть
Статус:
закончен
Метки: XIX век Ангст Аристократия Драма Исторические эпохи Мятежи / Восстания Нелинейное повествование Несчастливый финал ООС Отклонения от канона Повстанцы Пропущенная сцена Революции Российская империя Смерть основных персонажей Показать спойлеры

Награды от читателей:
 
«чувственно)» от catherine1334
Описание:
Они не позволяли себе таких вольностей — всегда «Сергей Петрович», «Кондратий Фёдорович», а потому вот это тихое, простуженное «Серёжа» и лихорадочный, температурный блеск глаз, в глубине которых пламенем свечей тлеет что-то такое, чему не находится подходящего слова ни на одном из знакомых Трубецкому языков, ломает привычные границы дозволенного и приличного, и ему кажется, что чуть дрожащие от озноба плечи под его руками — самое настоящее в этой комнатке, освещённой свечами.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
Как всегда — спонтанно и на коленке. Стихотворение В. Полозковой, лейтмотивом возникшее в голове ко всему этому безобразию. Послушать в исполнении Марии Чайковской строго рекомендуется.

К реальным историческим личностям и актерам эта работа не имеет никакого отношения.

10 января 2020, 16:13
Шалостью бризовой, Шелестью рисовой — Поговори со мной, Поговори со мной. Сергей закрывает глаза. Там, если чуть сильнее зажмуриться, цветет солнце. Яркое, летнее, сочно-персиковое. И такие же сочные, летние, карие глаза напротив. В сеточке морщинок светлой кожи, ставшей золотистой под охрой солнца, с рассыпанными зёрнышками едва заметных веснушек. Настолько едва заметных, что Трубецкому казалось тогда, что только он и видит их, а потому имеет полное право так беззастенчиво рассматривать лицо Рылеева. Не скрывая, не стесняясь почти восторженно-любящего выражения лица. Так генералы смотрят на бойцов, выигравших сражение, ещё чёрных от копоти и чужой крови; так матери смотрят на младенцев, покоящихся на руках любимых мужчин; так мужчины смотрят на женщин, что согласились стать их. Рылеев так смотрит на кровавый план Пестеля, и эхо его счастливого смеха похоже на тихий стук спелых яблок, что падают на плодородную украинскую землю, трескаясь на красных наливных боках. И когда Кондратий Фёдорович переводит свой взгляд наконец на него, Сергея Петровича, то не тушуется даже — ведь ему и в голову не может прийти, что их диктатор так восторжен карими каплями его глаз под спелым июльским солнцем и морщинками в уголках тонких, потрескавшихся губ, а не планом цареубийства и торжества республики. Когда Сергей Петрович открывает глаза, то складки у мягкого рта, ставшие за последние месяцы уже привычными, врезаются жёстче. Желваки проявляются чётче, как от невыносимой боли, а мокрая стена каземата в свете морозной темноты, когда непонятно, какой час за окном, до этой самой боли напоминает брусчатку Сенатской площади. И совсем не напоминает глаза Рылеева. Солнечной, лиственной Вязью осмысленной — Ну поделись со мной Тяжкими мыслями. — Серёжа... — эхо его голоса - простуженного, хриплого, но все такого же красивого, с поэтично поставленным «р» и смазанного «ж» теряется где-то в воспалённом мозгу Трубецкого, который не помнит, как делает шаг, как большими руками стискивает лихорадящие чужие плечи, обжигаясь кромкой ладоней о чужую оголенную шею. Они не позволяли себе таких вольностей — всегда «Сергей Петрович», «Кондратий Фёдорович», а потому вот это тихое, простуженное «Сережа» и лихорадочный, температурный блеск глаз, в глубине которых пламенем свечей тлеет что-то такое, чему не находится подходящего слова ни на одном из знакомых Трубецкому языков, ломает привычные границы дозволенного и приличного, и ему кажется, что чуть дрожащие от озноба плечи под его руками — самое настоящее в этой комнатке, освещённой свечами. Рабочий кабинет Рылеева был маленьким, большую часть занимала крутобокая маленькая печка, от которой несло жаром, который, кажется, впитывал сам Рылеев, потому что, несмотря на тёплый плащ на соболином меху, руки Трубецкого были мертвецки холодны. Рабочий стол был завален бумагами, гусиными перьями и пестрел чернильными кляксами, напоминая далматинца. Узкая кушетка, с которой встал Рылеев, как только увидел заходящего широким шагом Трубецкого, казалось, ещё хранила температурный жар чужого тела, притягивая темный, серый взгляд Сергея Петровича. — Ты поведёшь нас? — переходит на шёпот Кондратий Фёдорович, сам придвигаясь ближе, - горячий, лихорадящий, с золотыми каплями чистого огня на кончиках тёмных волос, подсвеченных стоящими позади свечами, — Возглавишь? Сергей смотрит на него, пожирает глазами, и между бровей пролегает глубокая морщинка. Морщинки у рта заострились, а сами губы словно бы хотели, но не могли растянуться в привычной, успокаивающей улыбке, складываясь в горькую усмешку. — Я... я выйду на площадь, как и сказал тебе. Выйду. И сам отдам приказ. Он не узнаёт свой голос. Глухой. Мёртвый. Но обещающий. Он и не замечает уже, что его руки все ещё сжимают чужие плечи, а Рылеев стоит так близко, что жар его тела, скрытый лишь рубахой и наполовину распахнутым халатом, дурманит голову. И вот тогда-то раздаётся прицельный револьверный прямо в висок, как кажется самому Трубецкому. Кондратий на секунду опускает счастливые глаза, улыбается, закусывая нижнюю губу, а затем вновь вскидывает голову, и в карих, летних без солнца глазах, стоят слёзы. И в это же мгновение он, словно кот, трется гладко выбритой горячей щекой о руку окаменевшего Трубецкого, прикрывая глаза, а затем целует того ровно в бешено бьющуюся пульсом венку на запястье. — Серёжа... — второй раз шепчет он, — Спаситель наш.... А Трубецкой умирает от ощущения горячих, сухих губ на чувствительной коже. И совсем не понимает, что делает, когда склоняется к этим тонким, жарким губам, сминая их, подчиняя. Он ожидает встретить сопротивление, он как бы заранее даёт ему отпор, привыкший, что все достаётся с боем, но Рылеев сам встаёт на носочки, покорно отдавая губы. Руки Трубецкого все ещё на плечах литератора, обжигаются горячей шеей у стыка ладони и указательного пальца, и он полностью переводит ладони на опаляющую шею, большими пальцами очерчивая чужой кадык. Рылеев всхлипывает, сам жмётся теснее, судорожно вцепляется пальцами в плащ. Трубецкой не может дышать от все вокруг поглотившего жара и Рылеева, но тот, словно поняв, отстраняется на секунду, смотрит счастливыми влюблёнными глазами, и Трубецкой готов умереть, но возглавить все неприсягнувшие полки, согретый только теплом этих глаз. Но Кондратий Фёдорович отстраняется лишь на секунду — и лишь для того, чтобы найти завязки у чужого плаща, и гибкими, тонкими пальцами заставить их развязаться. Плащ тихо скользит на пол с широких плеч Трубецкого, а тот расширенными глазами смотрит лишь в лицо Рылеева. — Мы, может быть, умрем там завтра, — тихо шепчет Кондратий в лицо Сергею, торопливо расправляясь с чужим мундиром, — Так разве есть нам, что терять? Только молю тебя, тихо, не то обеспечим себе виселицу раньше восстания....— и скользит губами по чужому лицу, увлекая Трубецкого в сторону узкой маленькой кушетки. Темными думами, Мрачной кручиною — Слушать угрюмыми Соснами чинными Буду; как рай земной Под кипарисами — На кушетке мало места и для изящного Рылеева, а уж высокому Трубецкому на ней и подавно не уместиться. Но так только кажется, потому что судорожно целующий чужую шею поэт почти не занимает на ней места, позволяя Сергею горячей тяжестью подмять себя, вдавить во влажную простынь, сквозь которую стыло холодила лопатки натуральная телячья кожа обивки. Трубецкому кажется, что он и сам в горячке, а может, и вовсе убит выстрелом в затылок одним из агентов тайной императорской полиции, только вот думать об этом не хочется, когда его поэт красивыми пальцами стаскивает с него последнюю рубашку, и можно кожа к коже, так, чтобы оставались синяки и ссадины, и серебряный крестик с шеи Трубецкого на простой веревочке ударялся об чужую скулу. Он потерял счёт времени, остались лишь чужие карие глаза, тихий скрип кушетки да выдохи-полустоны, которые он ловил пальцами или ртом, вбирая, напиваясь ими допьяна, как сладким, крымским молодым вином. Буду; как рай земной Под кипарисами — Поумирай со мной. — Идите на площадь и побезумствуйте же! Трубецкой смотрит в лицо, в котором ненависть мешается с любовью, и чувствует, как внутри него все сходит с оси. Он не может пойти туда, выйти и встать перед солдатами. Не может снова увидеть тяжёлый взгляд холодных Николаевских глаз, словно считавших по его храбрящемуся лицу, какой же Трубецкой трус, сбежавший с утра от любовника, ночью клявшемуся, что не свернёт, не предаст, выйдет. ...и позорно наблюдающий за всем из толпы зевак, с любопытством глазеющих то на высокую фигуру императора на красивой белой лошади, то на него самого в парадном офицерском мундире, то на больного злобой Рылеева, которого лихорадит чужим предательством и простудой. На нем нет платка, и Трубецкой видит на оголенной шее следы собственных зубов и чуть покачивается, ломая собственные пальцы на желании прикрыть интимный след, след самого себя, от чужих глаз. Но когда натыкается на карие штыки чужих глаз, в которых едко плавится его же предательство, то он понимает, что не забудет в своей жизни только две вещи — узкую кушетку рабочего кабинета и тело под собой, и вот эти два револьверных дула, что сейчас глядят на него из отчаявшихся глаз Рылеева. И в злобе на самого себя он рычит: «Не сейчас, Кондратий Фёдорович!», и на природой заточенное лицо ложится маска аристократического презрения на самого себя. — Вы трус... трус! — выдыхает изумленно поэт, и его и без того алые от мороза и лихорадки щеки становятся еще краснее. Трубецкой изумлённо смотрит на него, словно ему кажется, что он ослышался. Но сосущая внутри пустота не оставляет ему на это надежды. — Трус... — как пьяный выдыхает Рылеев, и внутри него настоящая катастрофа, потому что он спиной врезается в толпу, разрезая ее, как волну, пока не натыкается плечом на какого-то прохожего, и Трубецкой делает инстинктивное движение к Рылееву, чтобы удержать его, сохранить, уберечь. Но тот, как ошпаренный, отшатывается от него и невидяще бредёт прочь, растворяясь в толпе зевак. И это движение ранит куда больше, ведь оно так разительно не похоже на того Кондратия, что ластился к нему ночью, заставляя быть ближе, грубее, жёстче, до боли вжимая его в себя. Поговори со мной. Поговори со мной, Слезы повылей чуть — Я ведь как оттепель, Я тебя вылечу, Станет легко тебе, Будто бы сызнова Встанешь из пламени, Только держись меня, Не оставляй меня. Трубецкой до последнего уверен, что Николай не станет стрелять. Потом он не сможет вспомнить, на чем же была основана его уверенность, ведь ещё тогда по льдисто-голубым глазам и тяжелому взгляду человека, который не привык, чтобы его любили, было понятно, что он не отступится. Но Трубецкой верил — горячо, свято, молитвенно, — что Царь не станет стрелять. Только после поняв, что по-другому Царем и не стать. И когда первый свистящий залп проносится над головами и врезается в лучшие гвардейские полки Российской Империи, рассыпая их пестрый мундирный строй, Трубецкой пошатывается. Ему кажется, что в той толпе он видит карие глаза, которые с мольбой и всепрощением смотрят прямо в его глаза. Такие глаза бывают лишь у мучеников на старых, покрытых копотью иконах, но не на лицах живых людей. За первым залпом идёт второй, третий, и словно звук возвращается на площадь — кричат женщины и раненые, и он слышит хорошо поставленный, простуженный голос, который кричит: «За Конституцию!», пока все снова не тонет в ядерном страшном свисте. Он уходит с площади, сперва нелепо пятясь спиной, а затем и вовсе трусливо убегая. Он ни разу не бежал с поля боя. Он бил французов, он вошёл в Париж победителем — а с площади столицы родной Империи он бежит, петляя как заяц, боясь быть трусливо застреленным в спину взглядом карих, всепрощающих глаз. А коль решишь уйти, Вот те пророчество: Трубецкой ещё иногда просыпается в слезах, сжимая руками подушку до того, что белеют костяшки. Раз за разом он видит сон — горячие плечи под его пальцами, глаза, что напоминают охру и шоколад, потрескавшиеся губы и блеск крестика на кромке чужой челюсти, по которой сползает капелька крови. Она течёт медленно, гранатово-красная, стекает по гладкому подбородку, юркой змейкой скользит по зацелованной шее с отметками зубов, зловеще сверкая в отблеске нескольких ещё горящих свечей. А когда Трубецкой поднимает взгляд, то видит стеклянные мертвые глаза, и кожа Рылеева под ним обжигает не лихорадящей теплотой, а холодом мертвого тела. И сам Рылеев весь в снегу, и вот они уже не на узкой кушетке в кабинете, а посреди площади. И Трубецкой одет в мундир, который его душит, а его поэт распластан на Сенатской площади. И вокруг лишь кровь и ярко-белый снег, и такой же белый Рылеев с мертвыми карими глазами, на которые падает снег. Трубецкой зовёт его, пытается накрыть, прикрыть собой даже от снега, что липнет к нему самому и кровавыми почему-то каплями оседает на Кондратии Фёдоровиче. А напротив стоит Николай, и холодный взгляд его тяжелых глаз не выражает совсем ничего. Трубецкой просыпается и плачет, лицом зарываясь в подушку. За окном — северные сумерки, и он не знает, день это или ночь. Но ему, впрочем, неважно. Он знает, что увидел тогда Николай, скользнув взглядом по его лицу — что самой худшей казнью для Трубецкого будет жить. Будешь искать пути, Да не воротишься.
Отношение автора к критике:
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.