***
Маленький ангел рос, и чем старше он становился, тем больше у императора было к нему симпатии. В своей ночной рубашке он правда был похож на ангела, самого славного, который только мог быть на небесах. Его волосы завились в кудри, как у его мамы, мягкие, будто китайский шёлк, Империя запретил срезать их и на миллиметр. Настоящее наслаждение расчёсывать мальчишку, тот сидел смирно, обнимая тряпичные игрушки, подаренные ему на Рождество. Сладкие подарки и игрушки он получал не только на праздники, но именно тогда их было больше, ведь царским детям всегда дарили больше, чем другим. Это деревянные солдатики, животные, ненастоящее оружие, всё, во что играют мальчики, но Россия ещё слишком мал для многих игрушек. Большие коробки стояли в кладовой, где была и его парадная одежда. Ходьба годовалому малышу давалось нелегко, особенно длительная, но никаких неудобств он не испытывал. Империя брал его за руку, немного наклоняясь, ведя по залу, слыша довольные возгласы, — ничего милее и не доводилось видеть. Молочные каши и прочая еда — это, конечно, хорошо, но Россия хотел чего-нибудь сладкого, как и любой другой ребенок. Давать ему шоколад император опасался, ведь тогда маленькое чудо просто не захочет другой еды, а этого допустить было нельзя. — Вы, тятенька, совсем не даёте с сыном видеться. Мимозу делаете из него, он же вам не игрушка, — говорит Союз, делая глоток чая из своей чашки. Его сын сидит на коленях у Империи, и ему там хорошо. Он ещё не носит сделанные для него мундиры, только хлопковые рубашки и брюки, мешковатые, всегда скрывающие всё его тело. Маленький «ангел» развлекал себя объятьями с любимой игрушкой. Красивый бантик из узорчатой ленты пришлось снять, малышу неприятно было тереться о него лицом, он царапался. Император гладил румяную щечку внука, тот смеялся, ему было щекотно. — А тебе оно надо? Дел у тебя других нету? — говорит Империя, сажая малыша к себе, пытаясь поцеловать его сахарную щеку, но тот сопротивляется, не переставая хихикать. — Нельзя разлучать отца и ребенка друг с другом, или будет как с Павлом, — сказал Союз, поставив чашку на блюдце. — Тебя с ним никто не разлучает, — фыркает император, порядком подустав от подобных разговоров. Союз был собой невероятно горд: он же говорил, что Россиюшка понравится РИ, и оказался более чем прав. Мальчика пора кормить, когда он голоден, начинаются нескончаемые капризы, и его можно понять. Еда — это не только энергия, но также и наслаждение, неотъемлемая часть нашей жизни. Сейчас Россия не особо ценит это, ведь немногое из яств он может попробовать в годовалом возрасте, но всё ещё впереди. Империя решил, что вкус для ребёнка тоже очень важен. Он бы и сам постную кашу есть не стал — ни соли, ни сахара, ни масла. Это же ребёнок, а не узник. Крупы России очень нравились, особенно он любил пшеничную кашу. Все они варились на молоке, после в них клали сливочное масло и немного сахара: не особо сладко, но уже куда лучше просто сваренной крупы. Император самостоятельно учил внука держать ложку. Сидя на своем стульчике, Россия крепко обхватывал серебряную ложечку, поднося её ко рту, не забывая больше половины размазать по своему лицу. Чтобы кормить ребёнка было проще, ему был сделан специальный стул с выдвижной дощечкой, чтобы можно было посадить туда мальчика и задвинуть её, сделав ему такой удобный столик, куда и ставилась миска с кашей. Он был тяжелее обычных, и имел удобную для взрослого высоту, которую можно было регулировать, опуская часть с сидением или поднимая. Подобная конструкция использовалась лишь для кормления, в остальном обходились без неё, так как удерживать «ангела» на месте было проще. Россия вертится, крутится, всё хочет знать, чтобы не дай Бог что-то не случилось без него, а тут его есть заставляют, а потом и, чего хуже, спать укладывать будут. Сейчас и сну цена — копейка, а всё ж аукнется потом, когда не будет пищи ничего прекраснее, а сна тем паче. Летом, в середине июля, знакомились с яблоками. Малыш укусить пытается, но теми зубами, что есть у него, лишь сдирает кожицу. Император забирает у него сочный плод, что вызывает слёзы, ведь мальчик не совсем понимает, почему ему сначала дали, а теперь отбирают. Но никто не отбирает. Император счищает невкусную кожицу, отдавая мальчику кусочек сладкой мякоти. Это белый налив, любимый сорт яблок Империи. Сладкие, словно мед, а мягкие, что просто во рту тает. Земляника в саду его не росла, дикарка, её из леса приносят, оттуда и малину иногда. Очень понравились России маленькие ягодки, особенно свежие — есть с кашей по утрам. И красота сада царского, и цветы, и травка. Всё бегают за ним нянечки и гувернантки, как бы не упало дитя. Его слезы дорого стоят, ведь при дворе не было человека, который бы не знал, как внуком своим Империя дорожит, и как тут всё для этого внука делается. И заговорил он, и внешность его, и голосок, ну точно ангела царю с небес послали, не иначе. Сын-то не подарок, а больше наказание, но это вкусы у кого какие. Может, кто-то и хотел себе такого, а вот Судьбе, можно подумать, есть дело, какого кто хотел. Но, видимо, есть Бог на земле, раз мольбы Империи были услышаны. Активный был мальчонка, но ой какой неосторожный. Погонится за кем-то, выступ не заметит, упадёт и плачет, уж не иначе горе сталось. А горе было то тому, кто за Россией не уследил. Ох и гневался Империя, да чуть ли не казнил. Не любил на внуке своем видеть ранки и ссадины, тем более разбитые коленки. Всё заживало, но всё равно вид был некрасивый. А вот и ночь бессонная, не хочет дитя спать. И поздно ведь, на часах не меньше так двенадцати. Никто не уложит ребёнка: «Вот не хочу — и всё». Империя укладывал его нечасто, могли же слуги сделать это, не велика работа. Но это оказалось таким сложным, особенно сейчас. Ну что же, ничего не поделаешь, приходится идти и думать, как уложить Россию. — Я расскажу тебе историю про солдата Егора и его тяжкую судьбу в петле. Это случилось в тысяча восемьсот пятом году, — начал император, поглаживая мягкие волосы своего ангела, — незадолго до Аустерлица. Полк, в котором главный герой служил офицером, стоял на квартирах в Моравии. Им было строго запрещено беспокоить и притеснять жителей: те и так смотрели на них косо, хоть они и считались союзниками. Был у офицера денщик, бывший крепостной его матери, Егор по имени. Человек он был честный и смирный; он знал его с детства и обращался с ним как с другом. Вот однажды в доме, где они жили, поднялись бранчливые крики, вопли: у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла денщика. Он оправдывался, призывал своего офицера в свидетели… «Станет он красть, он, Егор Автамонов!» Уверяли хозяйку в честности Егора, но она ничего слушать не хотела. Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский топот: то сам главнокомандующий проезжал со своим штабом. Он ехал шагом, толстый, обрюзглый, с понурой головой и свисающими на грудь эполетами. Хозяйка увидала его — и, бросившись наперерез его лошади, пала на колени — и вся растрёпанная, простоволосая, начала громко жаловаться на денщика, указывала на него рукою. — «Господин генерал!» — кричала она, — «ваше сиятельство! Рассудите! Помогите! Спасите! Этот солдат меня ограбил!». Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке, даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, — и хоть бы слово! Смутил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, окаменел ли он перед налетающей бедою — только стоит денщик да мигает глазами — а сам бел, как глина! Главнокомандующий бросил на него рассеянный и угрюмый взгляд, промычал сердито: «Ну?». Стоит Егор как истукан и зубы оскалил! Со стороны посмотреть: словно смеется человек. Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто: «Повесить его!» — толкнул лошадь под бока и двинулся дальше — сперва опять-таки шагом, а потом шибкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним; один только адъютант, повернувшись на седле, взглянул мельком на Егора. Ослушаться было невозможно… Егора тотчас схватили и повели на казнь. Тут он совсем помертвел — и только раза два с трудом воскликнул: «Батюшки! батюшки!» — а потом вполголоса: «Видит бог — не я!». Горько, горько заплакал он, прощаясь со офицером. Он был в отчаянии. — Егор! Егор! — кричал офицер денщику, — как же ты это ничего не сказал генералу! — Видит бог, не я, — повторял, всхлипывая, бедняк. Сама хозяйка ужаснулась. Она никак не ожидала такого страшного решения и, в свою очередь, разревелась! Начала умолять всех и каждого о пощаде, уверяла, что куры ее отыскались, что она сама готова всё объяснить… Разумеется, всё это ни к чему не послужило. Военные, сударь, порядки! Дисциплина! Хозяйка рыдала всё громче и громче. Егор, которого священник уже исповедал и причастил, обратился к своему офицеру: «Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не убивалась… Ведь я ей простил». Империя смотрит в люльку, и видит то, что его совсем не радует. Тяжелые стоны, всхлипы, картина такая жалкая, но есть что-то в ангельских слезах прекрасное. — Отчего слёзы, родной? — царь мягко улыбается, беря на руки плачущее дитя, прижимая к себе, слыша, как тот начинает откровенно плакать. — Чем же я обидел тебя? — Грустная сказка…расскажи другую! Хорошую! — просит мальчик, ладошкой стирая слезы с печального лица. — Хорошо. Однажды, когда я был ещё совсем юным, я мечтал о том, как будет прекрасна моя земля. Каков я стану сильным, как заведу свою семью, и буду жить как мой отец. Я был амбициозен, так глуп, и многого не понимал. То были либо чувства, либо власть, иначе я не мог. Я был влюблен в свою богиню, в ту, что даровала мне сына, ценой своей собственной жизни. Я был влюблён, как мальчишка, и мне было плевать, кто и откуда моя избранница, сердцу своему я, увы, был не хозяин. И никого больше оно не полюбило. Мне было жаль моё дитя, о, я так жалею обо всём, мой мальчик. Но тебе не стоит переживать, ты никогда не повторишь моей судьбы, ведь, пока я жив, ты будешь счастлив. Спи спокойно, пусть ничто не тревожит твой сон, — мальчик укладывается обратно в люльку. Его взгляд был уставшим, он наконец захотел спать. Люлька качнулась ещё пару раз, прежде чем малыш окончательно заснул. Как же прекрасно видеть радость в мелочах. Когда засыпает дитя, сердце наполняет радость, и так тепло в душе, словно кошка свернулась клубком и греется, приятно мурлыкая. За окном снова дождь. Император ему рад, как дорогому гостю, ведь его приход означает хороший сон под своеобразную «природную колыбель». Пасмурное утро. Мальчик печален: из-за дождя он не погуляет, но, кажется, дедушка вполне доволен погодой за окном. Что же, и в доме есть чем заняться: у него довольно много игрушек, хотя няни с ним не играют. Они лишь следят, чтобы он не сделал себе больно. России они не нравятся, он жалуется, что они скучные и хмурые, зачем они, если не хотят с ним играть? Император и отец России понимают, что мальчику нужен социум, но во дворце подходящего нет. Другие монархи с опаской приводят своих детей играть, ведь Союз был просто несносным хулиганом, не будет ли его сын таким же? Но «ангел» и СССР — это не земля и небо. Малыш был спокоен, хотя в свои два года Союз тоже подавал надежды, но было и так понятно, что настанет тот момент, когда всё пойдет совершенно не в ту сторону. — Я жёг твои розы. Все до единой кидал в костер. Слеза не умоет розу, она обожжёт её, а огонь сделает её муки слаще, — говорил Союз за чашкой чая. Непонимающий взгляд императора вызвал усмешку, морально он был готов к вопросам. — Что за чушь ты несёшь, Союз? — Это не чушь, я ведь правда сжигал твои розы. И живые, и мертвые. Пламя обжигает нежные лепестки, живые, будто свечи, — истекали воском, покрывались синим светом, не хотели погибать. А мёртвым и плевать уж на участь свою было. — Ты губишь все мои труды, то, что я так сильно люблю, и всё же, почему ты это вспомнил? Ты же давно как не ребенок, или вредность покоя не дает? — Ох, да сдались мне твои цветы! У меня свой растёт, всех прочих краше. Нет в саду твоем, отец, прекраснее пиона, милее розы, нежнее лилии, чем-то, что ты сейчас держишь в руках. Помнишь, как не хотел ты брать его, а сейчас что? Тебя не оторвать от него. — Ты грубиян, Союз. Не сын, а наказание. — И я этим горжусь. Я здесь, чтобы тебе жизнь медом не казалось. Хотя я мог бы уйти, но не оставлю сына. — Ты мог бы идти, но я тебе его не отдам. Не будет такого, чтобы Россия рос без моего надзора. За тобой не уследил, но внуку дам должное воспитание. — Я хочу в Москву. — Ну так езжай, кто тебе не даёт? Ты молод, полон амбиций и надежд, посмотришь хоть, где живешь. На какой земле! А сына мне оставь. Тебе он послужит только обузой, а здесь ему будет хорошо. — Разбалуешь дитя мне. — Тебя же не разбаловал. — Да ты и не любил меня! — Ну хватит! Кончай уже нести бред, меня от этого тошнит! — Ах, Вас уже от меня, тошнит, сударь!.. — и начинается ссора. Между родными из этой семьи компромисс как не был найден, так и не думал находиться. Уже и доказывать нечего, да разве в этом дело? Они же от этого получают удовольствие. Они ненавидят друг друга животной ненавистью, но и жить друг без друга не могут. СССР был пусть и противным, но самым родным для Империи человеком. Он не одобрял правление отца, но был всегда рядом, когда это было необходимо. Он говорил правду в лицо, не боясь по нему же получить, ведь за свои поступки всегда отвечал. Была в нем и схожая с императорской черта: нежелание признавать свои ошибки. Хотя о них не говорили в слух, существование таковых не отрицали. Империя понимал, что, возможно, он и правда где-то недолюбил своего сына, а тот, в свою очередь, сожалел о проявленной в ненужный момент язвительности, агрессии и подобным эмоциям. Молчание — золото, но разве юному уму дано сие познание? К крику присоединился и Россия. Тогда уже и ссора замолчала, ибо всё внимание стало приковано к плачущему ребёнку. — Напугал дитя, — фыркает Империя, платком утирая горькие слёзы с лица России. — А сам-то, — закатывает глаза СССР, но на этом словесная перепалка прекращается, ведь тишина всяко лучше детских криков.***
Император давно говорил Союзу, что на Петербурге страна не заканчивается, и есть ещё довольно много мест, где тот не был. Совет, будучи ещё моложе, не любил покидать стены дома. Вытаскивать куда-то приходилось его силком, что, в общем-то, происходило нечасто, но если и было, зрелище было стоящее. Вытаскивали за шкирку, везли в бричке, на час работы минимум. Справедливости ради стоит отметить, что выезжал с сыном Империя нечасто, и уж потерпеть денёк-два СССР мог, но не собирался. Маленький бунтарь, ему и повод для конфликта был не нужен. Сошлись всё же на том, что поедет сын царя в Москву, как и хотел. Уж что там делать будет, не уточнял, но обещал писать во дворец. Не очень хотелось оставлять своего ребёнка на царя, но и с собой взять его будет проблематично. Наверное, больше из-за того, что РИ просто не позволит, да и как-то неправильно не доверять сына тому, кто вырастил тебя. Не в голоде, не в холоде, да, может, и не в большой любви, но всё же такая забота лучше, чем совсем ничего. Была своя комната, всё, что хотел, — было (по большей части), да и наказывали за дело, хотя порой и довольно жестоко. Стоять на гречке больно, но стоило дважды подумать перед тем, как разбивать окно в отцовском кабинете. За рваные розы он тоже получал. Помимо царапин на ладонях также и подзатыльник для полного комплекта. Император говорил, что вредил Союз только себе, но в душе жалел свои цветы. Они росли не для того, чтобы их нещадно уничтожали лишь забавы ради. Любимая история Союза была про сожжённую розу, и лишь из-за того, что ненавистный цветок погибает мучительной смертью. Не любил он эти большущие кустарники, которые так лелеял отец, не видел красоты в том, что в любой момент могло ранить, соблазнив своей красотой. Розы ассоциировались у него с лицемерами и лжецами, с теми, кого он к себе и близко не подпустит, зная, что накличет тем самым на себя беду, что бы ни сделал, что бы ни сказал. Уезжая, он всё вспоминал, как просил отца снова и снова читать этот маленький рассказ, воображая девушку, тропинку и розу на её груди, что упала в грязь. Правильно говорят: краткость — сестра таланта. СССР не любил большие рассказы, которые надо читать, не пропуская ни абзаца, ведь автор обязательно потом упоминает о каждом написанном слове, посвящая тому небольшому отрывку чуть ли не отдельный том. Исключением являлись, наверное, только «Евгений Онегин» и «Горе от ума», потому что его неподкупное сердце предпочитало стихи, а стихотворная повесть — лучшее, что могли придумать гении какого угодно времени. Они запоминались лучше, да и просто звучали красиво. Оставшись один со своим дедом, Россиюшка совсем не заметил разницы. Конечно, мальчик скучал, спрашивал, где же отец, но ему вполне хватало ответа вроде: «Он уехал, скоро вернётся, а ещё он будет писать тебе, милый». Союз действительно писал, рассказывал, как поражён красотой города, который раньше видел лишь из окон их брички, когда им доводилось ехать куда-то из дома. Никогда прежде не видел самого центра, ведь Москва существенно отличалась от Петербурга, Совет написал, что точно уверен — этот суматошный город, полный возгласов и криков, словно для него создан. Ближе к земле, ближе к народу. Их же столица была скучной, тоскливой, смотришь порой — и плакать хочется, неужели его страна только для грустных людей? Но юнец не понимал, что это городская эстетика, в его честь можно называть болезни, связанные со печалью и опустошённостью. — Твоему отцу понравилась Московия, — сказал Империя, откладывая исписанную бумагу в сторону, глядя, как внук играет на полу со своими солдатами. Тот отвлекается на секунду, смотрит на императора, затем возвращается к игре. Империя всегда называл Москву неправильно. Не оттого, что не знал, что так уже никто не говорит, а по привычке. Его праотца звали Московия, но, будучи ребёнком, он часто ещё более коверкал это имя, говоря «Москвия», как бы его ни отучали от этой привычки. — Он скучает по тебе, Россия. А ты скучаешь по отцу, милый? — Да, — отвечает Россия, рассматривая вблизи игрушку в виде человечка, держащего руки по швам. Император усмехается, вставая со своего места, хватает мальчишку за бока, поднимая, чем вызывает довольные писки со стороны младшего русского и детский смех. Маленькая головка устало ложится на плечо Империи, мягкие волосы так приятно щекочут, пахнут цветами. Просто сказка. Ребёнка пора укладывать, но тому, кажется, не нравится эта идея, и он начинает протестовать, не хочет укладываться в кроватку. — Но я расскажу тебе сказку, — уверяет РИ, накрывая того теплым одеялом. Дитя на мгновение успокаивается, глядя на взрослого. — Плохую? — Нет, родной, хорошую, — сказал император, под «хорошей» подразумевая полное отсутствие смертей и насилия. Сын запретил: Россию потом невозможно успокоить, как и ответить на все его вопросы, не солгав. А сказка была и правда хорошая, красивая, но — Союз же не уточнял, что она обязательно должна заканчиваться так же хорошо, как и началась. Да, героиня осталась несчастная, но она же живая? Живая, а уж как дальше судьба её трагичная сложилась — не дело царя. Спасибо и на том, что это не сказки братьев Гримм, иначе потом вопросов не оберёшься.***
Мальчик рос паинькой. Империя был за него горд, нередко хвалился своим чудом перед другими монархами, ведь такой ангел достаётся не каждому. У него были свои представления об идеале, и Россия, как никто другой, им соответствовал. Слишком сильно, запредельно. Нельзя было быть таким правильным, это пробуждает совершенно иные чувства. СССР был бунтарь, и совсем не разжигал в императоре никакого интереса. Он знал — каждое слово наперекор, отец ему не указ, он всё делает сам, и такие сцены устраивал, что Империя бы с удовольствием смотрел подобное в театрах. Столько страсти, юношеских амбиций, актёр, притворщик, но порядочный. Россия был совсем другой. Всегда послушный, не грубит, как дед сказал, так и будет. Он позволял взять над собою власть, и, в понимании царя, это было приглашение на нечто большее, чем просто воспитание. Жажда овладеть целиком и полностью, потому что это — только его, его душа и тело, и голос… Милый голосочек, словно щебечет соловей. Кудри так и вьются, но уже менее заметно, ложась в объёмную причёску. Нельзя было допустить длины больше, чем по скулы, хотя и жалко обрезать всю эту красоту. Опустив руку в локоны, можно умереть от тактильного наслаждения. Теперь вид его был другим. Он стал юношей, как и отец. Носил мундир, знал этикет, в люди выйти с ним не стыдно. Союз — совсем другая песня. Он, кстати, часто приезжал, виделся со своим сыном и хотел забрать к себе, но в Петербурге России лучше: мальчик привязался к дедушке, и ездить к нему только на праздники ему не хотелось. СССР не заставлял, если России так хотелось. Что же может быть прекраснее, чем день совершеннолетия самого прекрасного цветка в большом саду? Пережить ещё одну торжественную церемонию, но уже с куда большим удовольствием. Чувствовать, как трясутся руки, как сердце приятно тянет вниз, когда смотришь на то, что ещё не так давно было совсем маленьким и сладко спало в своей люльке с ангелами, к которым, лёжа без сна, тянуло ручки. Он был не так высок, как его отец в пятнадцать, да и не так крепок, но, чего уж греха таить, куда красивее. Когда перед вами на столе стоит ароматная выпечка с вашей любимой начинкой, ещё горячая, румяная, отказаться от искушения попробовать просто невозможно. Если слишком часто себе отказывать, можно до безобразия раздразнить, и тогда уже неважно, с чем пирог. Когда Союз был маленьким, Империя иногда не отказывался от животного удовольствия с дамами, потому что мог и должен разрешать себе это. Если не позволял, то становился грубым, раздражённым и даже озлобленным — из себя выводило абсолютно всё, даже самые незначительные мелочи. С Россией он мог не допускать подобное слишком часто, ведь уже не было в том нужды. Полного отказа он не совершил, но и такого большого значения, как прежде, уже не придавал. Это не старость, для своих лет он ещё молодо выглядел, просто находил наслаждение в ином: в своем внуке. Сын поддерживал его в тонусе, постоянно выводя на эмоции, а маленький ангел раскаивался, если что-то делал не так. Он хотел понравиться старшему, хотел, чтобы его любили как можно сильнее, и всё, что можно было для этого сделать — он делал. Может, и вредничал порой, но никогда не смел делать то, что позволял себе Союз. Россия не обладал такой же силой духа, и если упадёт, то рисковал не встать, — что сам понимал, и потому предпочитал просто не падать. У него получалось с высшими науками, а с творчеством не очень, но во всём хорош не будешь. Как и его отец, он заинтересовался книгами, где конец печален. Они больше не казались ему страшными, как в детстве. Смерть или горе воспринималось как должное, как то, что должно быть, неизбежное даже при всём желании уберечься. Но самое приятное отличие России от СССР было то, что младший не отрицал религию и Бога, что бесило коммуниста и тешило душу императора. Казалось, что все его страдания теперь будет переживать сын, а царь же будет наблюдать за этим, смакуя привкус мести на губах. Видеть, как все доводы Союза для России — пустой, ничего не значащий звук. Пальцы осторожно скользят по спине, пересчитывая подушечками каждый позвонок, начиная от шейного и заканчивая крестцом чуть ниже поясницы. Прикосновения вызывают дрожь, неприятные судороги. В комнате так прохладно, но Империя знает отличный способ согреться. Россия любит тепло и ласку, он как цветок, как нежная мимоза — лучшее, что росло в его саду. Его бёдра от взора закрывает лишь белая простынь, из-за температуры она кажется влажной. Как красиво сочетаются юношеское смущение и похоть, когда и самому не терпится, но просить стыдно. Пальцы чертят узоры на теле, плавно скользя, словно танцоры на льду, чтобы как можно дольше подразнить мальчика, слышать недовольство и хрипы, создавать иллюзию разочарования, а потом неспешно делать то, чего так желает ангел. «Расслабься и впусти меня», — словно молитва перед приговором на эшафоте, звучат снова эти слова, а значит, процесс согревания тел вошёл в полную силу. Удобнее для обоих, когда младший встает на колени, опёршись руками на ажурную спинку кровати и прогнув спину, позволяя таким образом практически безболезненно в себя войти, пусть и прерывисто выдыхая при этом. Таз поднимают выше, надавливая на спину, заставляя застонать от дискомфорта. Колени болят, разъезжаются в стороны, Россия начинает капризничать, но это длится недолго. В первый раз было ощутить подобное довольно странно: просто что-то входит и, кроме как неловкости, ничего не вызывает, — а на второй и на третий раз ощущается все блаженнее, когда возрастает возбуждение, начинается голод и острое желание, чтобы в тебя что-то вошло. И каждый раз это что-то должно было быть больше, чем в предыдущий. Неспешно погружаться, растягивая узкие стенки, которые плотно обхватывали инородный предмет, и появлялась жажда. Глубже, больше. Риск — дело благородное, и, стоит только попробовать нечто подобное, отказаться потом уже тяжелее, чем от сладкого. Появляется потребность, которой раньше не было, ведь ты жил в глубоком неведении и мыслях, что не такой извращенец, да и к тому же это больно. Но ты не можешь говорить, что щи пресные, пока не попробуешь их. Облепиховое масло убирает трение и приносит приятный аромат трав. Всухую неприятно: появляется жжение, словно обхватываешь рукой канат и резко тянешь, из-за чего «обжигаешься». Но когда есть смазка, то хорошо обоим. Природная тоже неплохо справляется, — тем не менее, чем больше влаги, тем лучше. Сначала, как обычно, входит один палец, легко проталкиваясь внутрь. Небольшая растяжка кольца, и поза позволяет сделать это безболезненно для пассива, а вот второй не особо охотно пролезал, протискиваясь между средним и упругой стенкой. Но всё же ему удалось, и уже двое было внутри. Империи не нужно было говорить, когда и как надо делать, у России просто нет такой возможности: сейчас он способен только на невнятные звуки и стоны. Языком младший не мог сказать, когда можно добавить третий палец, зато язык тела прекрасно с этим справился. Сначала спадало напряжение, значит — привык, после шёл продолжительный выдох, длительная пауза и какие-то не то стоны, не то вопли, значит — готов принимать ещё. Громче Россия становился именно тогда, когда в него входили, и тише, когда выходили. Империи уже не терпелось посмотреть на этот резкий переход звуков, но он пока не может сделать этого, ещё слишком туго, а навредить мальчику не хотелось, ведь тогда всё было бы напрасно. Он ждёт, слишком долго ждёт, дольше не может. Россия снова подает одобрительный сигнал, и тогда Империя вытаскивает пальцы, заменяя их на нечто более крупное, однако теперь совсем неспособное навредить тугому проходу. Не первый раз, но именно на этом моменте Россия вскрикивает, глубоко вдыхая, выгибаясь. Нет, ангелу не больно, ему сейчас очень даже хорошо, ведь это именно тот размер, которого он хочет. Больше резких движений, больше тепла, чтобы сгореть дотла прямо в постели, стать пеплом, наполнив собой вазу у камина в зале. Жар разливается везде, а кончики конечностей наоборот немеют, и так хорошо, так приятно. Теперь всё равно на позу: младший просто расплывается, но царь уже внутри него, так что тот может даже лечь, ничего не поменяется. Ещё слаще становится, когда его члена касаются рукой, будто в качестве утешительной ласки, награды за примерное поведение, и уже парой движений заставляют кончить, но не перестать ощущать наслаждение.***
Ныне такое не выглядит вульгарно, короткие юбки носят маленькие девочки или те, кто работает в полях и по колено в воде. Глубокий, пурпурно-красный цвет — как разбавленное водой вино, нечасто его встретишь, особенно здесь, где предпочитают следовать петровской моде. Платья цвета светлого зелёного моря, мрачновато, но это же Питер. Хотя и этот наряд не особо здесь выделится фасоном. Ах, когда это пышные воротники выходили из моды? Особенно ажур, не каждая себе позволить может. К нему нужно светло-банановое платье, с темными такой воротник не носят. Но это просто бант, ни намёка на узор. Словно фартучек, симпатично. Зачем же всё это не на барышне, а на России? Ах, да так, всего лишь игра, зашедшая слишком далеко. Дальше того, куда они зашли, уже некуда, так что этот маскарад не должен быть шоком. РИ выглядит парадно, но разве он не всегда такой? Ну, не скажите. Он следит за внешним видом, а все мундиры, как один, схожи. — Станцуй со мной — последний чёртов вальс. Рука в руке, глаза потупишь долу. Ужели не довольно нам бахвальств? Иль таять, плавясь, в танце — тебе внову? — Ах, как жаль, что Пушкин умер на дуэли, а не от зависти к твоему мастерству слагать стихи на ходу. — дерзит Россия, а сам к нему руки тянет. Империя обнимает покрепче и наклоняется к губам, но не успевают их уста сойтись в сладостном поцелуе, как слышится из холла громкое: — Я дома!