131
3 февраля 2020 г., 01:15
Самый длинный месяц на памяти Джебома приходится почему-то на февраль. Иронично – он же и самый короткий в году. Тянется, как блядская некачественная жвачка, разжеванная пятилетним пацаном с соседнего подъезда. Джебом делает последний затяг, и бросает под ноги выкуренную сигарету. Рифленая мартиновская подошва размазывает окурок по асфальту, оставляя небольшой черной полосой след от сожженного в золу табака.
Хуйня. Какая же блядская хуйня ебучая.
С человеком прибывают трое – вера, надежда, любовь. С Джебомом прибывает только перманентное желание свалиться под первый попавшийся лысый куст, и замерзнуть там нахер. Особенно, когда от ближайшей станции метро до дома пешком пятнадцать минут в морозном феврале, а автобусы в это время по его району уже не ходят. В каждой залупе мира всегда есть такой район. Поздним вечером ни туда не попасть, ни из – не уехать (разве что на такси). Даже если это Сеул, который типа нэвер слип. Впрочем, Джебом не жалуется, все-таки аренда квартиры тут стоит дешевле, чем, например, была бы ближе к центру. Да и спокойнее здесь по ночам – хотя это уже сомнительное преимущество, уставший Джебом чаще выглядит настолько устрашающе, что это прохожие шарахаются его, а не он боится, что кто-то до него доебется. Но, конечно, в этой жизни не застрахован никто.
Ночь сгущает краски, и чем дальше вглубь дворов продвигается Джебом, тем чернее небо и пространство вокруг него. Даже уличные фонари гаснут.
У него в наушниках долбит настойчивый бит, который наложен на глухо звучащий голос Ханбина; немного сиплый, немного расслабленный. Такой, без надрыва, без лишней жалобности в тоне, но все равно слушать и не болеть не получается: в битах и рифмах Ханбин топит свою депрессию, поэтому на выходе его музыка – спокойная меланхолия.
Новый пирсинг Джебома – микродермал на скуле – ноет. Но не сильней сердца, вторящего каждому прерывистому выдоху в треке.
Дома тепло. Дома пахнет кофе и Ханбином (потому что Ханбин пахнет по-особенному, и его запах Джебом различает среди остальных с пары нот, с полоборота его головы, когда от шеи и волос тянет смешанным естественным запахом взмокшей кожи, и примесью химозного шампуня). Ханбин сидит в кромешной темноте на кухне, только тонкая желтая полоска света из коридора преломляется об углы дверного проема, создавая на полу причудливые узоры теней. Он сидит, взобравшись на стул обеими ногами, и обнимает ладонями стынущий в чашке кофе. Буравит окно взглядом. Изредка постукивает по розовому фарфору кончиками пальцев. Розовому – потому что это логично: в доме Джебома две кружки, одна его, синяя, и другая розовая; потому что ну а какая еще она должна быть?
Ханбин настолько погрязший в себе, что, кажется, не замечает, что больше не один. Джебому всегда было интересно, что же в этот момент происходит в его голове. Там мысли о новой лирике? Хотя нет, тогда по столу в беспорядке валялись бы исписанные убористым мелким почерком листы. Может быть, очередная мелодия заела, как заезженная пластинка? Тоже вряд ли – тогда он закрылся бы в комнате со своим макбуком или, в крайнем случае, исчез в студии.
Что же, что в твоей голове? О чем ты думаешь, Ким Ханбин, когда молчишь. Когда нить нашего зрительного контакта обрывается, и ты уводишь взгляд в сторону. Когда я говорю, но ты меня не слышишь. Когда стою рядом, но ты не замечаешь, потому что слишком сильно погряз в себе. А я – в тебе. Но это же ничего? Ничего.
О чем? ты? думаешь?
Настенные часы отмеряют секундной стрелкой шаг, пожалуй, чересчур звонко – за этим шумом не слышно, как щелкает характерно карабин; и следом вспыхивает огонек зажигалки, выхватывая уставшие черты лица из полумрака. Джебом делает первую затяжку, и отталкивается от косяка, к которому словно был приросшим все то время, пока наблюдал за ссутулившимся силуэтом Ханбина. Стоило бы обозначить свое присутствие, и ничего лучшего, чем зарыться в мягкость ханбиновых волос на затылке, Джебом не находит.
Поэтому просто делает это – без задних мыслей, ведомый сиюсекундной прихотью – вплетается пальцами в отросшие пряди с основания шеи, и ведет вверх. Мажет как бы невзначай по уязвимо выступающим позвонкам. И стылое серебро его увесистого браслета, свисающего с запястья, мажет холодом по коже случайно. И посылает стайку мурашек. Ханбин под его прикосновением вздрагивает и замирает. А когда Джебом уже отнимает от его затылка руку, ему кажется, Ханбин немного подается назад, ближе к его ладони. Но это все – буквально секунда, и Ханбин уже отстранился (как будто выстроил между ними стену).
– Привет, – его голос, такой же мягкий, как и в заслушанных несколько минут назад треках, нарушает (священную) тишину в квартире, – прости, что все еще стесняю тебя. Я бы мог заночевать в студии, ты только скажи.
Джебом делает затяг – как будто если дымом заполнить легкие, это поможет не нести ему чушь. Но вообще-то действительно помогает. Он говорит:
– И позволить тебе спать на том маленьком и неудобном старом диване? Да ни за что.
Хотя сказать хочется что-то вроде «и позволить тебе быть где угодно, но не здесь, рядом со мной?». Джебом уже почти отходит ко встроенной в углу в столешницу раковине, чтоб стряхнуть с тлеющей в его пальцах сигареты пепел в слив, когда Ханбин перехватывает его запястье, нервно дергая несопротивляющееся тело на себя. Обеспокоенно заглядывает в лицо. Замечает новый пирсинг.
И вдруг тянется к нему, словно завороженный, словно желая наощупь убедиться в его реальности. Убедиться, что это не муляж, не фикция воспаленного бессонницей воображения напополам с игрой теней в вечернем полумраке.
Спрашивает, когда слегка надавливает на кожу, и слышит прерывистое болезненное шипение сквозь зубы:
– Болит, наверное?
– Болит, когда ты трогаешь.
«Но не там».
Кривой полосой по губам Джебома цветет ухмылка.
Пепел с сигареты осыпается им под ноги, словно февральский снег. На краю столешницы стоит синяя кружка, в которой стынет кофе.