веровать лишь в тебя 89

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Декабристы, Союз спасения (кроссовер)

Пэйринг и персонажи:
Михаил Бестужев-Рюмин/Сергей Муравьёв-Апостол
Рейтинг:
R
Размер:
Мини, 6 страниц, 1 часть
Статус:
закончен
Метки: RST XIX век Драма Исторические эпохи ООС Романтика Российская империя Согласование с каноном

Награды от читателей:
 
«C'est un vrai trésor! » от франт минувших лет
«C'est un vrai trésor! » от франт минувших лет
Описание:
Поцелуй на вкус — как кровь из-за закусанных случайно губ, но

им ли бояться крови?

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
И снова я вкрашилась в господ-революционеров, один из которых лидер, а другой - верный сателлит, которые перед казнью держатся за руки.

Как говорится, никогда такого не было и вот опять.

К реальным историческим личностям эта работа не имеет никакого отношения.
28 января 2020, 22:06

...и я продолжаю веровать лишь в тебя. сердцем — тоской наполненным, до предела. — В. Миловидова

Они целуются в первый раз у всех на виду, прямо посреди комнаты, но никто не придаёт этому никакого значения, ведь Серёжу передавали тогда из рук в руки как святыню и грааль, и каждый хотел обнять его или ударить по плечам, с гордостью отца смотря в глаза. И только когда очередь доходит до Миши — он может лишь улыбнуться Муравьеву: стеснительно, но счастливо, и тогда тот тоже улыбается ему в ответ — и неожиданно целует в губы. И вся комната, в которой ещё пару секунд назад гремел хорошо поставленный голос Муравьева, зачитывающего вслух проект очередной Конституции, вдруг тонет в гуле крови в Мишиных ушах и теряется на выдохах ужасно быстрого дыхания Муравьева. Вокруг — смех и брызги шампанского, и губы Серёжи тоже в шампанском, а потому Бестужев чувствует дорогой сорт винограда на губах, которые для него пьянее и слаще, чем всё льющееся вокруг вино. Революционеры вокруг них сами похожи на пузырьки шампанского — бурлят, смеясь, и пьют из горла, разбивая дорогой императорский фарфор, словно бы он один был оплотом самодержавия и царской власти. Для них Серёжина Конституция — почти торжество революции, для Миши Серёжины губы на своих — почти смерть. Поцелуй длится до безобразия долго - Муравьев вжимает в себя оцепеневшего враз Мишу, а затем чуть-чуть, едва касается языком нижней губы Бестужева. Касается — и сразу отстраняется, словно забывшись, но вовремя опомнившись, — не смотря на Мишу, тут же улыбаясь своей вот этой улыбкой диктатора и вождя, оттеняя даже Трубецкого, поднимает над головой из ниоткуда взявшееся шампанское и выпивает его залпом, тут же разбивая бокал под одобрительные крики. А Миша стоит позади, и ему кажется, что на его губах тоже шампанское, которое так хотел попробовать на вкус Серёжа кончиком своего языка. — Amantes sunt amentes*, — громко провозглашает Кондратий Фёдорович, даже не смотря на Мишу с Серёжей, устремляя горящий взгляд коньячных глаз на князя Трубецкого. — Мой друг, так пристало говорить на свадьбах, но не на революционных восстаниях, — уголки губ Трубецкого чуть приподнимаются в ласковой улыбке. — Мы все здесь венчаны на Родине, а обещаны смерти. Потому «влюблённые» и «безумцы» на латыни отличны только в одной букве. И последняя фраза сладким привкусом шампанского с чужих губ въедается в мозг Миши, который продолжает смотреть в спину Серёже, даже не обернувшегося на него. А когда тот, наконец, оборачивается, Миша снова может лишь улыбнуться ему безумной широкой улыбкой, встречая взгляд смеющихся и очень ласковых зелёных глаз. И в тот момент казалось, что все империи могут быть разрушены и созданы вновь только под напором их горячих, хорошо поставленных слов, что молодость будет вечной, ... и что смерти — нет. Но она была. Она всегда витала над каждым их сборищем, и иногда можно было ее увидеть. Ее чёрный отблеск был в злых, налитых кровью глазах Пестеля, который сухо чеканил план убийства Императора; ее можно было увидеть в дрожащей руке Рылеева, когда тот макал перо в чернила, при свете свечей неизменно отдававших чёрной венозной кровью, что медленно капала на бумагу. Ее можно было увидеть по складке у губ Трубецкого, который чеканил сухое «нет», словно щёлкал хлыстом перед сворой собак, на очередное предложение убийства императорской семьи; смерть была в бледном лице Миши, который большими карими глазами с синяками под ними смотрел на Серёжу, который с раздувавшимися от гнева крыльями носа и горящими злыми глазами напоминал норовистого жеребца, которого так хотели укротить. ...и Миша хотел бы верить в революцию так же, как верит в Серёжу, только вот у него нет столько любви к революции, сколько есть к Серёже. Она не пугала его — разве хоть что-то могло напугать того, кто уже положил голову на плаху и своими руками держит веревку от топора? Разве мысль о любви может вселять ужас в тех, кто покусился на Царя? разве любовь может быть страшнее смерти?... Миша не задумывался о том, что сам может значить для Серёжи. Муравьёв был. И Бестужеву этого было достаточно. Просто даже знать, что где-то Серёжа есть для него превращалось в несказанное счастье. Когда их вместе высылают в Украину, у Миши только одна мысль — что Серёжа рядом. Хмурый, посеревший лицом, но, главное — рядом. Да и рядом-то было пару вёрст, а не шагов, но Мише нравилось скакать на своём бодром вороном жеребце по залитым лунным светом бескрайним зимним полям Украины, чувствуя только запах терпкого лошадиного пота, кожи от стремян и мороза. И Мише нравилось как встречал его Сергей. Всегда встающий из-за стола с бумагами, всегда в расстегнутом мундире и с ласковой усталой улыбкой. Всегда первый обнимающий Мишу, всегда тихо смеющийся ему в ухо на все протесты, состоящие, всегда, из одного и того же: что он, Миша, в заледенелом кителе и холодный, а Серёжа горячий и обязательно заболеет. Но Серёжа никогда не заболевал. И почти не выпускал пальцев Миши из своих, задумчиво перебирая их в своей руке, сидя по-солдатски просто на стуле, положив локти на колени и опустив голову, позволяя Мише зачарованно смотреть на разлет сильных расслабленных плеч и смуглой кожи в вырезе рубашки. Тихо потрескивали поленья в печке, и по-мужски красивое обветренное лицо в памяти чертилось карандашными набросками, и Миша очень жалел, что сбегал с уроков рисования на уроки фехтования, потому что он бы очень хотел рисовать такого Муравьева и все портреты дарить ему же самому. Но рисовалось лишь в уме. А в реальности Миша сидел не двигаясь, наслаждаясь чужими прикосновениями к своим пальцам. Они обменивались односложными, ничего не значащими фразами — но лишь вслух. В уме же они вели непрекращающиеся беседы, и каждый слышал то, что вряд ли бы когда сказал вслух. Л ю б л ю. Миша собирался всегда под утро, и всегда взгляд Сергея стрелял ему на прощание, словно опытный дуэлянт, ровно промеж глаз невыносимой тоской. И Миша сам обнимал такого Муравьева, позволяя себе утыкаться в его шею. — Опять не поспишь, — от долгого молчания голос Серёжи всегда был хриплым. — Не страшно. Я все равно не заснул бы. /без тебя/— так и хочется добавить Мише, но каждый раз он до крови прикусывает губу. и молчит окончание фразы. Когда сам Муравьев приезжает к нему в станицу, Бестужев вдребезги пьян. Пьян и несчастен. Незримая верёвка с топором натянута все туже, и сам Миша чувствует, что окровавленная, намозоленная ладонь не сможет больше удерживать ее. И будет кровь на мостовых и повешенные аристократы, и будет смерть, и не будет Серёжи. И Бестужев роняет голову на скрещённые руки и сухо плачет, почти скулит, потому что что-то внутри рвётся раз за разом, мешается и пережевывает само себя, пока вкус шампанского напоминает Сережины губы на Мишиных губах. А потом Серёжа, который пока еще есть, появляется перед ним, и то, что ещё секунду назад жевало само себя, начинается незримыми руками тянуться к Муравьеву. Тот строго смотрит на Мишу, хмурит брови, одним взглядом поднимая вусмерть пьяного Бестужева, силой своего шага заставляя того почти прямо плестись за ним вслед. — Давай лучше выпьем шампанского и застрелимся? — почти с надеждой шепчет Миша, прижатый к стенке. — Мы будем в Петербурге через месяц, Миша! И в этой фразе — отказ приговорённому к смерти в милости последнего желания: почувствовать ещё раз вкус чужих губ на своих губах и позволить отпустить веревку, что продолжает до крови разрывать ладони, все больше выскальзывая из усталых рук. И Миша верит в Серёжу, никогда так и не поверив в революцию. И он кивает, трезвея на глазах, потому что Серёжа - всё. Они собирает полк, и Миша устал от однообразных заснеженных полей, вечно мучающего его холода и простой солдатской речи. Но Сергей едет рядом со строем, и когда он окидывает взглядом каждого солдата, в его глазах светится столько гордости, что Мише становится неловко и стыдно. И поэтому он почти не пересекается с Серёжей, словно приучая себя быть без него. Но Муравьев смотрит своими каре-зелёными омутами, едет рядом с повозкой, на которой обычно сидит Миша, но не задаёт вопросов. Только все больше мрачнеет глазами и лицом. И Миша знает, что Серёжа так долго не выдержит. И Серёжа не выдерживает. Миша заходит к нему в один из перевалочных домов посреди ночи, едва накинув на плечи китель. Он знает, что Сергей не спит, причём уже давно, по тёмным кругам, что залегли под напряженными глазами. И беспокойство зудит внутри, не даёт спать самому, и Миша просто потакает своему желанию увидеть Серёжу — он ведь не водка, и не вылечивает одним своим наличием ни от простуд, ни от бессонниц, ни от революций. — Почему не спишь? Струсил? — Серёжа оборачивается вполоборота, смотрит Мише куда-то в вырез рубашки, но не в глаза. «Струсил», — честно хочется признаться Мише, застывшему на пороге, — «только вот не за себя. За тебя струсил». Но так и не говорит ни слова. Муравьёв-Апостол глубоко вдыхает, а затем поворачивается и опирается поясницей о край стола, скрещивает ноги и устало потирает глаза. Он одет в простую рубашку, незаправленно торчащую из брюк, и лишь сверху, на тяжело опущенные плечи, был накинут его офицерский мундир. Длинные ноги в светлых брюках заканчивались простыми высокими сапогами, и в его фигуре столько невыносимо тяжелой усталости, что гнёт несгибаемые до этого плечи к земле, что Миша осторожно подходит к Сергею и убирает руки от его лица. Смотрит, шириной зрачков впиваясь в чужое лицо, заставляя смотреть в ответ. — Миша, мы же вместе, — тихо говорит Серёжа, не опуская взгляда, — а мы когда вместе - мы же все можем, Миша. — голос у него дрожит, а затем он замолкает и сам берет руки Миши в свои, заключая его запястья в кольцо своих длинных горячих пальцев. Миша, не отрываясь, смотрит в его красивое породистое лицо — оливковая обветренная кожа, острый вырез скул, упрямо вскинутые брови; прямой нос с едва заметной горбинкой у основания и каре-зелёная тина красивых глаз под сенью густых тёмных ресниц. Миша смотрит как в первый и последний раз. И Серёжа смотрит так же в ответ. А затем привлекает Бестужева за запястья ближе к себе, теснит чужие руки к своей груди и лбом упирается в чужой лоб, не отрывая взгляда, горячими выдохами опаляя лицо. — Миша... ежели тебе страшно, то как держаться мне? Его губы кривятся, словно от боли. Он закрывает глаза и глубоко вдыхает. Мише хочется сказать хоть что-то, но он может лишь огромными глазами, ярко блестящими в темноте, смотреть на чужое, чуть подернутое болью, лицо. Сергей стоит с закрытыми глазами, а когда открывает, в них читается упрямая решимость обычного Муравьева, и рвущее сердце Миши обреченное осознание смертника, который принял свою участь и крест как данность. — Серёжа... я с тобой до конца. Не важно, какого, да ты и сам уже все понял. Здесь или там - ей богу, не важно. Я всегда был рядом и продолжу, и коли станется, я умру там, только, Серёжа... — Миша на этих словах зажмуривается и чуть трется своим лбом о чужой лоб, словно кот, — не за них умру, Серёжа. За тебя. И Мише кажется, что на самом деле он клянётся не в революционной верности, а любви. И Сергею, видимо, кажется так же, потому что темными глазами он пристально смотрит в его лицо. Чуть сильнее сжимает запястья Миши в своих руках, не отрывая горящего взгляда больших зрачков. Смотрит — и целует его в губы. Целует страшно, как будто прощаясь, как будто ведет в атаку полк против целой армии, как будто Миша может не поцеловать его в ответ. Но Миша целует. Бесстыдно вжимается в чужое тело своим, словно продажная девица, открывает рот, заставляя столкнуться языками. Поцелуй на вкус — как кровь из-за закусанных случайно губ, но им ли бояться крови? Серёжа все ещё держит руки Миши у своего горла, наверняка до синяков сжимая чужие запястья, а Мише не страшно признаться самому себе, что ему именно так и нравится, что ему даже боль от Серёжи — радость. Вокруг, кажется, полыхает воздух, но даже сам почивший Император зайди сюда — они бы даже не обернулись. Бестужев сталкивается зубами с чужими, отстраняется, кусает чужую шею ровно над собственными сведёнными кулаками, и Серёжа задыхается, откидывает голову, безотчетно сжимая чужие запястья сильнее. А Миша похож на голодного, вылизывая чужую шею и кромку челюсти. — Посмотри на меня, — неожиданно хрипло просит Серёжа и опускает Мишины руки, чтобы тут же обхватить его лицо. Бестужев поднимает глаза, и не знает, что зрачок полностью поглотил радужку, и его лицо Муравьеву кажется неземным, почти нечеловеческим — но своим. Миша не выдерживает первым. Рывком впечатывается в чужие губы, и пользуясь освобождёнными руками, ныряет в чужую воронность волос, собирая в кулак и ощутимо потягивая, вырывая не то стон, не то возглас боли. Но Серёже нравится. Ему от Бестужева и боль - радость. Ведь когда больно — это значит, что ты живой. Муравьев обхватывает чужую стройную фигуру, теснит ближе к себе, руками оглаживая почти по-девичьи стройную спину. Миша выгибается его рукам на встречу, выдыхает в поцелуй горячо, нетерпеливо. Серёжа отстраняется и видно, что он не знает, как спросить то, что он собирается спросить, и спрашивают ли вообще о таком. Мише хочется смеяться - он словно пьян, - когда он видит растерянную морщинку на переносице обычно уверенного Муравьева. Проводит пальцами по чужим влажным губам, смотря, как и без того большая радужка становится ещё больше, а затем тихо спрашивает: — Струсил? Серёжа неожиданно улыбается и толкает Бестужева в сторону койки. Все сомнения рассеиваются, когда Бестужев тянет его вслед, снова прижимаясь к губам, и к Сергею приходит кристально ясное осознание, что вот этот нетерпеливо кусающий его губы красивый мальчик с иконописным взглядом — это же Миша: его родной, его светлый, его Миша. Который знает его лучше, чем он сам знает себя. Это же его Миша, который сам стягивает с себя рубаху, сверкая глазами и выглядя так серьезно, словно этим движением поднимает Россию на восстание, не иначе. Это же Миша, который совершенно не может сдерживать громкие стоны, стоит только Серёже нависнуть сверху, целуя чужие ключицы. Это же Миша, который, впиваясь пальцами, вычерчивает карту новой империи на спине Серёжи, лихорадочно что-то бормоча и кусая губы, жмуря глаза. Это Миша, который кусает его плечи и лихорадочно просит быстрее, сбиваясь на французский. Это Миша, который пахнет молоком, пшеницей и стременной кожей. Это же Миша, который всецело его. Вдвоём на койке тесно, но Миша жмётся в Серёжу теснее, оплетая его руками и ногами, заставляя тихо отфыркиваться от светлых прядок, что лезут Серёже в нос. Но тот не жалуется совсем, придвигает Бестужева к себе ближе, сам зарываясь всем лицом в спелую рожь мягких волос. — Серёжа? — Да? — Не умирай без меня, пожалуйста. Серёжа очень хочет начать ругаться на Мишу, сказать ему, что умирать будут не они, а старый строй. Что надо верить, что без веры в их замысле и вовсе нет смысла. Но сил нет, и гибкое тело в его руках напряжённо окаменело в ожидании ответа. — Не умру.

/без тебя/.

Примечания:
Amantes sunt amentes (лат.) — влюблённые — безумные.
Отношение автора к критике:
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.