***
На рассвете Муравьёва-Апостола разбудили дождь, что нещадно хлестал по окнам, и случайная мысль. Идея была глупой, но, как и все глупые идеи, по-своему гениальной. Она заключалась в том, чтобы починить печь. Печь занимала собой много места в доме, но почти никогда не работала, как полагается: то топила слишком сильно, то слишком слабо, так что ночами Сергею проходилось кутаться в пуховое одеяло или под вой собак выходить на променад по крыльцу. Что нужно делать, он представлял смутно, однако это не смогло его остановить. Он, Муравьёв-Апостол, сражался с французами и входил в Париж, неужели с русской печью не справится? — Ты ждал Груши, а подоспел Блюхер? — спросил явившийся спустя час лишним Миша. На вопросительный взгляд он только плечами пожал: видели ли вы себя в зеркало, господин Муравьёв-Апостол? Между бровями залегла складка, лицо было сосредоточенным, поза — напряжённой, а руки (красивые, длинные ладони, за изучением которых Бестужев-Рюмин провёл так много времени) торжественно держали кочергу. Чем не Бонапарте при Ватерлоо? — Дело не в Блюхере и даже не в Веллингтоне, — ответил Сергей задумчиво. — Она не работает. Я не понимаю, почему. Миша кивнул и внимательным взглядом осмотрел печь. — Подумать только, Серёжа, ты от нечего делать стал вещи ломать. — Чинить, — терпеливо поправили его. — А до того, как ты её чинить вздумал, она работала? — Бестужев-Рюмин рассмеялся. — Какой, должно быть, удар по самолюбию. Защитник вольности и прав в сём случае оказался совсем не прав. — Кто сказал? — спросил Сергей. — Про самолюбие? Я. — Про вольности и права. — Пушкин. Как-то на балу обмолвился, что у него зреет грандиозная идея. Муравьёв-Апостол смог наконец отвлечься от досадной неудачи, что с ним произошла, и обратил внимание на Мишу. Тому вдруг стало как-то не до смеха. Оглянувшись по сторонам ещё раз, Бестужев-Рюмин прочистил горло и сказал, возможно, слишком поспешно: — Вижу, ты занят. Это ничего. Я позже зайду. Но Муравьёв-Апостол остановил его одним взглядом — насмешливым, но твёрдым и решительным, как выстрел из пистолета. — Постой. Мы не закончили. В колчане дьявола нет лучшей стрелы для сердца, чем мягкий голос. А это кто сказал? Миша силился припомнить, но никак не выходило. Можно было спросить у Серёжи, который, конечно, знал ответ (на любой вопрос), но вместо этого Бестужев-Рюмин предпринял последнюю попытку сохранить оборону: — С Пушкиным? Ерунда, я тебе в другой раз расскажу. Может быть, даже отрывки кое-какие почитать дам. — Снимай, что нужно, Миша, — было сказано ему. Миша отвёл взгляд. Пока он расстёгивал пуговицы на кителе и вытаскивал корсет из бархатного чехла, Сергей отвлёкся и ещё раз посмотрел на печь. Что с ней было не так? Не могла же она в самом деле окончательно сломаться. — Серёж, я сейчас уйду. — Извини. Когда Муравьёв-Апостол развернулся к Бестужеву-Рюмину, тот уже снял рубашку и стоял, отвернувшись от него. Чуть склонив голову набок, Сергей позволил себе взглядом огладить разворот плеч и по изгибу спины спуститься к пояснице, пересчитывая родинки. В свете неяркого солнца Миша походил на скульптуру; к скульптуре следовало прикасаться чистыми руками. Сергей отложил кочергу и оглянулся в поисках кувшина с водой, который на ночь оставляла ему экономка. — Холодно у тебя, — между делом отметил Миша. — Ночью было жарко, — скривился Сергей. — Сейчас — холодно. Эта печь, говорю тебе, никуда не годится. Муравьёв-Апостол закатал рукава и вытер руки. Стоило ему подойти ближе, как Миша занервничал: не сдвинулся с места, не отшатнулся, но заметно вздрогнул. Это позабавило Муравьёва-Апостола даже больше. — Ведёшь себя так, будто за тобой разъярённый француз со шпагой гонится. Муравьёв-Апостол решил сжалиться и не говорить «ты боишься». Подобные замечание всегда выводили Бестужева-Рюмина из (и без того хрупкого) равновесия, в особенности — от него, Сергея. — В случае с разъярённым солдатом я бы не гадал, что делать. — И со мною гадать не нужно, — Муравьёв тонко усмехнулся. С минуту он вертел в руках корсет, вспоминал навык и любимую всем сердцем Францию, в которой, помнится, сей предмет и появился. Чудесная страна с чудесными изобретениями: корсет, воздушный шар, гильотина. — Твои загадочные смешки не внушают доверия. Сергей закатил глаза и попросил Мишу постоять спокойно. Стоять спокойно тот не желал: ёрзал, вертелся, что-то говорил, как и всякий раз, когда был излишне возбуждён. — Высшее доказательство любви, — сказал Сергей тогда, — это подчинение воле того, кого любишь. Так что прояви терпение, ma chérie, если ты действительно меня любишь как своего близкого друга. Муравьёв-Апостол надеялся, что этот трюк (эта хитрость, учитывая отношение Миши к нему, так и быть, но победителей не судят) поможет успокоить Бестужева-Рюмина, но ошибся в расчётах. Миша поперхнулся и, казалось, дышать вовсе перестал. Про себя он боролся с самыми разными желаниями, одним из которых было развернуться и ударить Сергея — за всё хорошее и за то, что этот человек умудрялся использовать сокровенное «любишь меня» вместе с «друг» в одной фразе. — Миша, — подразнили его, — не забывай дышать. — Я дышу, — севшим голосом отозвался Бестужев-Рюмин. — Кто сказал про… ну, кто сказал то, что сказал ты? Себе Миша пообещал, что если сейчас Муравьёв-Апостол ответит «я», то он точно его ударит. — Вот и отгадай, — к счастью для себя и Миши сказал Сергей, — ты же у нас любитель витиеватых фраз. На кончике языка Миша почувствовал горечь: то ли стряпня местного повара, которую он съел на завтрак, то ли разочарование. — Может быть, к делу? — спросил Бестужев-Рюмин, вздохнув. — Да, пора бы. Скажи, если станет туго. — Скажу. Сначала Муравьёв-Апостол действовал аккуратно, но, когда возражений не последовало, потянул шнурок сильнее. Миша всё молчал, сжимая руками деревянный край стола, и старался посмотреть на ситуацию в другом ключе. От философских размышлений Бестужева-Рюмина отвлёк судорожный вздох. Оказалось, что его же. — Всё хорошо? — спросил Сергей, наклонившись (слишком) близко; его тёплое дыхание щекотало шею. Голос у Сергея был заботливый, но движения — сильные, уверенные… властные? Да, в дамском романе могли бы использовать это слово, но они находились не в книге, а посреди живописного Василькова, поэтому Миша отбросил дурацкое определение, а потом и мысль о том, каким образом Муравьёв-Апостол двигался. У него сейчас были проблемы куда серьёзнее. — Всё хорошо, — заверил его Миша. — Всё хорошо, можешь продолжать. Со шнуровкой было покончено. — Миша, — Сергей постучал по боку Бестужева-Рюмина, — скажи что-нибудь. Я начинаю бояться, что ты снова упадёшь в обморок. Бестужев-Рюмин развернулся, едва не столкнувшись с Сергеем носом: стояли они куда ближе, чем позволяли правила приличия. На губах у Муравьёва-Апостола играла улыбка. От такой улыбки можно было потерять голову, вот Миша и терял каждый раз, как в первый. «Нужно, — решил Бестужев-Рюмин, — идти». И не сдвинулся с места, но замер — весь открытый, встрёпанный, готовый на подвиги. Сейчас или… — Могу я?.. — он не закончил. — Можешь. — Но я не уточнил, что именно. — Значит, — пожал плечами Муравьёв-Апостол, — карт-бланш. — Значит, я забираю твоё шампанское и ухожу кутить. Сергею было интересно, чем всё закончится, и закончится ли так, как он подумал, а Миша не хотел быть тем, кто отступит первым, так что он подался вперёд — и впечатался губами в губы Муравьёва-Апостола. До французского поцелуя этому касанию было, как до Луны и обратно, но Миша, который и на такую малость не рассчитывал, весь трепетал от восторга. В своих мыслях о Серёже он редко заходил так далеко, поэтому спустя пару секунд решил, что пришло время остановиться — пусть всё закончится быстро и красиво, чтобы он хотя бы раз почувствовал себя победителем. Но остановиться ему не позволили. Перед тем, как начинать всё это, Мише стоило учесть небольшую, но весомую деталь, которая лежала в основе характера Муравьёва-Апостола: получив малое, довольствоваться которым был не способен, Серёжа стремился получить всё. От чужого напора Мишель запнулся, осел на хлипкий (пусть только он не сломается) стол и едва не полетел дальше. Серёжа целовал уверенно и медленно, с чувством, с опытом, забирая то, что Бестужев-Рюмин готов был ему отдать. Горячие губы Муравьёва-Апостола касались везде, куда он мог дотянуться, оставляли следы на шее наливаться красным. Руки его блуждали по сливочной коже, скользили по изгибам, оглаживали бедра, а потом развели колени, чтобы Серёжа мог встать между ними. Всё, что оставалось Мише, — вспоминать о том, как (и зачем) люди дышат, и с нежностью гладить друга по затылку, плечам, спине. — Серёж, — позвал он и не узнал собственный голос. — Серёжа, подожд… Под взглядом Серёжи (потемневшим, потяжелевшим, цепким) Мише потребовалось ещё раз повторить про себя всё, что он собирался сказать. И у него не получилось. — Ты что-то сказал, Мишель? — выдохнул Серёжа ему на ухо, мазнув губами по щеке. Миша издал смешок: было щекотно. — Я, — пробормотал он, — не помню. В голове прозвучал тревожный сигнал — третий, должно быть, по счёту. Тогда Мишель поднял руку, намереваясь сделать… что-то, но Сергей тут же перехватил его ладонь, безапелляционно прижал к поверхности стола и переплёл их пальцы. От этого жеста у Миши окончательно перехватило дыхание — или от того, что шнурок на его корсете был туго завязан. — Серёжа, — Миша занервничал. — Ты вспомнил, что хотел сказать? — Да. Корсет, — выдохнул Бестужев-Рюмин. — Ты на славу его завязал. Солнце уже встало. Миша обнимал Серёжу, болтал ногами и наблюдал за пылью, кружащейся в воздухе, пытаясь собраться с мыслями и себя собрать заодно. Муравьёву-Апостолу справляться с собой было не нужно, так что он ни о чём не думал, уткнувшись Бестужеву в шею и тяжело дыша. — Вспомнил, — сказал он вдруг. — Что? — Вспомнил, как ещё можно попробовать затопить печь. Повисла тишина. — Я не удивлён. — Нет, — Сергей отстранился и заглянул ему в глаза; снова его хитрый взгляд. — Но ты ожидал услышать что-то другое, Миша? Миша ответил не сразу. Сначала слез со стола, потом надел рубашку. Уже застёгивая китель, обронил: — Что-то другое. — Могу и что-то другое сказать. Бестужев-Рюмин остановился на половине пути к двери, едва не запутавшись в собственных ногах, и большими глазами посмотрел на Сергея. — Ты сейчас шутить? Если шутишь, — сказал он, — то разобьёшь мне сердце. А я тебе за это, уж прости, лицо. Муравьёв-Апостол рассмеялся. — Хочешь проверить? — Хочу на воздух. — Дверь за тобой. — Я помню, где дверь, — оскорбился Бестужев-Рюмин, чинно развернулся и вылетел из избы. Стоя под раскидистым дубом и жуя яблоко, которое стащил ещё по дороге к Серёже, Миша раздумал о материях и жизни. Голова болела от мыслей и открытий: за одно утро он узнал, что его друг хорош (на этом можно закончить, пожалуй) в шнуровке корсетов, что руки у него очень заботливые и сильные. Не хватало ещё узнать о том, что всё последнее время он бегал за Муравьёвым-Апостолом, словно щенок, не напрасно. Будь Миша разумным человеком, он бы оставил всё так, как оно есть. Он и был разумным, куда разумнее, чем многие его считали, но, если речь шла о Серёже Муравьёве-Апостоле, он был, в первую очередь, влюблён.***
Наблюдая его второе появление, Сергей выпрямился и приподнял брови. Снова с кочергой в руках. — Ты цитировал Мольера, — сказал Миша, улыбаясь широко. — Блестяще, Мишель. Ты вернулся, чтобы сказать это? — Я вернулся, чтобы сказать, что люблю тебя. Миша был доволен произведённым эффектом. Кому расскажешь, не поверят: он застал Муравьёва-Апостола, вечно собранного, такого насмешливого и неприступного, врасплох. Рассказывать, конечно, Бестужев-Рюмин никому не собирался. — Ответь же что-нибудь, Серёжа, — Миша нервно усмехнулся и спрятал за спиной дрожащие руки, — твоё молчание режет хуже ножа. Сергей отмер; подошёл ближе, потрепал его по светлым, как пшеница, кудрям и сказал: — Повзрослей уже, Бестужев. Миша мог бы обидеться, он должен был обидеться, но глядя на улыбку (светлую, тёплую, как лето, только для него) и лучики, что образовались вокруг сияющих глаз, он только улыбнулся в ответ. В этот момент за их спинами полыхнула жаром печь, и оба вздрогнули. — Всё, — отрезал Муравьёв-Апостол, закатав рукава, — теперь точно чинить. Бестужев-Рюмин смирился с тем, что всё утро они проведут за абсурдным занятием. Ничего страшного в этом не было, как ничего страшного не было в том, чтобы оказаться замешанным в восстании полка, а потом перебраться из торжественного Санкт-Петербурга в тоскливый, как Аустерлиц для Александра, Васильков. Вот сейчас они разберутся с печью, с солдатами, что шумят за окном, как с корсетом разобрались, а потом и с отношениями своими, быть может, что-то придумают. Что для них год-другой или всё время мира, если они молоды, полны надежд и идут рука об руку?