Часть 1
31 января 2020 г., 18:07
Перенаселение. П-е-р-е... Пере - это слишком много. Население... Слишком много народа сидит? С-е-л-е-н-и-е. Нет... Если бы сидело, было бы п-е-р-е-н-а-с-и-д-е-н-и-е. Нет. П-е-р-е-с-и-ж-и-в-а-н-и-е. П-е-р-е-с-а-ж-и-в-а-н-и-е. П-е-р-е-с-а-д-к-а. Нет, пересадка была у Мамы летом, когда она заботливо вынимала душистые домашние цветы из горшков и клала их в ямки в аккуратных, ровных дачных клумбах. Хорошо сейчас, наверное, на даче... Нет. Там ведь построили дом. Много домов друг на друге. Длинные дома вверх. Вниз тоже длинные. Теперь там так же душно и густо, как тут. Нет больше ни дачи, ни цветов. А цветы были красивые. Были красные, синие, и даже белые были. А теперь...
А ещё п-е-р-е-с-а-д-к-а была на поездах. Когда они с Мамой за руку мчались сквозь толпы людей на другой конец вокзала, лишь бы добежать, лишь бы успеть…
Медленно, мучительно медленно сдвигались бездонные зрачки влево через загустевшие белки, проползая по тёмно-серому столу, мутным портретам за слоем пыли ещё более толстым, чем древнее довоенное стекло, за которым прятались лица незнакомых людей, должно быть, каких-то родственников, умерших ещё задолго до его рождения. Зрачки остановились на целую вечность. Черви медленно, лениво зашевелились в голове, заворочались, задевая что-то очень важное, подталкивая мысли куда-то...
Зрачки вернулись на одну из старых чёрных рамок. Почему же тогда они тут висят? Наверняка им тут скучно, так смертельно скучно висеть на такой скучной серой, закопчённой стене... Нужно тогда их снять... Да! подойти, толкнуть грязную зудную стенку, чтобы все люди упали, выбрались из-под пузырящегося стекла и пуха пыли! Нет... Их ведь сюда повесила Мама. Мама снимать запрещала. Мама любила родственников, любила гостей, а ещё любила фото... ф-о-т-о-г-р-а-ф-и-и.
- И меня она ль...любила... - Фраза, сопровождаемая глухим бульканьем, с трудом выбралась из-под онемевшего языка через приоткрытый рот, прошуршала по сухим тёмным губам, выделяющимся на фоне бледно-серого тощего лица. И хоть смысл случайно вырвавшейся фразы куда нужно так и не дошёл, черви в голове вдруг закопошились, задёргались даже, безжалостно сминая что-то такое важное, важное, важное... Черви были даже в сердце, иначе почему оно так сильно сжалось и защемило сквозь все препараты..? П-р-е-п-а-р-а-т-ы. похоже на п-р-и-п-а-р-к-и. П-р-и-п-а-р-к-и Мама ставила.
- Пре... Припарки... Почти как... - Что-то странное, совсем не студенистое и не застывшее, будто поползло по щекам, стекая всё ниже, ниже, ниже, задевая даже сухие губы. – Па-а-рить… гх…ноги... - последние слова будто сами превратились в пар и медленным, мягким шёпотом выплыли из запрокинутой головы, полетели к самому потолку, оставляя там светлое пятно. Внутри будто что-то натягивалось, вскипало, сдавливало лёгкие, очень медленно отпуская, ломало глотку, горчило, пережимало нос, заставляя хватать воздух скривившимся ртом.
Затуманенные чем-то глаза так и прилипли к светлому пятну на потолке, хотя хотели-то добраться до потрескавшихся подоконников, чтобы в очередной раз убедиться, что давно уж там нет кривоватых, но очень красивых глиняных горшков, нет цветов, ни красных, ни синих, ни даже белых.
Живот урчал, бурлил, будто что-то там готовилось, словно в маминой огромной кастрюле, где всегда был вкусный наваристый суп. Щекотно. Будто что-то там шевелится, бубнит, ворчит, может… Может, даже сердится.
Рука аккуратно погладила подрагивающий живот, сдвинула к похрипывающей, икающей груди мягкую бесцветную кофту. Животу от руки стало теплее, приятней, он будто затих даже, успокоился. Руке от кожи вздувшегося живота тоже стало приятнее, только руку царапала грубая нить, которой в больнице живот наскоро зашили.
- Ш-о-в. Шов. – Слово было несложным, а сказал его Доктор в больнице. Заживёт, сказал. Поболит и пройдёт. Только не болело совсем, щекотало только где-то под кожей...
Налитые свинцом тонкие пальцы нащупали край нити. Что если развязать, посмотреть хоть одним глазком? Нет, нет, нельзя, это ведь не поможет... Но так хочется, так интересно посмотреть, что же там так ворочается, прижимая все внутренности...
Аккуратно потянув нить, пытаясь распустить узелок, он жмурился, стараясь думать изо всех сил, чтобы пропихнуть мысли через забитый, тесный мозг, как пропихивали иглу с нитью сквозь жёсткую кожу, всё силился нащупать верное решение в серой червивой каше.
Нет, нельзя, нельзя смотреть, нельзя трогать, нельзя!
Ещё пару секунд подержав нить с мудрёным узлом, который никак не желал поддаваться одеревенелым конечностям, пальцы разжались, рука снова легла на живот. Не надо трогать.
Мысли медленно, с трудом ползли куда-то, пробираясь сквозь вязкую онемевшую плоть, тащились куда-то далеко, куда-то в самые мёртвые уголки, в память...
В больнице было очень душно. В коридорах жарко от снующих туда-сюда колючих старух и длинных санитаров, в палатах холодно из-за битых стёкол, выдранных целиком оконных рам. Только всё равно душно от серого уличного воздуха, от смрада людей, таких же больных, ещё более больных, воспалённых и загноившихся, распухших и раздутых…
Что было до палаты, он не помнил. Совсем не помнил, ничего. А в палате было уже всё равно. Голова тяжелее любой из маминых чугунных сковородок, онемевшее тело, забитый нос, сухие губы, грязный пол, шум, гам, топот, топот, топот, топот, топот!
По комнате пролетел тихий стон. Не болит, не чешется, не колет, но так сильно щекочет, так невыносимо, нестерпимо щекочет и толкает прямо изнутри! Где же Мама? Почему из больницы забрала не она? Она работает? Не знает? Должна, должна знать, она ведь всё знает!
- Мама… - Тихо позвал он её, зная, что она услышит его даже на другом конце планеты. – Ма…ма, пожалуйста… - Тихий проглоченный всхлип застрял в горле, мешая дышать. Пальцы ног сгибались и разгибались, живот ходил вверх-вниз,
левая рука сжимала простынь, и что-то острое, гадко-скользкое сминало грудь, выдавливая из неё глухие стоны.
Мама сразу заметит пятно на потолке, рассердится, наругает, но пусть, пусть так, лишь бы только пришла, слышать бы только её голос, только бы…
- Кто такая Мама? – Тонкий голосок откуда-то снизу будто вышиб из организма абсолютно всё. Мгновенно исчезла щекотка, погибли и испарились грузные черви, так мешающие думать, разжались лёгкие, воздух хлынул в горло. Развеялась духота, словно треснул мир за мутным окном, будто давно погасшие з-в-ё-з-д-ы вспыхнули где-то внутри, освежая и освещая сознание, давая мыслям ход.
Резко дёрнув головой, лёгкой теперь, здоровой, он глянул на свой живот. Рука всё так же лежала на нём, а из-под неё, поочерёдно моргая сразу тремя глазами, смотрело на него что-то такое странное, совершенно неестественное и незнакомое, не серое даже, а какое-то буро-зелёное, поблёскивающее и похожее на водоросли создание.
- Ты кто? – Шмыгнув носом, отдёрнув руку, оперевшись ей на диван, чтобы было удобнее сидеть, испуганно спросил он.
- Я не знаю. – Голосок прозвучал растерянно.
- А откуда ты?
Глазки посмотрели вниз, на живот, и он посмотрел на живот тоже. Часть шва была распущена, кожа рядом с открывшимся неровным разрезом была покрыта тёмными пятнами и каплями. Тёмные пятна были и на руке, которая раньше лежала на животе, и на простыни, на которой она лежала сейчас. Что-то было таким скользким и странным, мерзко-тёплым…
- Из твоего живота.
- А что ты там делал?
Нечто снова растерялось.
- Не знаю… Знаю только, что я там был.
- А как ты вылез?
Пять глаз, человеческие и не очень, снова уставились на рваную рану, из которой до сих пор выползали, густея, тёмные капли, замирали, становились больше, соскальзывали с округлого, но ставшего уже меньше живота.
- Кажется, ты сам развязал нитку.
- Как же я её развязал..? – Он растерянно моргнул несколько раз. Он пытался, конечно, но вовремя остановился. Нет, у него всё равно не получилось бы развязать! - Живот ведь Врач своими руками зашил, х-е-р-у-р-г. Я сам видел! Это тебе не ерунда какая-нибудь! – он чуть не задохнулся резко вспыхнувшим возмущением. Сомневаться в Враче! В Докторе!
В них сомневаться нельзя, они людям помогают. Вырезают из них всю пакость, лечат, дают п-р-е-п-а-р-а-т-ы, вот как ему. Может, черви после этого в голове и заводятся, но если говорят, что надо, то что уж поделать…
- Тогда, выходит, так и должно быть, чтобы я вылез?
Он задумался. В больнице, когда после операции он слепо брёл до нужной палаты, держась за горячий мокрый живот, когда волосы липли к холодному лбу, скрывая дорогу, когда липкое дерево впивалось в голые, неуверенно шагающие стопы, когда ушёл вдаль, на задний план, плач, хрип и стон бесконечного тёмного коридора, когда грохотало что-то в ушах так ритмично, так шумно, захватывая всю голову, так, что оставалось лишь закрыть глаза и слушать, слушать, слушать… Тогда он наткнулся на кого-то светлого и ледяного, на призрака чистоты, летящего по коридору, на Врача…
«Вам, должно быть, вырезали аппендикс», нехотя, морща своё длинное лицо, сказал он, отодвинув от себя кривое, изломанное в странном танце, подчиняющемся лишь обезболивающим и витаминам, тело, сипло и робко пытающееся узнать, что же с ним приключилось. Отодвинул, стараясь не запачкаться в чём-то прозрачном со лба и лица, в чём-то мутно-тёмном на сжимающих живот руках…
- Ты - а-п-е-н-д-и-к-с?
- Не знаю. Нет, наверное, а что?
- Мне его вырезали в больнице… Сказали, что это он болел так долго… Так болел сильно, несколько месяцев болел, живот так от него надулся потом… А ты только щекотался.
Щекотался, щекотался, так толкал кожу изнутри…
- А что ты здесь делаешь?
Теперь пришла его очередь растерянно смотреть на собеседника.
- Как это что? Живу… - Он поднял взгляд, осмотрел серые стены, пыльную старую мебель, прожжённый кое-где плешивый ковер, жирный тёмный потолок, будто удивляясь – неужели непонятно сразу, что он тут живёт, что это его Дом?
- Ты разве не должен быть в больнице?
- У них… П-е-р-е-н-а-с-е-л-е-н-и-е. Вот. Это когда слишком много народу на кроватях сидит. – Он не упустил шанс блеснуть познаниями перед новым знакомцем. - У нас по трое сидело. А я на полу лежал, все через меня и переступали. Вот меня и забрали домой, чтобы не мешался.
Домой его отвела соседка, молодая девушка. Её имени он не помнил, но родня её, громко топающая по коридору душным вечером и постоянно переругивающаяся, так любящая свою странную бесполезную коробку со страшными картинками, т-е-л-е-в-и-з-е-р, подзывала её, кажется, Манка. В детстве они часто играли в его комнате, тогда ещё свежей, чистой и просторной. У неё были игрушки, а у него еда. Мама любила готовить, никогда не жалела продуктов. А её – жалела. Или жалела время. А он жалел её. А она жалела, что должна сидеть здесь ради еды. Или не жалела. Это ведь только сейчас все жалеют…
Они шли по серой широкой улице, забитой шумом и гудением, чужим дыханием и серым дымом, топотом и гомоном толпы… Или всё это было у него в голове, такой тогда тяжелой, страшно тяжёлой, будто налитой свинцом, тесной и онемевшей, ставшей гнездом такому страшному множеству шуршащих тварей, подхваченных, верно, в больнице, заползших через уши с грязного пола..?
Он молчал, брёл, спотыкаясь, пытаясь не упасть, подчиняясь какому-то лишь инстинкту, хотя ему было бы всё равно, ей было бы всё равно, толпе было бы всё равно, всему мутному, глухо галдящему фону и миру, если он существовал, было бы наплевать на тощее, иссушенное подрагивающее тело посреди дороги. Всё равно уберут.
А она что-то всё говорила, говорила, говорила, всю дорогу причитала и всхлипывала, закрывая лицо ладонями и сгибаясь на ходу, всё повторяла и повторяла «бедная, бедная, бедная»… Кого она жалела? Себя, из-за того что вынуждена идти сейчас рядом с ним? Его, потому что ему, должно, быть, больно? Но ему не больно… Его Маму..? Она ведь так много работает, а теперь ещё придётся за ним присматривать, ухаживать. Только дома Мамы не было. Он хотел спросить Манку, не у соседей ли она, не в их ли комнате задержалась, прося не шуметь, чтобы дать ему отдохнуть. Но сил не было. Сев на диван, опёршись на стену и кое-как поддерживая собственную голову, он смог выдавить из себя лишь бессмысленный хрип. Она, взлохмоченная, с огромными глазами и дрожащими воспалёнными губами, посмотрела на него ещё немного и выбежала из комнаты, держась одной рукой за собственный живот, а другой прикрывая рот.
С тех пор он так и сидел здесь, а Мамы всё не было и не было, и больше никто не входил в комнату, а сам он встать так и не мог, не мог пойти искать её, потому что тяжёлый живот от движения так странно гудел, потому что Доктор говорил не двигаться, не мог он даже позвать её громче, ещё громче, так громко, чтобы глупый, огромный, страшный сосед, проходя по коридору, не стучал по стене, не выкрикивал проклятья, а сам оглох наконец, не мешал ему звать её!
- А кого ты звал?
Взгляд снова помутился, по лицу что-то горячо проползло. Он поднёс руку к глазам, и тёмное на пальцах смешалось с серо-прозрачным из глаз.
- Маму.
- А кто это?
- Ну… Кто, кто… - Он снова посмотрел на пятно на потолке, невольно представляя, как мама рассердится, как накричит на него, как погладит потом по голове, накормит и уложит спать на этот самый диван, который застелет новой, чистой простынёй… - Мама, она… Ну, она о тебе заботится, любит, ухаживает за тобой, растит… - Он наморщил лоб, мысли в его голове забегали, заметались туда-сюда, придумывая, что бы такого сказать чудику, чтобы он понял, что такое «Мама»…
- А ты тоже у неё из живота вылез? – Чудик перебил, не дав додумать.
- Да.
- Значит, ты – моя М-а-м-а? – В писке промелькнула и тут же исчезла, будто никогда и не было, робкая надежда.
- Ну… - Непонятно, как же он умудрился до такого додуматься, но звучит… Правильно. Л-о-г-и-ч-н-о. – Наверное… Я не знаю.
Глазки посмотрели вверх, вправо, влево, снова на него…
Всё что-то ищет, ищет, смотрит, выглядывает… Ему хорошо, он нашёл себе Маму, вылез и сразу нашёл…
А его где? Ведь точно, точно пришла бы за ним! Не уехала ли в к-о-м-а-н-д-и-р-о-в-к-у? Оставила бы тогда письмо, но на пыльном комоде нет ничего, кроме связанных ею игрушек, тоже пыльных и таких тусклых… Как же давно её здесь нет..?
- А где она?
- Кто? – Он слегка мотнул головой, снова куда-то погружаясь, пытаясь вспомнить, что же было до, что же было…
- Твоя Мама?
Волшебное слово снова вернуло его на то же место.
- Я не знаю. Может, на работу вызвали, или в магазин пошла. Она должна быть дома, я её всё жду и жду, а её всё нет и нет…
Мама всегда много работала, приходила уставшая, но всегда так искренне улыбалась, никогда не ленилась сделать что-то ещё, связать ему новую кофту из мягких красивых цветных ниток, раскрасить с ним акварелью картинку из газеты, рассказать что-нибудь или послушать его…
Мама была невысокой, темноволосой и такой красивой! Красивее человека он не видел ни в их квартире среди шумных соседей, ни во дворе, ни в толпе, которая тогда ещё не была безликой, когда в ней были люди, а не масса…
Только когда она ушла? Ещё до больницы? Сколько он там пролежал? Почему она не приходила? Должно быть, работала. Нет, она бы пришла, всё равно пришла, хоть на минуточку!
Чудик снова что-то пропищал.
- Что? – Он переспросил скорее для виду, планируя вернуться снова к своим вопросам, чтобы постараться на них ответы, пока в голове вдруг стало чисто, пока исчезли черви, пока не выродились новые, пока действуют п-р-е-п-а-р-а-т-ы. Доктор сказал, когда прекратят действовать, плохо тогда будет. Б-о-л-ь-н-о.
- Запустил ты себя, говорю. – Чудик с любопытством осматривал его. – Смотри, патлы у тебя длиннее, чем весь я!
Длинные светлые локоны доходили до самого живота. Маме нравились его волосы, густые, красивые, будто шёлковые. Теперь они ломаются, высыхают, гибнут.
- Конечно, длиннее, смотри, какой ты маленький!
- А ты распусти шов побольше, я и вырасту. – Весело пискнул чудик.
Он задумался. Точно ли надо так, чтобы он вылезал? Доктор это хотел? Но ведь ему что-то вырезали, а-п-е-н-д-и-к-с. Вырезали – значит, больше не будет? Но черви исчезли, когда он вылез, и дышать стало легче, и живот успокоился… И голова теперь не ватная и не тяжёлая, и всё так, как и было раньше, только вот Мамы нет, и всё какое-то серо-мутное...
- А я знаю! – Голосок был радостным. – Знаю, как тебе попасть к Маме! – Все три глаза смотрели на него, хлопая веками.
Он дёрнулся, уставился на чудика, мгновенно оживившись. Опёрся руками на диван, поднялся и сел повыше, выпрямив спину, при этом от резкого движения в животе что-то странно шевельнулось и хлюпнуло, испачкало горячим штаны, но он не обратил на это внимания.
- Правда? – Он возбуждённо облизал сухие губы, ощутив на покусанном языке странный вкус. – Как?!
- Давай ты распустишь шов, а я расскажу?
Он тут же потянулся рукой к животу, но, коснувшись грубой нити, остановился, с опаской глянув на чудика.
- А ты не обманешь?
- А зачем? – тот невинно хлопал глазами. – Врать – плохо!
Поколебавшись ещё немного, он всё же ухватился за скользкую от странной жижи нить и потянул. На самом деле, ему и самому было любопытно, что получится. И что же предложит чудик?
Не таким уж и сложным был узелок. Это всё черви, черви мешали ему думать, а тут вылез этот чудак и они умерли. И совсем нетрудно распустить какой-то шов.
Он ничего не почувствовал. Лишь распуская очередной стежок, увидел, как дёрнулась мёртвая кожа, но даже не поморщился. Не больно – не страшно, кто-то так ему говорил, давно, очень давно… После п-р-е-п-а-р-а-т-о-в больно не было. Больно… Губы приоткрылись, он тихо шептал округлое гладкое слово, перекатывая его, смакуя, вспоминая, что же оно значит. Б-о-л-ь-н-о… Б.О.Л.Ь.Н.О.
В коридоре плакали дети, кричали, переругиваясь, взрослые, когда его, с вспухшим животом, перепуганного, озирающегося по сторонам, обессиленного и уже совсем не упирающегося, затащили в кабинет из белоснежной плитки, наполненного всхлипами и стонами женщин с такими же животами, причитающих и воющих, отворачивающихся от него. Ещё одна дверь – комната со странными кроватями, так много странных кроватей и так много людей на них, так много женщин, только молчащих, не шевелящихся, уставившихся кто в потолок, кто на стену, кто на собственный живот. Что-то резали, вскрывали, вынимали, зашивали, штопали, прижигали, и всё так быстро, слепо, будто на фабрике, где он когда-то давно-давно был… К-о-н-в-е-е-р-н-о.
Его уложили на такую же странную кровать, зачем-то обернув руки и ноги кожаными ремнями, будто у него ещё были силы брыкаться, будто он вдруг захотел бы ударить Доктора в лоб пяткой… Кололи в живот, в руки и даже в шею, когда он вдруг начал задыхаться и лихорадочно дёргаться, когда начала вдруг краснеть и вздуваться кожа, когда сильнее стала судорога, когда стало Б-О-Л-Ь-Н-О.
Повторяющимися движениями он распускал нить, стежок за стежком, слепо глядя куда-то в свои мутно-серые воспоминания, покрытые будто той же жижей, что назойливо норовила вытечь из живота и покрывала нить, думая уже даже не о Маме, а о том, что же он видел там, в больнице, пока чудик всё увеличивался в размерах, рос, рос и вытягивался, всё больше глаз открывалось на его теле, уже больше напоминающем стебель очень странного, неестественного и чуждого природе, жившей где-то далеко-далеко отсюда, растения. Он понемногу выбирался из живота, становившегося всё меньше и меньше, всё тянулся к низкому жирному потолку из ржавой, вонючей чешуи, из бронзовых заплесневелых червонцев. И уже когда он, бессмысленно дёргающий и тянущий закончившуюся нить, переставшую давно виться стежками сквозь попачканную плоть, тянущую за собой лишь кусок измождённой кожи с вшитым в неё узлом, сидел, тупо глядя куда-то сквозь чудика и уже сам не знал, о чём же он думает, стебель лизнул потолок, словно оживив его. Тот будто весь задвигался, зашёлся бензиновыми волнами, стал пахнуть ещё дурнее, налился чем-то тёплым…
- Смотри! – голосок чудика, вернее, уже Голос (уже куда более низкий) Чудовища (всё-таки совершенно нестрашного) позвал его из-под потолка.
Он очнулся, оглядел довольно свой живот, ставший гораздо меньше, как раньше, до всего этого, и поднял голову. Чудище вразнобой моргало своими глазищами, уставившимися на него.
- Ну-ка, – От стебля отделился стебелёк поменьше, коснулся аккуратно его подбородка и откинул. – Запрокинь-ка голову. И открой рот.
Он послушно разинул рот и стал ждать, глядя на цветастый, расцветший разными цветами отврата ещё более жирный потолок. Глядя на это медленно ползущее марево, ему почти удалось вновь забыться, уйти в свои ворочающиеся понемногу мысли, он, кажется, начал что-то вспоминать, что-то видеть сквозь пелену на глазах…
Они тоже шли по коридору, держась за животы, заходили в какие-то комнаты, к другим людям и… Нет, нет, они… Что же они… Что же…
Вдруг на язык упала с потолка крупная, жирная капля. И какая же она была мерзкая! На вкус хуже всех лекарств, что его в детстве заставляла пить Мама! Горькое и одновременно сладкое, тухлое, вонючее и мерзкое, просто до ужаса солёное и тошнотворное!
Он зашёлся в кашле, подавившись слюной, высунул язык как можно сильнее, лишь бы не чувствовать, не чувствовать это! Тело изогнулось, внутри что-то сжалось судорогой, стараясь вывернуться наизнанку, живот задёргался, щель, которую уже не держала нить, рывками выплёвывала противную жижу, запачкавшую уже всю простынь. Ох, как Мама будет недовольна!
Чудищу хоть бы хны, держится за что-то и даже не шевельнётся.
- Нет, нет, глотай! Иначе Мамы тебе не видать!
Он посмотрел на него со злобой. Впервые он чувствовал это в себе, ощущал жжение где-то в груди, такое страшное желание схватить этот стебель, пережать его, чтобы тому было совсем нечем дышать, чтобы он молчал, чтобы…
- Не злись..! – Виновато промямлил голос, глаза потупились. – Я тебе не вру, Мама, правда! Так надо! Больше никак, честно..!
Он запрокинул голову, лишь бы не видеть это страшилище из собственного живота, так, что хрустнула слабая шея, открыл рот как можно шире, так, что потрескались ещё сильнее губы, зажмурил глаза до цветных, цветных, не серых наконец пятен и глотал, глотал мерзкую ледяную жижу, зловонную и невыносимую, но такую необходимую, чтобы попасть к Маме… Мама дороже больницы, дороже воспоминаний, дороже самой Памяти. Дороже всего.
Снизу доносилось хлюпанье и чавканье, стебель молча вталкивался обратно в увеличивающийся живот и виновато молчал, частью глаз внимательно смотря на Маму, чтобы она глотала все-все капли с потолка, чтобы увидела наконец и свою Маму, ведь она так сильно, так горячо этого хотела!
***
Гулким, совершенно обычным шумным ярко-рыжим вечером, наполненным дымом грохочущих машин, криком радио и шкворчанием жирной еды на душных, провонявших крохотных кухнях, в коридоре одной из тысяч тесных облезлых малосемеек в одном из сотен поставленных друг на друге картонных домов стоял человек в чёрной форме. Он заглядывал в одну из комнат, а за его спиной толпились все жильцы, всполошённые недавним визгом, путаницей и топотом тяжёлых сапог, тщетно пытающиеся хоть одним глазком увидеть из-за широченных плеч, что же творится в самой большой комнате, предмете воздыханий каждого.
- Хоть успокоится теперь, выть по ночам не будет по матушке… - Пробубнела старуха со вставной челюстью, и, покосившись на человека в форме, быстро перекрестилась, добавив шёпотом «царствие ей небесное», сделав вид, что просто поправляла свой плешивый платок, который был гораздо старше её. Большой глупый сосед, обычно что-то пьяно кричащий, теперь лишь потирал затылок своей огромной мозолистой рукой. Тихо перешёптывалась молодая пара из самой маленькой комнаты. Остальные молчали. Громче всех молчала Маня, стоявшая перед человеком в чёрном, в самой комнате, наполненной отвратительным смрадом смерти, смотревшая точно на диван, на сидящее там давно остывшее тело с огромным распущенным разрезом на животе, в самом низу, из которого и вытекла вся запёкшаяся кровь. Кровь покрывала весь живот, ноги, руку, простынь. Из головы, откинутой назад, струйкой стекала на грудь, на спутанные соломенные волосы мутная вода, падающая с просевшего потолка редкими каплями точно в приоткрытый, будто улыбающийся слегка рот.
Медленно оседала на пол Маня, держась рукой за собственный живот, думая о том, сколько дней прошло с тех пор, как вернулась она из больницы, сколько дней она уговаривала сама себя войти в эту комнату, чтобы выдавить из себя хоть пару слов утешения и поддержки, глядела на спокойное, красивое, не успевшее ещё разложиться и потечь бледно-серое лицо, чувствуя, как что-то горькое и невыносимо жгучее подступает к горлу, как что-то ломается и рвётся внутри.
***
С тех пор прошло уже много времени, но никто не жил в комнате, в которой раньше хотел жить каждый. Даже чужаки, заглядывая сюда из любопытства, сразу же отворачивались, то ли чуя какой-то фантомный запах, который у каждого отличался, то ли пугаясь непривычного, идеального, белоснежного потолка, который натянули вместо старого, потёкшего пару лет назад. После крупного ремонта комнату никто не трогал, ничто там не пылилось, не пачкалось. Там не завелись крысы или насекомые, не завелись там и люди.
Перенаселение со временем превратилось в демографическую яму, как-то сама собой отменилась политика принудительных абортов, превратившись в политику поддержки молодых матерей, а остатки людей покинули старые, забитые, задушенные смогом и чёрным машинным дымом районы с их потрескавшимися улицами, хрустящими заборами, изломанными деревьями и серыми бумажными громадами домов, так осуждающе зыркающими на всех прохожих своими толстыми стёклами. Со временем они, покинутые и никому не нужные, развеялись по ветру и сами похоронили себя где-то далеко-далеко.