***
Россия никогда не тянул с извинениями, ведь у него была осведомлённость о том, что это лучше сделать сейчас, чем тогда, когда уже будет не перед кем извиняться. Это проявление уважения и сожаления о словах, сказанных зря. У него не было с этим проблем, всегда проще идти по легкому пути, чем усложнять себе жизнь, кормя молчанием и язвительностью свою гордыню. Он был готов сказать хоть тысячу «прости», если от этого зависело всё, но сейчас слова не имеют веса. Люди большого ума так рано уходят, творцы великого обречены на мучительные смерти, раненные пулей, сраженные болезнью. Империи в последние дни поплохело. Сначала тошнота, после головокружение и потеря аппетита, затем постоянные слёзы, хотя тот утверждал, что ему не больно, они текут сами собой, бесконтрольно, и — в конце концов, закономерным, предсказуемым (оттого не менее болезненным) исходом — слабость и отсутствие жизни. Эта ситуация больше напоминала произведение Эдгара По «Говорящий мертвец», ведь вид у царя был, мягко говоря, не очень. Стало понятно, что болезнь не отступит, потому народ уже готовился прощаться с Империей, хотя точную дату смерти врачи РИ не назначали. Более того, не признавали ещё даже обречённости и окончательности. До последнего Империя отказывался снимать повязку, даже при единственном свидетеле его аномалии он желал оставить всё как оно есть. Но Россия бы не был Россией, если бы наперекор деду не снял её, просто из любопытства, ведь прежде конкретно ему это делать не запрещалось. И, кажется, младший догадался, в чем дело. — Белый налёт на золотом кольце…ты знал, правда? — недовольно-обиженно сказал Россия, сжимая в руке несчастную тряпочку с гербом страны. — Знал, что это она стала причиной твоей хворобы, знал, и ничего не сказал мне? Да как ты мог? — Пытаешься пристыдить меня перед смертью? — натянуто улыбается император, касаясь холодной рукой юношеской ладони. — О ангел мой, я не хотел, чтобы то, что доставляло тебе радость, разорвало твоё сердце. Ты им восхищался, хотя мне не стоило открывать тебе тайну. — Ты видишь что-нибудь? — Нет, оно размывает мне всё, сначала были блики, потом слепота. О, утри слёзы, родной, не нужно плакать. Моя смерть должна была когда-нибудь наступить, так уж лучше сейчас. Потом будет больнее. — Почему ты так спокоен? Ты оставляешь меня, я буду один, — тихий всхлип, — совсем один. Без кого-то, кто обнимет меня и поймёт, что бы я ни сказал, какая бы то ни была глупость. — Твой отец очень любит тебя, милый. Я думаю, он займется тобой, когда меня не станет. — Но я не хочу. — Отчего, ангел мой? — Мне нужен ты, твоя рука, твоё плечо. Империя устало выдыхает. Жаль, жаль Россию, но он ничего не может сделать. Ему не подвластна его жизнь, — или смерть? — в его возрасте уже ничего не исправишь. Можно только сожалеть об ошибках, радоваться поступкам, и слышать слёз бурный поток. Он умирает в муках: его одолевают мигрени, жажда, безнадёжность. Мальчику не за что больше извиняться, он делал это, когда было нужно, и сейчас он не виноват в том, что происходит. Никто не виноват, видать, Господу так было угодно. Остаётся закрыть глаза и услышать шелест страниц. Россия открывает книгу, садится рядом, беря руку умирающего в свою, и читает вслух: — «На Праценской горе, на том самом месте, где он упал с древком знамени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью, и, сам не зная того, стонал тихим, жалостливым и детским голосом. К вечеру он перестал стонать и совершенно затих. Он не знал, как долго продолжалось его забытье. Вдруг он опять почувствовал себя живым и страдающим от жгучей и разрывающей что-то боли в голове. "Где оно, это высокое небо, которого я не знал до сих пор и увидел нынче? — было первою его мыслью. — И страдания этого я не знал также, — подумал он. — Да, я ничего, ничего не знал до сих пор. Но где я?"» Россия читал сквозь слезы, безжалостно стирал их жестким рукавом, чтобы не мешали видеть текст, читал, запинаясь и глотая слова, он продолжал читать, зная, что императору будет умирать легче, если он продолжит, невзирая на боль от разлуки. Он не пропускал ни один диалог на французском, не понимал, но продолжал, потому что так было нужно. Младший отчаянно пытался успокоиться, чтобы читать внятнее, но эти слёзы были не от физической боли. Капли падали на желтые страницы, разбивались, впитывались, делая буквы некрасивыми. Крепко сжимая холодную руку, последнее, что произнёс младший перед тем, как глаза Империи навсегда закрылись, было: — «C'est un sujet nerveux et bilieux, ² — сказал Ларрей, — il n'en rechappera pas».Часть 1
6 февраля 2020 г., 22:07
Никому неведомо, что скрывают под собой белоснежные перчатки, как сильно вечерами болят искалеченные руки, как огрубела кожа без должного ухода, как неприятно касаться ладони. Пальцы сжимаются в кулаки, сдавленный от боли стон, привычно колкое чувство. Что было раньше, при былой младости? Нежность и бледность, ни намёка на усталость и гнев, приторно-сладкие мечтанья. Быть юношей чудесно, чудесно быть ещё не испорченным телом и разумом.
Головные боли усилились, словно мозгам было тесно в черепной коробке, и, разбухая, они пробивали себе выход, разрывая череп по швам. Император был без алкоголя пьян: руки тряслись, а головокружение не прекращалось. Ему еда не в радость, нет аппетита и настроения, в своей жизни он впервые встретил собственную «Великую депрессию», что сопровождалась самобичеванием и, вишенкой на торте, полным отсутствием интереса к жизни. Неужели так безутешно человеческое горе? Увы, оно должно пройти само, и, если ему не помогать, результат оправдает ожидания. Он сам пожелал переживать это в одиночестве, но и подумать не мог, как иногда бывает тяжело.
Отчего это происходит? Где начало? Чем ближе подбираешься к ответу на эти вопросы, тем больше появляется других — и накапливаются, как снежный ком, безответные проблемы и даже дилеммы. Мозг, в отличии от желудка, требует пищи.
В руках книги, письма, всё, лишь бы не думать о том, что вгоняет его в печаль. Чтение заставляет его не думать о грехах, совершённых им, и молиться, отдавая Богу душу, до тошноты, до головокружения, до боли стоять на коленях, понимая, что искупление не заставит себя ждать.
О, было бы хоть что-то в тех молитвах, что помогло бы ему сейчас. Поздний период той депрессии, что должны пережить все. Полное осознание себя и своих недостатков, сейчас это так невовремя, ведь на него надеется народ, а он ведёт себя, как капризная дама. Хотя — причина есть: дела государственные помогают ему на время забыться, с ними нет проблем, с собой бы разобраться, не уходя в глухую степь.
— Je suis un homme complet, — с трудом сходило с языка у младшего русского, и тот, хлопая глазами, отстранился от книги, посмотрев на задумавшегося взрослого, безмолвно требуя перевода сией непонятной фразы. Догадавшись, на чем остановился Россия, Империя, выдыхая, переводит:
— Я конченый человек, — говорит он, снова уходя в свои мысли.
— Я знаю, так как это по-русски будет? — изображая на лице непонимание спрашивает младший. До его праотца не сразу доходит смысл этой наглой издевки, однако тот хмурится, переводя на внука взгляд.
— Читай дале, пока не велел выпороть тебя как сидорову козу, — бурчит Император, снова направив взор на печальный пейзаж за окном. Сглотнув ком разочарования в горле, младший негодуя опускается к книге, продолжая чтение вслух.
— «Что обо мне говорить? Давай говорить о тебе», — сказал он, помолчав и улыбнувшись своим утешительным мыслям. Улыбка в то же мгновение отразилась на лице Пьера.
«А что обо мне говорить?» — сказал Пьер, распуская свой рот в беззаботную, весёлую улыбку. — «Что я такое? Je suis u…» — запинается Росс, пытаясь прочитать сложное для него предложение.
— «Je suis un batard¹», — помогает Император, ловя на себе любопытный взгляд. Не знает внук французского, все ему переводи. Даже смешно получается: ведь, если сказать неверный перевод, младший о том никогда не узнает, и будет жить во лжи всю жизнь; как понял царь, учить языки он не собирался.
— Что это? — спрашивает Россия, положив книгу на стол и терпеливо ожидая перевода. Эта фраза… что-то внутри неприятно кольнуло, стоило вспомнить, что она значит. Мысли ушли в тартарары, и взгляд снова завис.
— Что это значит? — снова повторяет вопрос младший, устав ждать.
— Союз… — пронеслось в голове императора и само сошло с языка.
— Серьёзно? А союз кого-то или…
— А, нет-нет, это значит другое. Извини, я задумался.
Россия хмурится, но в ответ получает только усмешку. Он согласился почитать для Империи, но ведь надеялся, что его хотя бы будут слушать, а тут… сплошное игнорирование! Может, ему вообще уйти?
— Я так и обидеться могу, — заверяет русский, откладывая жесткий переплет в сторону, намекая тем, что, пока не узнает перевода, не коснётся её.
— Эта фраза означает… ну, она тебе не очень поможет, если говорить коротко.
— Как и все остальные. Ну скажи, же мне просто интересно. Это же что-то непристойное, да? Ну скажи, пожалуйста! — заныл Россия. Будто это когда-то срабатывало. — Тогда я найду его в словаре! — угроза? А это уже не кажется таким скучным, как до этого.
— Я — единственный словарь французского в этом доме. Шах и мат, родной. Продолжай читать, не надо так сердиться на меня, я лишь забочусь о том, чтобы твоя головка была полна лишь светлыми мыслями.
— Моя головка полна другим, а вот голова…
— Ну вот опять ты всё опошляешь! Негодник, бери книгу и читай, а то же на гречку поставлю.
— Не поставишь, тятенька тебе насилие ко мне применять запретил.
— А он кто, чтоб запрещать? Я его отец и твой дед, нашлись мне тут на голову запретчики. Тебя если не бить, так ты ещё пуще дерзить начнёшь, а я, может, и люблю тебя, но у меня нет сегодня настроения.
— У тебя его никогда нет, — последнее, что говорит Россия перед тем, как снова уткнуться носом в произведение Толстого, читая вслух то, чего никак не понимает.
Каждая подобная фраза сводит с ума старшего: мальчик-то отчасти прав. Империя видит его печальным, но — не видит причины, ведь предпочитает о проблемах молчать.
«Не узнаешь и не поможешь… как глубоки в сердце раны, как больно порой просто жить», — думает Империя, глядя на внука. Мальчик хочет быть частью его жизни. Всю жизнь любимый праотцом, потерять любовь не хотел бы. Так, как РИ, его никто не любит. Его собственный отец человек своенравный: он не балует, и для него любовь — понятие иное. Заслуги воспитания… А что же Россия? Он мальчик ласковый, хотя и наглый. Если погладить где нужно да пару слов обронить, так тот как котёнок сразу становится. Всего-то нужно подход найти.
Красивый больно, на лице рассыпались веснушки. Россия стыдился их: считал, что веснушки делают его ребёнком, — но, не без гордости, «не делают глупым». РИ всегда говорил, что это — особенность, а не уродство, но у молодого поколения на всё свои взгляды.
— «Князь Андрей добрыми глазами смотрел на него. Но во взгляде его, дружеском, ласковом, всё-таки выражалось сознание своего превосходства.
— Ты мне дорог, особенно потому, что ты один живой человек среди всего нашего света. Тебе хорошо. Выбери, что хочешь; это все равно. Ты везде будешь хорош, но одно: перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь. Так это не идет тебе: все эти кутежи, и гусарство, и всё…
— Que voulez-vous, mon cher, — сказал Пьер, пожимая плечами — Les femmes, mon cher, les femmes!» — чтение прекращается на мгновение, младший вновь поднимает глаза, ожидая, когда ему переведут или хотя бы объяснят то, о чем он только что прочитал.
— Что поделать, женщины, мой дорогой, женщины! — перевёл ему Империя, подпирая щёку тыльной стороной ладони.
Россия подавляет улыбку, возвращаясь к книге. Он начинает понимать, что чтение уже не увлекает деда, чтение уже стало поводом к тому, чтобы смотреть на Россию, ведь если тот ничего не будет делать, притом ловя на себе заинтересованный взгляд, согласитесь, ситуация со стороны покажется странной, а особенно, если в разгар этой «игры в гляделки» наведается отец мальчика. Вот ему уж точно будет сложно объяснить, чем это они тут занимаются и что с его сыном не так, раз император взглядом прожигает в нём дыру!
Дальше следует ещё одна фраза на французском, но перевода младший не требует, уже зная, что «femmes» это женщина, «comme» — качество, а «vin» — вино. К тому же, Андрей говорил на «помеси языков: французского с нижегородским», уж и догадаться было легко. Только, наверное, не качественные женщины, а приличные, и, кажется, главный герой не считает таковыми женщин Курагина, о чем открыто заявляет.
Книга в руках России с хлопком закрылась и была убрана в сторону. Империя непонимающе смотрит на внука, но, похоже, Россия просто устал от чтения и десятков непонятных слов чужого языка.
— Не понимаю, — начинает он, откинувшись на спинку стула и раскинув руки. — Как можно было написать о «дамских усиках»? Это же, как минимум, странно, так ещё и в хвалебной форме! Может тогда это и было приемлемо, но, как по мне, это мерзко. Не думаю, что женщинам хотелось бы подобных комплиментов.
— Ну, никто об этом открыто не говорил, то лишь мысли Льва Николаевича. — пожимает плечами Империя, не особо удовлетворяя любопытство младшего. — Родной, отчего закрыл книгу? Надоело читать? Или тебе не нравится произведение?
— Мне скучно, дед, — признается тот, устало выдохнув. — Я устал. Хочу любви. Как можно больше, чтобы не чувствовать пустым бокалом, в котором не хватает дорогого вина.
— Твой отец не простит мне, узнав, что я совращаю твоё тело и душу, родной. Я думаю, нам стоит отложить это.
— Но ты обещал, что подаришь мне всё, о чем попрошу! Клеветник ты и лжец! Либо же — просто трус!
— Россия, Бога ради, угомонись, пока не получил по затылку. Ты же знаешь, что я люблю тебя, но терпеть не могу твоего хамства. Меня задевает такое отношение, ты не поверишь, но у меня тоже есть чувства, и мне вдвое больнее, когда что-то осуждающее говорит мне мой ненаглядный веснушчатый ангел. Je suis triste.
— Excuse moi, — виновато говорит Россия, изображая раскаяние. Выглядело убедительно, звучало немного нескладно, но, кажется, младший приложил немало усилий, чтобы выучить слова извинения на почти родном для старшего языке. Император так много говорил на нём, что уже язык своей страны забывал. Бывало такое, что ему нужно было вспомнить какое-то слово, оно вертелось на языке, но только на французском, и, как бы он себя ни терзал, долгое время не мог вспомнить, как его перевести, хотя знал, что это и как этим пользоваться. Оттого и погрузился в свою литературу, иначе бы одичал совсем и знал только один язык, и тот неродной.
Ему было, несомненно, приятно от того, что ради него Россия делает такие милые вещи. СССР плевался, когда ему даже просто напоминали о языке буржуев, но с большой охотой учил немецкий, считал его властным, — к тому же, языком Маркса, Энгельса, Гегеля, — и никогда не сталкивался с тем, что забывал слова на своем родном. Знать второй язык никогда не бывает лишним, но юноша не принимал ни один из предложенных вариантов, решив, как и отец, учить то, к чему приведёт нужда.
— D'accord, — кивает царь, но младший его не понимает. По интонации догадаться можно, что прощён, но всё-таки хочется быть в этом уверенным.
— Ты сильно злишься на мои слова? — спрашивает Россия, поднимаясь из-за стола.
— Linsouciance est caracteristique de la jeunesse, — отвечает Империя, наслаждаясь недоумением внука.
— Амм…
— Молодости свойственно безрассудство. Думаю, ты понял свою вину и ошибку. Не вижу смысла больше на тебя давить. Не хочешь прогуляться? Чтение утомляет. К тому же, мне кажется, ты голоден, но, как обычно, делаешь вид, что родился сытым.
— Может и голоден, но меня не интересует еда.
— Вон как? И что же вам на обед подавать, сударь? Гурман в семье растёт? Однако, — усмехается царь, словно действительно не понимая, что у молодого тела за голод за такой, который едой не утолишь.
— Я так не люблю притворств, но, чёрт бы меня побрал, смотреть, как ты лжёшь, я мог бы вечно.
— Уж есть ли ложь в моих словах? Когда такое было?
— Так постоянно и случается. Или отрицаешь?
— Отрицаю ли? Да я, сударь, недоволен вами! Обвиняете меня? Гордыня заиграла? В любом случае, о вас я был лучшего мнения!
— Скажи это ещё раз, и я больше никогда не буду читать тебе твои скучные книги.
— Что же, звучит как хороший аргумент для завершения нашего небольшого конфликта. Но я так и не услышал ответа.
— Я не хочу гулять, и голод меня не тревожит, если хотите знать конкретнее.
— Милый, это чудно, а что же до твоей похоти? Уже же не маленький, а всё попросить стесняешься.
— У меня просто ещё осталась доля совести и юношеских комплексов. — Категоричное заявление вызывает дикий смех у императора. Но это не злит и не выводит Россию на эмоции, подобная реакция стала обыденной, и она уже больше не трогает за живое. По крайней мере, ему хотелось думать, что РИ просто смеётся над его младостью, ещё наивным мышлением, а не высмеивает это, забывая о том, что был когда-то не менее амбициозен и глуп, как Россия сейчас.
И, кажется, он был прав, ведь Империя переубеждал его, говоря, что это лишь вопросы времени. Самые токсичные чувства, самое неприятное, что сейчас с ним происходит — неуверенность в себе и желание компенсировать это за чужой счёт. Он отдавал себе отчёт в том, что делает, знал границы, вагоны его поезда никогда не шли впереди самого состава, что должен их тянуть, и это вызывало восхищение. Младший знал, когда ему следует остановиться, и чувствовал себя некомфортно, если потерял контроль и сказал лишнего. У него было то, чего так не хватало многим: умение думать, а потом делать, но именно делать, а не говорить. Речь как стихия — пока сама не утихнет, ничто не способно её остановить. Накопив в душе всякую пакость, хочется избавиться от неё, но при этом не потерять свою репутацию.
Впрочем, России о подобном думать рано. Дела минувших лет припоминать в высшем обществе не принято отчасти оттого, что многим стыдно.
— Смешные сказки говоришь, родной. Прости, но я так много пережил, что подобное вызывает у меня смех. Я тоже был юн и глуп, но уже того не помню, есть дела, которые требуют к себе много внимания, воспоминаниям нет места, тем более — таким древним.
— Ты не настолько стар, чтобы так говорить.
— Лестно, но это грех.
— Обмануть доверившегося — грех, а правда никогда таковым не являлась. Я не льстил тебе, когда говорил, что твоя болезнь прекрасна. Я думаю, ты делал то же самое, когда говорил и про моё уродство.
— Не называй так свою особенность, родной. Я люблю твои веснушки, нет ничего их краше.
— А я люблю то, что ты скрываешь за повязкой.
Повисла гробовая тишина. РИ не любил говорить о своих скелетах в шкафах, об омерзительной правде, о том, чего не должно было быть. Он никогда не был слеп и не терял второго глаза. Это не элемент одежды и даже не мода, это — его позор.
Кусок тьмы, окружающий золотой нимб, необычная гетерохромия. Наследственное, правда уходит глубоко в их семейные корни. Иногда выглядел как одна большая точка, зрачка становилось практически не видно, радужка полностью его поглощала. Зрелище волшебное, казалось, что перед человеком ожившая магия, а не какой-то аномальный дефект. Боясь обвинений в колдунстве и связях с нечистой, царь намеренно скрыл этот элемент волшебства, говоря, что этот глаз у него был травмирован и безнадёжно утерян. У него действительно был шрам, когда его хлестнула по лицу ветка, сильно оцарапав кожу, но сам глаз не пострадал, так как уже тогда юное чудо носило эту повязку.
— Пожалуйста, какая угодно тема для разговоров, но только не моё уродство. Мне больно говорить об этом.
— Но почему уродство? Это сказочная красота, это твоя особенность, это то, что выделяет тебя внешне из большой толпы. Ты — мой эталон мужской красоты, а окрас твоего глаза — это огромный бонус, которым похвастаться только ты можешь! Ты должен гордиться этим!
— Это то же самое, как если бы ты гордился своими веснушками. — Россия на замечание лишь улыбается, словно от приятного комплимента. Это заставляет Империю почувствовать себя неловко, юной актрисой на сцене.
— Мне кажется, это и есть та любовь, о которой мы читали в книгах. Видеть только хорошее, а недостатки превращать в особенности. Я ненавижу свои веснушки, я стыжусь их, но восхищаюсь тобой, а ты делаешь наоборот. Мы считаем себя недостойными друг друга, мы знаем, что неидеальны, и нам ещё стоит над этим работать, но я предпочёл бы остаться с тобой. Я знаю, что ты не врёшь, говоря мне, что я красивый, и что этот ужас на моём лице — милая особенность, и ты расстраиваешься, когда я не соглашаюсь с тобой. И так же… поступаешь со мной и ты. Чем больше я смотрю в твои глаза, тем сильнее хочу утонуть в них.
— Я рад, что тебе и сыну не досталось это. В года моей молодости я был в серьёзной опасности, такие «особенности» — метки дьявола, и он мог ставить их куда хотел и на кого хотел. Сейчас, может, уже менее суеверно относятся к подобному окрасу глаз, но мне не хочется рисковать.
— А мне жаль. Разве тебе не нравится такая индивидуальность? Быть обладателем самых красивых глаз на Земле. — Россия подходит к царю на расстояние вытянутой руки, наклоняется, руками упираясь в колени, и смотрит на удивленное лицо. Во взгляде его читается игривость, сейчас, чего доброго, руки распускать начнёт.
— Россия, я не дозволяю, — как можно строже пытается сказать РИ, но внук и не думает его слушать, о чем заявляет максимально наглядно, раздвигая ноги, садясь сверху на императора, как на лошадь верхом, прижимаясь коленями к его бедрам. — Увидит отец, несдобровать нам.
— Не увидит, — убеждает внук, покусывая раковину уха, чувствуя, как его талию обвивают чужие сильные руки, утыкаясь носом в мундир.
— Не надо нам больше этим заниматься. Неправильно это.
— Я слышу это каждый чертов раз, и не желаю прекращать, и не прекращу, пока Бог в меня не ударит молнией за грех. Люблю тебя, и ты меня… Люби, сильно люби, как только может человек.
Россия жмётся сильнее, втягивая взрослого в поцелуй, зафиксировав руки на его затылке, чтобы тот не отстранился и не начал читать ему нотации о том, что мужская любовь — это плохо, ещё и между родственниками, кровно родными. Император напрягается, но не пытается предотвратить напор юношеской страсти, прижимая его к себе как можно плотнее, чтобы прочувствовать все через одежду, а после безжалостно её сбросить, оставив валяться на полу.
Крупные металлические пуговицы наскоро срывают, чуть не портя красивый мундир, далее кладут спиной на диван, заставляя сдавленно выдохнуть, расслабляясь, чтобы было меньше боли. Император любил заниматься этим ночью, либо же одевать внука в платье: гораздо проще добраться до интимной зоны, раздвигая чужие ноги так широко, как это только было возможно. Сейчас же приходилось тратить больше усилий на прелюдии, чем на сам процесс, что было довольно утомительно, но отступать уже поздно.
— Встань на колени, на спине будет больно, — но младший не повинуется, лишь жалобно стонет. Ему так хорошо лежится, каждое движение дается с трудом, стоять он просто не сможет. Понимая, что дальнейшие указания бесполезны, Империя поднимает чужой таз как можно выше, закидывая себе на плечи его щиколотки, и медленно начинает входить, заранее высвободив свой готовый член. Сам он не особо стремился раздеваться, зато принимающий всегда — обязательно! — должен был как можно больше обнажён, это если учитывать, что в последнее время у царя только один принимающий.
Снаружи было так сухо, мальчик стонал от боли и желания принять глубже. Смазать просто было нечем, да и справедливости ради стоит отметить, что младший сам подписался на это, теперь пусть терпит, пока влажно не станет. Боль адская, а сил совсем нет. Член входил глубже, трение раздражало кожу, но, когда он выходил, было полегче: он становился не таким сухим, приятнее.
Пока Империя был занят чужим проходом, младший обхватил собственный член, сжимая и массируя, свободную руку кладя на грудь, не зная больше, куда её деть. Ласкать себя внутри, конечно, приятно, но куда лучше, когда это делает кто-то другой, ещё не догадываясь, куда именно нужно толкаться, чтобы Россия сорвал голос от громкого крика удовольствия.
Император стал вести себя более грубо, отчего со стороны младшего слышались жалобные стоны, но царь знал, что его маленькому ангелу приятно, и что это скорее не боль, а мольба о том, чтобы его трахнули так грубо, как это только было возможно. Но подчиняться сему желанию актив не станет, потому что потом Россия будет ныть, что ему там больно и садиться он не может, а это будет проблематично и вызовет у СССР много вопросов. Правду сказать не скажут, но и ложь не лучший вариант, Империя знал, что, чтобы Союз поверил, отговорка должна быть максимально убедительной и логически стройной, непротиворечивой, притом не имея никаких доказательств.
Но думать об этом было некогда. Сдерживание уже происходило на подсознательном уровне. Удовольствие полностью поглотило разум, заставляя свободную руку хвататься за обивку дивана, делать хоть что-то, лишь бы избавиться от резкого прилива энергии.
Чем чаще они занимаются сексом, тем меньше времени им нужно на разрядку и отдых. РИ и Россия уже давно сделали это занятие обыденным, предаваясь греху всегда, когда на то были время и возможность, ведь даже оставаясь наедине, они не всегда могли расплыться в объятьях друг друга.
Примечания:
¹ - Незаконный сын. Переводчик переведёт Вам эту фразу как "Я ублюдок", что, фактически, не будет ошибкой, ведь "ублюдок" происходит от слова "блудить", но мы тут все культурные, так что просто перефразируем.
² - Этот субъект нервный и желчный, – он не выздоровеет.