покорность
6 февраля 2020 г., 17:51
Недавно он пристрастился к чаю. Столь длительное пребывание в людской оболочке здорово сказалось на его демонической сущности — она плавно трансформировалась в нечто иное, куда более упрощенное и требовательное, откровенно говоря, довольно раздражающее. Себастьян, волею своего маленького господа заточенный в человеческом теле, стал сдавать свои очевидные, констатированные позиции. Он испытывал эмоции, передвигался на своих двух, испражнялся подобно низшему существу, возбуждался, потел. В последнее время ситуация достигла своего колкого апогея — он стал принимать человеческую пищу. Едва ли окрашенную в коричневый (юный господин, здравствуйте) водицу можно было принимать за полноценную еду, но какая, к дьяволу, ему разница? Себастьян не отличал пудинг от стейка, а бренди от горячего шоколада, естественно и очевидно предпочитая всем земным яствам нечто более вкусное, непонятное для человеческого разума и желудка. Он предпочитал людские души, что было закономерно и нормально для таких, как он. Было вполне разумно рассуждать о тонком послевкусии души очередной жертвы, в буквальном смысле заливая внутрь себя очередную чашку б-е-с-п-о-л-е-з-н-о-г-о Эрл Грея собственного приготовления. Все это было чуждо ему ранее. На самом деле, никчемно и не опознано, но в чем смысл с серьезной миной говорить об этом, если в его желудок просилась еще чашечка?
Себастьян ненавидел свое тело.
Ненавидел до постыдного обожания, звезд перед глазами и фейерверков под прикрытыми веками.
Он с пылающим тленом в красных глазах разглядывал статную фигуру, литые мускулы, длинные ноги и крепкие белоснежные бедра. Шевелил пальцами на ногах. И это было настолько бессмысленно и отчасти даже стыдно, что приводило его в небывалый человеческий восторг.
Себастьян не замечал за своим телом склонности к шизофазии, однако не мог взять в толк, почему его идеальность, потусторонняя вылизанность от макушки до самых пяток, начала неумолимо шевелиться, двигаться куда-то не туда, по-настоящему сбегать от него, подобно дикому зверю, ищущему свободы. Оставалось только жмуриться, чтобы оставалось как можно больше времени наедине с собой, внутри идеально-черной тьмы, и хаотично разводить руками, обнимать и гладить строптивый воздух, чтобы суметь отхватить и присвоить, а вернее сказать сохранить как можно больше своего былого превосходства, своего торжества, яркого эдема и пылающего юностью элизиума, который вопреки его извечному мраку сиял неумолимым солнцем, словно любовно издеваясь, шепча, иногда срываясь на крик: да, Себастьян, и в недрах твоей не-души есть нечто светлое, приручи же сначала свою Гекату и научись использовать эту часть с пользой, давай же, мальчик, т-я-н-и-с-ь к свету сам, чтобы он однажды не сожрал тебя.
Сиэль долго не замечал, что с дворецким творится что-то неладное. Самовлюбленный мальчишка был горазд рассуждать о делах Англии, с чопорным видом давиться кипятком коричневого цвета, который его верный слуга (приятного чаепития, молодой господин) заботливо приготовил для него (будь проклято упрямство этого человеческого отрока, который вбил себе в голову навязчивый образ сухого непробиваемого взрослого, который решил, что дуть на горячий чай — удел детей и недотеп, который предпочел бы сгореть изнутри, чем совершить, ой-ой, постыдное движение губами), смотреть на собственную невесту взглядом, полным неприкрытого самолюбия, осознания своей возвышенной уникальности, принимать ванну (не стоит разбавлять воду, Себастьян, меня устраивает температура в мильон терзаний градусов по цельсию, при условии открытой настежь форточки) в гордом одиночестве, маленькими и неловкими пальцами пытаться до смешного угловато и неопытно приласкать себя под водой, думая, что он, его надзиратель и палач, не в курсе его шалостей, он старался жить свою жизнь как взрослый человек (Себастьян, выйди вон!), совершенно позабыв про то, что все его существование — временная петля, сотворенная его дьявольски умелым Хроносом, физически не позволявшая ему принимать такие важные решения, как решение повзрослеть. Что уж говорить, Сиэль Фантомхайв слишком зациклился на своих отчаянных попытках изменить свое отча... безвы... неумо... просто положение, что совершенно перестал обращать внимание на, безусловно, главного(не)(почти)человека в своей жизни. Себастьян становился все более мирским и самобытным с каждым днем, и каждый день юный граф бессовестно закрывал глаза на это. Его нежные веки налились бы тяжелым свинцом, закрылись бы навсегда, если бы не один случай, повлиявший на отношение мальчика к происходящим в дворецком изменениям.
Они вышли гулять — легкий мороз способствовал водворению юного графа на улицу, а дворецкому было в радость (радостно, упоенно, отрадно, ликующе, и любое другое слово, способное сроднить его глухую плоть с человеческими эмоциями) отвлечь мальчишку от кипы бумаг, вытащить из панциря викторианской архитектуры внутри поместья, чтобы сопроводить того на прогулку.
Снежные просторы, щедро оставленные матушкой-природой подле его особняка, завораживали своей искристостью и очаровательной белизной, сравненной разве что с перышком ангельского крыла, но вместе с этим не-человеческая природа Себастьяна могла чувствовать некоторый дискомфорт, который испытывал Сиэль, находясь на улице.
Снег слепил уязвимое человеческое зрение, делая и так слабого мальчишку еще более беззащитным. Себастьян тяжело вздохнул, когда эта мысль ошпарила его пустующее (или не совсем) нутро, укололо куда-то вглубь, заставило зашипеть, подобно дикой кошке, и изрядно удивило — когда его стали волновать такие вещи? Когда он начал понимать их?
Относительно недавно.
Или очень давно.
Себастьян не мог разобраться.
Покрасневшее от щипков мороза ушко, трогательно выступившее из-под теплой шапки, притягивало взгляд снова и снова. Себастьян прикрыл свои зоркие и смертоносные глаза, чтобы, упаси боже, не лишиться своей силы, не пасть подле этого человека, обладателя столь очаровательных частей тела. Десну начало саднить от того, как сильно ему хотелось стать единым целым с этим смертным юнцом — сраститьсоединиться, чтобы со всей дури, впечатавшись и носом, и ртом, и напряженной шеей, чтобы ни единого дюйма не было между ними.
Сиэль тяжело дышит — ему холодно, несмотря на плотные ткани, защищающие его тело от непогоды. Но на этот раз причина не только в этом, не в его видовой слабости. На этот раз он способен слышать: Себастьян думает очень громко, что идет наперекор его демонской природе, он порывист и несдержан, а на кромке сознания вьется удушливая пошлость, крамола во всей своей красе царапается и кусается в гордом одиночестве — хозяин отрекся от нее, освободив свое сознание, подумать только, для вещей, куда более возвышенных, чем элементарные и даже линейные желания: убить, сожрать, овладеть.
Голова Себастьяна уже давно принадлежит одному единственному смертному.
Сиэля внутри так много, что Сиэль, свой, настоящий, начинает задыхаться, утопая в собственном недоверии — это он, это ему, это о нем? Владеть духом демона оказывается куда сложнее, чем его плотью.
Сиэль отказывается в это верить.
Возможно ли столь деликатное сходство, совершенно неотличимое и естественное? Будто бы так и должно быть? Будто бы демон всю свою жизнь и даже дольше предавался постыдным мечтаниям о человеческом ребенке, и будто бы человеческий ребенок может быть способен иметь не точку прикосновения, нет, прикосновение в самом полном смысле этого слова, с демоном с того света.
А если амнистия, Себастьян? Индульгенция вприхватку с желанной душой, избавление от нечестивой удавки и влекущая свобода? Что тогда ты решишься думать, и как много искренности в твоем помешательстве, когда на кону жизнь, которую ты проживал сотни лет?
Себастьян, в отличие от него, не способен услышать отчаянный крик внутри господина. Ушами, по крайней мере, так точно, однако его тело действует само по себе — он хороший пес, легко дрессируемый и послушный. Гав, мой лорд.
Человеческое тело служило ему в равной степени и щитом, и мечом; устойчивым в своей верности оплотом, который отделял его бесчувственные и вязкие чернила от по-пчелиному пестрой и медовой души хозяина.
Ад разворачивается внутри карего омута, когда голубые озера затягиваются хрустящим льдом.
Его существование — кривое зеркало настоящей жизни, а новообретенное тело — бестолковый сосуд для несуществующей души. ирреальная субстанция, в народе принятая считаться духом, покинула его тщедушную оболочку, как только две когтистые лапы чудовища сделали роковой щелк, и в мир вошло новое, на самом деле древнее и очень лживое, существо.
Себастьян усмехнулся, словно со стороны наблюдая, как кристаллы снега нежно разбиваются о ледяную синеву, обращая глаза Сиэля словно в слепые — мрачные и бесполезные под своим пуховым бельмом. На самом деле, конечно, это была лишь секундная игра его охотчего до драмы милорда, не более, Себастьян никогда не позволил бы своему божеству лишится одной из тех нитей, которые сплетают их тонкие реальности и смыслы воедино. Сиэль смаргивает слезы, редкими каплями выступившие на поверхности омута из-за зимнего солнца, и Себастьяну кажется, что на его молочной коже застывают бриллианты. Сапфировые колодцы, бесовские норы, способны на многое — Себастьян знает, но почему-то делает вид, что не замечает этой удивительной особенности, будто бы все в порядке вещей, будто бы Сиэль д о л ж е н исторгать из своих нежных внутренностей драгоценные камни, на потеху самому себе или своему дьявольскому слуге, мол, смотри, демон, настолько ловок и умел твой повадырь, смотри, как он проворен и тонок, не смей отводить взгляд, иначе можешь пропустить момент, когда на веере ресниц застынут красные капли.
Сиэль не пытается оправдать себя, а Себастьян не спрашивает.
Потому что верит — слепо и безоговорочно, подобно собаке, ведомой инстинктами, полной слепого обожания к ласкающей руке, с удовольствием принимающей и сахарный пряник, и жёсткий кнут.
Сиэлю не хватает опыта, и его паутина недостаточно клейка, в силу своей непрочности неспособная опутать собой никого, кто был бы старше двенадцати лет, кто не обладал бы безусловным юным доверием. Себастьяну давно не двенадцать, никогда не было, поэтому он с лёгкостью отделяет правду от пышного маскарада — без лишних усилий, одним движением спрятанной в белый руки.
— Столь яркий свет пагубно сказывается на вашем зрении, милорд, — учтиво плетет он. — Нам следует вернуться в поместье, в тень, пока вы не закапали слезами ваш меховой воротник.
Сиэль снова спускал ему с рук подобную дерзость, столь недостойную и низкую для дворецкого.
'Человека, умеющего в одном единственном чёрном, весьма однозначном и довольно бесконечном, разглядеть пятьдесят, а то и боле, оттенков серого, нужно держать так близко, насколько не подпустишь друга, и ближе, чем позволишь врагу. Видеть полутона, даже более того — лавировать среди тысяч и тысяч чёрных вселённых, стоит того, чтобы иногда закрывать глаза на мелкие и бестолковые проступки.'
Сиэль был готов не отрывать своих глаз вовсе. И темнота вокруг него была выстлана белыми розами — под стать перчаткам Себастьяна. И роса на них, прозрачная, с лёгкой розовинкой, и безвкусная, с привкусом гималайской соли, — его редким слезам, которые впитывали в себя кровавые глаза демона, взглядом жадно слизывающие каждую.
Себастьян тихо вздохнул. Солнечный свет возбуждал в нем лишь одно желание — закрыть юному господину глаза, чтобы забрать его внутрь себя, в их персональную галактику, где есть место только васильковой синеве, блестящим фантикам от леденцов и бескрайней черноте. И белым розам, которые так напоминают ему Сиэля.
Амнистия, индульгенция и его свобода горят в высоком черном костре — неласковый, не прирученный огонь досадливо жжется, сжирая доказательства его слабости, пока Себастьян думает о том, что по прибытию в поместье они будут пить Эрл Грей. Вдвоем.