ID работы: 9044632

Четырнадцатого дня весеннего месяца нисана

Гет
R
Завершён
52
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
52 Нравится 10 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Проще видеть мир в огне, чем ощущать, как он медленно тонет во тьме. Мэтт Мёрдок иногда перестаёт дышать во сне: тьма давит на рёбра, узловатые от множества плохо сросшихся переломов. Ему кажется, что если он вдохнёт — тьма заполнит его лёгкие, как солёная мутная вода, и разорвёт изнутри. Но человек — а он всего лишь человек, как ни хотел бы притвориться кем-то более могущественным, самим Дьяволом — не может не дышать. Мэтт хватает ртом воздух, садится в кровати, просыпается: открывает глаза во тьме, чтобы увидеть всё ту же тьму, хватается за горло, чувствует ходящий под ладонью собственный кадык. И уже не помнит, что вдыхать было нельзя. Что это не воздух, а самая настоящая тьма.

***

Когда по всему миру катится волной и резонирует до боли в барабанных перепонках звонкое «Хайль Гидра!», Манхэттен живёт своей жизнью. Изолированный от этого мира победившего сумасшествия, поглощённый лавкрафтовской тьмой вместе с героями, не согласными с режимом, и обычными людьми, которые уж точно ничем не заслуживали такой участи. Дьявол старается не думать, почему этих людей защищает он, а не бог. Или боги. Почему это он рвёт голыми руками пасть очередному чудищу, пришедшему из проклятой тьмы на руины маленького книжного магазина. Хотя над этим даже нечего думать: другие Защитники стараются биться на улицах тогда, когда над городом мерцает белый свет Кинжала, слабеющий день ото дня. А Сорвиголова привык к долгим ночам и уже давно привык сражаться один, для него нет разницы между чрезвычайным режимом и обычной жизнью, между тьмой и светом. И он, возможно, один из всех нынешних Защитников помнит, как черпать силы из бессильной злобы. Тьма не может длиться вечно, думает он, и позвоночник очередной твари хрустит. Ради людей стоит сражаться, напоминает он себе, когда отлетает к полуразрушенной стене от удара хвоста чего-то склизкого и похожего на огромного зубастого аксолотля. И они будут помнить, кто их спас, говорит себе Мэтт, ощупывая пластилиново-бесчувственную разбитую губу и поднимаясь вновь. Тьма Манхэттена подаётся ему навстречу, дышит, колышется сотнями невидимых ещё и неизвестных тварей. Мэтт ещё не научился вычислять и различать их всех, а пока научится — это может стоить ему жизни; но он старается. Научился же он ощущать присутствие ниндзя Руки. Как по волшебству, лишь Мэтт думает об этом, — он слышит. От тьмы отделяются две тени, рассекают кожу твари, пускают её вонючую кровь, и делают это легко и слаженно. Не узнать невозможно: они действуют так слаженно, будто пальцы одной руки. Тварь постепенно затихает, вываливая из широкого рта язык. Одновременно шипит, как масло на сковороде, и присвистывает, как сдувающаяся покрышка. Дёргается и замирает. Тени стоят над ней, не убирая клинки, но не нападают. Будто дают паузу, чтобы Сорвиголова нашёл свои нунчаки на изгвазданном слизью полу. Он находит их, встаёт на ноги крепче, но не успевает принять боевую стойку — обе катаны с тихим, лёгким звоном синхронно скользят в ножны. — Сейчас мы делаем одно дело, Дьявол, — шелестяще произносит один из них. — И мы помним тебя. Ты был хорошим сёгуном. Ты мог бы вернуться к нам. Мэтт успевает только мотнуть головой и сплюнуть кровь. Даёт им говорить и не бросается в драку: раз Рука тоже обороняет город, пусть. Сочтутся потом, таков закон «военного времени». — Если ты не хочешь возвращаться, — отвечает на невысказанное другой, — почему же твои одежды снова черны, как наши? Они уходят, и Мэтт не останавливает их. Стоит на руинах магазинчика, слушает стихшую ночь. Пахнет одновременно бумагой, кровью человека и кровью невиданного чудища — так, наверное, должны пахнуть страшные древние легенды. Мэтт утирает рот и сдирает маску. От слов ниндзя, обычно немых, ему кажется, что это не чёрная ткань, а сама тьма прилипла к его коже, и никуда не уйдёт, раз он когда-то давно уже поддался ей.

***

Тьма никуда не ушла, когда купол над Манхэттеном был разрушен. Она будто осела пылью на изломанных зданиях и изломанных людях, осталась взвесью в воздухе, смешавшись с привычным городским смогом. Наверное, поэтому в горле колет и першит сильнее обычного. Когда Мэтт делится своими наблюдениями с Фогги, тот только пожимает плечами. Устало, как любой другой человек после затянувшейся нью-йоркской ночи, полной ужасов. Молчит: он слишком тактичен, чтобы сказать Мэтту, что слепые не видят разницы, когда рассветает. Мэтт, в свою очередь, не говорит о том, что гложет его. Не то, что под чёрным куполом он принимал помощь Руки и не раз сражался с ними плечом к плечу — как в те времена, что иногда ещё приходят к нему в кошмарных снах. Совсем недавно со всех сторон звучно неслось «Хайль Гидра!»; теперь точно так же слышно, как люди благодарят Уилсона Фиска. Они зовут его не Кингпином, а благодетелем, и это слово даёт ему гораздо больше власти. А у Мэтта сжимаются кулаки. В этом мире что-то не так, давно было ясно; но что в головах у людей всё так перемешалось, он не ждал. Они не благодарят героев, сохранивших им жизнь и рассудок во время осады — они возносят хвалы Фиску. За кусок хлеба, за ампулу лекарства. Их трудно осудить — но, выходит, в двадцать первом веке тоже можно купить индульгенцию. Никто не помнит, сколько крови пролилось по вине Фиска, сколько зла он причинил; зато всё чаще проклинают героев за то, что допустили осаду Манхэттена и эту долгую ночь. Обманув доверие людей, Стив Роджерс лишил этого доверия и всех остальных защитников мира. «Если бы не Уилсон Фиск...» «Спасибо мистеру Фиску...» «Наш благодетель...» Люди — как всегда, вопреки заповедям, — лепят себе нового идола, и даже Дьявол не знает, куда это их заведёт. Фиск не делает ничего просто так, он всегда думает о власти, о выгоде для себя или своей ненаглядной Ванессы, но поди ж пойми, что он замышляет на этот раз, что сделает, заполучив, например, пост мэра? Днём Мэтт бьёт грушу, ночью — бандитов и мародёров, шастающих по ещё не восстановленному городу. Он не может спать — так, вырубается ненадолго, когда совсем выжигает себя. Всегда просыпается слишком быстро: что-то давит на грудь. И, как только он пробуждается, со всех сторон снова звучат восславления благодетелю Манхэттена. Кровь приливает к вискам, яростно колотится, побуждает колотить других — и за шумом крови Мэтт не может вспомнить, что тьма снова обступала его во сне и пыталась сломать рёбра. Что в последний раз он стоял на обрыве, и тьма плескалась под ним, и ужасно хотелось сделать один последний лёгкий шаг. Хлебнуть её — и покончить со всем этим. Да что уж там. За словами о добрых делах Фиска Мэтт едва слышит весть о похоронах.

***

Гроб, конечно, почётно накрыт флагом. Но любой флаг Мэтт сейчас чувствует как обычную тряпку. Всё упрощается и уплощается: на гробу Таши — тряпка, перед гробом Таши — тряпка. Клинт Бартон стелется перед ящиком, откуда пахнет формалином, холодными лилиями (почему лилиями? лилии — для невинных девушек, и Таша, к тому же, никогда не любила лилии!) и сладковатым знакомым тлением. Клинт Бартон причитает, как старинная плакальщица, что не сможет жить без Таши. Мэтт думает: сможет. Все они смогут. Каждый из мужчин Таши прекрасно жил без неё. Мэтт сидит на самом последнем ряду, далеко от чёртова гроба, и не собирается к нему подходить — но чужие, не Ташины, запахи, всё равно бьют в нос. Она пахла совсем не так, когда они впервые поцеловались: снегом, бензином такси, классическим французским парфюмом, чертовски дорогим и, без сомнения, оригинальным, восковой помадой, новым шерстяным пальто, а ещё немножко — порохом. Она пахла совсем не так, когда они спали в одной постели: его мылом без запаха — что бы там ни говорили, у мыла всегда есть запах, у всего есть запах, — дешёвым вином, китайскими специями и мускусом. Она пахла совсем не так, когда снова и снова врывалась в его жизнь: кровью, спандексом, всё тем же парфюмом, иногда табаком, водкой, антисептиками. Мэтт закрывает глаза под рыдания Бартона. Пытается не злиться и дышать ровнее. Пытается понять, что в лакированном гробу под тряпкой — правда Таша, его Таша и ничья Таша. Что она никогда больше не окажется без спроса и предупреждения перебинтованная в его постели, не поцелует его, не выслушает, не вступится — чёрт знает почему — за него или его очередную женщину. Не будет подначивать и припоминать их отношения, не будет ругаться с ним до хрипоты, чтобы отрезвить, и не выбьет из головы отличным хуком тупую идею. Ещё Мэтт пытается убедить себя, что они стали чужими задолго до того, как Капитан Гидра перебил её позвоночник своим щитом. Но это ложь: чужие люди не приходят по первому зову, и уж тем более не приходят, когда не звали, с таким видом, будто были, есть и будут всегда. Таша больше не будет, Таши больше не будет, рассеянно напоминает себе Мэтт, и всё-таки злится на Бартона, который не может заткнуться — будто это только из-за его рыданий не слышно Ташино сердце. Хочется снова, как в противоречивые двадцать три, выбросить Бартона в окошко, подальше от неё. Был тряпкой, остался тряпкой, но какое это теперь имеет значение? Как же тогда всё было просто. Какие пустяки их всех волновали. Может быть, Фиску потому раз за разом удаётся одержать победу, что рядом с ним — его единственная Ванесса, и он не тратит нервы и силы попусту? Может быть, в системе ценностей сегодняшнего мира Фиск и есть настоящий хороший человек, и поэтому мир даёт ему всё, что тот пожелает? Кто-то говорит длинную, бесконечно занудную речь над гробом, а Мэтт так и сидит с закрытыми глазами: ему всё это кажется ненужным, и слова сливаются с шумом города за стенами в единый гул, превращаются в странное пение. Он сидит во тьме, в спокойной глубокой тьме, плотно обнимающей его грудь, и кругом пахнет лилиями и тленом. — Смертию смерть поправ, — выводят далёкие-далёкие голоса, и Мэтту кажется, что так у русских отпевают покойников, и Ташу, русскую, не мешало бы тоже так отпеть. Но там, в этой тьме, она сидит рядом с ним и держит его за руку. Это тоже ложь, хочет сказать он ей. Ведь только Электра возвращалась к нему из мёртвых. Но, пока Таша держит его за руку, можно знать, что она ещё выслушает, вступится, поцелует, подшутит и отрезвит. Как делала много лет она одна. Мэтт судорожно вдыхает. Пытается вдохнуть глубже — и тьма льётся в его горло, солёная и тяжёлая. Мир содрогается. — Мэтти! — Это Фогги трясёт его за плечо. — Мэтти, я понимаю, что она… всего лишь твоя бывшая. Мне она вообще никогда не нравилась. Но нельзя же спать на похоронах.

***

Огромная разница: принять наркотик, не зная, что кроме эйфории он вызовет абстиненцию и привыкание — и сорваться, уже зная всё это на своей шкуре. Поэтому Мэтт медлит, входя в недостроенный небоскрёб. Ему всё ещё не надо их искать: спустя столько лет вражды, после того, как он сам возглавлял Руку, он всегда их слышит, всегда их чувствует, знает, где они. Он останавливается посреди гулкого безжизненного холла. Вслушивается в тишину, убеждаясь в знакомом чужом присутствии. Потом складывает трость, кладёт её на пол — и, выпрямившись, разводит руки в стороны, показывая, что он без костюма и безоружен. Пришёл с открытым забралом и добрыми намерениями. — Ваш лучший сёгун вернулся, — улыбается он. Кто бы знал, что случилось с предыдущим, пока над Манхэттеном высился непроницаемый купол. Кто бы знал, почему Рука заговорила с Мэттом и следовала за ним вновь с той ночи. Он говорит себе, что на этот-то раз готов бороться с тем, что завладеет им, с тем, что завладевает каждым, кто правит Рукой. Но улыбается, когда ниндзя обступают его, и делает вдох полной грудью.

***

Следующей ночью они встречают над могилой Таши каких-то русских. Вряд ли те знают, что делать — а Рука знает, и Мэтт вынужден смириться с тем, что кровь проливается на ещё не осевшую землю. Раз они пришли за её телом — значит, это те самые, что мучили её и считали своей вещью, своим оружием. Они наверняка хотели использовать Ташу снова. У Мэтта другие цели, и он уверен в них. Он слушает, как лопаты вонзаются в рыхлую почву, как комья летят в сторону, как первая из них ударяется о лакированное дерево. Запах тления стал сильнее и слаще, но ещё не поздно. Рука знает, что делать. Они бережно открывают гроб, бережно вынимают из него мёртвую Ташу: надо обращаться с ней бережно, она ведь недолго останется мёртвой. Мэтт не вмешивается; он стоит над разрытой могилой, в окружении лежащих убитых русских агентов. Только когда ниндзя — видимо, для того, чтобы никто не заподозрил, что могила пуста, — собираются положить в пустой гроб одного из русских, Мэтт поднимает руку. — Закопаем пустой, — распоряжается он. — Вы ведь сказали мне, что нужно много свежей крови. Их ещё годится, как я понял. Он ведь ещё не лишился рассудка и не будет лить лишнюю кровь ради Таши. Ровно столько, спокойно обещает себе Мэтт, сколько потребуется.

***

Через сорок дней его слуги гремят крышкой каменного саркофага, и звук в бетонном глубоком подвале выходит оглушительным. Он стоит напротив в одном из своих лучших костюмов, гладко выбритый, опирается на новую трость — не складную, теперь она тяжелее и солиднее, и внутри у неё лезвие. В этот раз Мэтт умнее: он никого не посвящает в свои дела, помня, как его друзья в один миг превратились во врагов. Он учитывает все свои ошибки — и Рука действует ещё тише, чем обычно. Удары её точны и оставляют глубокие раны: что бы ни замыслил Фиск, ему это не удастся. Там, под крышкой каменного саркофага, — кровь коррумпированных чиновников, продажных полицейских, наркоторговцев и прочей швали, которая кормится с ладоней всеобщего благодетеля. Пусть он мечется и тратит время, пытаясь понять, как одна за другой обрываются нити его паутины, опутавшей город: если больше нет других способов разрушить планы Кингпина, этот тоже годится. Может быть, люди очнутся от его чар и задумаются, почему же исчезают связанные с ним люди. Кровь выливается на бетонный пол — и Мэтт на несколько мгновений перестаёт дышать наяву. Она падает на колени перед ним, живая и невредимая, обнажённая; сердце её колотится часто-часто; хрипит, пытаясь закричать — как ребёнок, у которого в первый раз вне чрева матери разворачиваются лёгкие. Длинные пряди мокрых волос шлёпают по бетону, соскальзывая змеями с плеч, отросшие кривые ногти царапают пол; но Мэтту кажется, будто этот миг не испортит ничто. Теперь Таша снова будет. Она, пахнущая кровью десятков людей, точь-в-точь, как и должна пахнуть Чёрная Вдова, вскидывает подбородок. Он идёт ей навстречу, не боясь, что замарает ботинки кровью, и садится на корточки напротив. Касается кончиками пальцев лица Таши — и узнаёт её, и смеётся, вдруг ощущая себя почти счастливым. Только в следующий миг Мэтт понимает, что Таша его не узнаёт.

***

В памяти то и дело всплывают обрывки широко известной сказки про Воскрешающий камень. Мэтта не заботит ничто другое — только то, что он принял от смерти этот дар и попрал её, как пелось в том сне, а вышло снова плохо. Как и всё, что он делал прежде. Таша — только оболочка, удивительно живая и целая. Тень, имеющая пульс. Она дышит, она засыпает и просыпается, она ест — если её кормить с ложечки и чуть-чуть подталкивать нижнюю челюсть. Но руки всё ещё исколоты капельницами: поначалу она просто не понимала, что нужно есть и жевать. Не воскресли не только её разум и память: по ту сторону могилы остались даже некоторые инстинкты. Иногда Мэтт просто мечется по комнате. Туда-сюда, как по клетке, и в углу его клетки сидит ничего не понимающая Таша. Наверное, она никогда не будет Ташей, думает он. Останавливается и вцепляется в собственные волосы, готовый рвать их, и стонет, чувствуя на себе взгляд Таши. В груди давит, давит, давит. Вот-вот разорвёт. Мэтт не показывает её Фогги — иначе придётся объяснять, как это получилось. Мэтт не может держать Ташу в своей квартире: нельзя предсказать, что она, несознательная, выкинет. Её могут обнаружить — и это на фоне смутных слухов о том, что Наташа Романова жива. Послушные ниндзя перевозят её обратно, в бетонный подвал, помогают обставить его как обычную жилую квартиру. Мэтту мерещится, что ниндзя смотрят на него с пониманием и сочувствием — на самом деле ему просто очень надо, чтобы хоть кто-то понимал и сочувствовал. Фогги бросает попытки выяснить, что с ним происходит, через полтора месяца. Он кричит, что Мэтт ещё никогда не прогуливал работу так часто, что он наверняка влип в какую-то особенно дурную историю, надеется, что хоть «не в настолько дурную, как тогда, когда тебе пришлось проткнуть себя мечом, чтобы убить демона». Только на этом месте Мэтт вздрагивает и начинает его слышать. Накануне Таша сама взяла его за руку, когда они сидели перед телевизором: Мэтт в отчаянии включает ей детские развивающие передачи. И всегда остаётся рядом с ней, стараясь не представлять, что происходит на экране, и ожидая реакций. — Уезжай, — бросает Мэтт, когда у Фогги кончаются слова. — В это я точно не хочу тебя впутывать. Почему-то в этот раз Фогги не спорит и уезжает. Будто он тоже чувствует даже самые слабые запахи, и заметил, как теперь пахнет кровью от Мэтта. А что делать, что ему ещё делать, если они с Ташей — постоянно под угрозой обнаружения? Хорошо ещё, что у него есть верные соратники, и от тех пахнет кровью куда сильнее. Хорошо, что Бартон и Барнс со своими хаотичными лихорадочными поисками отвлекают всех от Нью-Йорка: Мэтту докладывают, что те замечены в Мадрипуре, а потом в России. Наверное, это ненормально и от отчаяния, но иногда Мэтту кажется: то, что Таша не может сейчас обойтись без него, тоже хорошо. Он возится с ней, терпеливо и не брезгливо, умывает её и кормит, расчёсывает длинные волосы, слушает лекции по реабилитации людей, потерявших память или вышедших из комы: там же, в этой оболочке, должна прятаться Таша. Она всегда умела хорошо прятаться. Можно даже представить, что она наконец доверяет ему — особенно легко получается тогда, когда она позволяет слепому стричь свои ногти.

***

Очень непривычно: у Таши нет на указательных пальцах мозолей от спускового крючка. Мэтт неверяще перебирает её пальцы; она гладит его по щеке, и он подставляет другую. Нет, ни следа её прошлого, просто мягкие и нежные женские руки. Она кажется слабой, и Мэтт понимает, откуда Уилсон Фиск черпает силу и жёсткость. Ванесса, которую тот защищает, так же гладит Фиска по щекам. Мэтт, подвал-квартира, ниндзя Руки — весь мир Таши. И это чудовищно; и это воодушевляет Мэтта. Так, как ничто прежде, пожалуй. Месть рано или поздно свершается, любой судебный процесс подходит к концу — а Мэтт с тягучим течением времени только сильнее срастается с Ташей. С её воскрешения прошло почти полгода, и он теперь уверен, что Таша вернётся. Та, его Таша; и он хочет, чтобы первым делом она вспомнила, как любить, а не как убивать. Сейчас, когда на руках Таши нет мозолей, спусковой крючок пытается нащупать сам Мэтт. Она всё ещё не помнит ничего, что связывало их, не помнит, кто она — но хотя бы вернула все обычные навыки живого человека. Мэтт надеется, что к ней вернутся и эмоции, и желания, и чувства, и по советам врачей приносит ей книги, музыку, фильмы, красивую одежду. Жаль, что её не стоит выводить гулять на улицу. Таша безразлична к красивым платьям; её сердце ровно бьётся, когда она смотрит мелодрамы; зато пропускает удар и начинает биться чуть чаще, когда от бетона отражается грассирующее французское «Нет, я ни о чём не жалею». Мэтт вздрагивает и улыбается — когда-то именно эта песня звучала в номере гостиницы, пока Таша раскидывала его врагов, одетая в одно полотенце. Зря он пытался когда-то себя убедить, что они — чужие люди. Противоположные — не всегда чужие. Мэтт снова не высыпается — днём он противостоит Фиску, который выдвинул свою кандидатуру в мэры. Пусть всеми мыслями он там, где каждый вечер ждёт его возвращения Таша, нельзя забывать: Фиск, втираясь в доверие к людям, затеял что-то нехорошее. Ведь он же из-за этого и связался когда-то с Рукой снова — чтобы помешать Кингпину получить абсолютную и легальную власть. Ведь для этого же?.. По ночам приходится выходить в патруль, и теперь это сложно. Нельзя ведь дать Люку, Дэнни, Коллин или ещё кому-нибудь заподозрить, с кем снова сотрудничает Мэтт — но его неотрывно преследуют, страхуя, тени. Ниндзя немногословно убеждают его, что должны хранить своего господина, что он хороший господин, и что госпожа нуждается в нём. Её, чёрную, смертоносную, Рука тоже помнит и уважает — должно быть гадко и страшно, но почему-то наоборот, приятно. Жаль только, что люди всё ещё ослеплены Фиском. И что тот, напуганный, чинит свою паутину кое-как, поспешно, подобно пауку в панике. Криво и заметно. Приходится убирать за ним, и Мэтт не замечает, что уже не вытирает лезвие, пряча его в трость, и что беспокоится лишь о безопасности Таши. Он заходит домой только для вида, там уже всё поросло плесенью и пылью. Все ночи он спит рядом с Ташей, в их подвале, одетый, потому что Фиск может найти её, потому что у него — все банды этого города, а Руке ещё крепнуть и крепнуть. И спит он всё так же плохо. Теперь тьма рвёт его изнутри, и Мэтт знает, что это вернулся демон — иначе стал бы он сам убивать врагов Руки и своих врагов? Позволял бы он делать это своим подданным? Употреблял бы он вообще слово «подданные», если бы не сидящий внутри демон, Мэтт не думает. По ночам его лёгкие наполняются чем-то чёрным, и рёбра трещат, и в горле солоно. Иногда — как сейчас — он просыпается от монотонного, едва заинтересованного, чтения вслух. — «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город», — читает она по-русски, механически разделяя пальцами неразрезанные страницы нового томика. Режет подушечки. Мэтт вдыхает запах её крови своими растрескавшимися лёгкими — и в своём мучительном затянувшемся отчаянии слушает её голос. — «Пропал Ершалаим — великий город, как будто не существовал на свете. Все пожрала тьма, напугавшая все живое в Ершалаиме и его окрестностях. Странную тучу принесло с моря к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца нисана...»

***

Хорошо, что Барнс и Бартон затерялись где-то в Исламабаде. Барнсу Мэтт всегда проигрывал, кажется, даже тогда, когда она не помнила того; Бартон, тряпка, ничего не мог ей дать. Когда Мэтт вспоминает те рыдания у гроба, он передёргивает плечами и сжимает свою трость увереннее и крепче. Да, он должен быть твёрд и не имеет права поворачивать назад. Не сейчас, когда Таша стала еле заметно улыбаться, когда Мэтт зовёт её по имени, сама выбирать себе платья — и сама тянуться к его вечно небритым щекам. Он думает об её невесомых и невинных прикосновениях так много, что забывает бриться. Вчера Мэтт решил, что даже если Таша его не вспомнит, он всё равно будет любить её. Он уже её любит; может, ему всегда и надо было только любить кого-то, кроме безответного бога. И вчера же он решил, что должен действовать на опережение. Невовремя, он полагал другие сроки; но тела подручных Фиска у недостроенного небоскрёба ещё не остыли, и он мог убедиться сам, что тянуть нельзя. Фиск в последнее время говорил на дебатах свысока, в голосе его звучала наглая высокомерная улыбка человека, который слишком много знает — и адресована она была тому, кто её не видит, но изучил все оттенки голоса главного противника. От этих двух принятых наконец решений тьма в груди Мэтта свернулась приятным и спокойным увесистым клубком — и лежит так даже сейчас, когда Фиск зашёл в свою гостиную в пентхаусе, щёлкнул выключателем и заставил лампы взволнованно и густо загудеть. И ни тьма, ни Мэтт не трогаются с места. Он так и сидит посередине длинного мягкого дивана, нога на ногу, и надеется, что диван белый: красное на белом смотрится очень убедительно, а клинок из трости он как раз о диван и вытер. Пусть у Фиска всё ещё есть поддержка обманутых людей, купленных недорого под куполом, и всех банд Нью-Йорка — сейчас у него нет охраны, а охрана Мэтта, немая и многочисленная, стоит за его спиной. — Скажи мне, Уилсон, — говорит кто-то вальяжный и уверенный из груди Мэтта, говорит его голосом, — что бы ты сделал, если бы кто-то тронул Ванессу? Если бы кто-то угрожал твоей женщине? Ответ знают оба — и поэтому он не звучит. Фиск тяжело дышит, тянется в карман за телефоном, но Мэтт цокает языком и качает головой. Рука Фиска останавливается на полпути — как большой тупой краб, который думает, что если замрёт — станет невидимым для ловца. — Ты не тронешь Ванессу. — Надо отдать должное: даже сейчас Кингпин, которому объявлен шах, твердокаменно спокоен внешне и не даёт воли сердцу в присутствии Сорвиголовы. — Я не трону твою русскую. — И никому не расскажешь о ней. Ведь ещё не рассказал? — Нет. Это была моя находка, я не планировал ею ни с кем делиться. Фиск переминается с ноги на ногу, и пол нервно поскрипывает под ним. Мэтт улыбается — нет, он же так самодовольно не умеет, это улыбается демон внутри него. Встаёт с дивана, пока его личная бесшумная гвардия следит за каждым вдохом Фиска, барабанит по рогатому набалдашнику трости и произносит: — Договорились. Сразу после этого всего одно короткое молниеносное движение ставит красный росчерк под договором: брошенное лезвие, сверкнув, пронзает преждевременно расслабленное горло. Ниндзя ничего не говорят — что скажешь демону? Даже для того, чтобы выразить почтение за принятое окончательное решение.

***

Таша смотрит на Мэтта почти осмысленно, когда он, вернувшись, вдруг бросается к ней, и дрожащие пальцы пачкают её щёки алым. Он чувствует особое внимание — и потому шепчет особенно горячо. — Теперь мы можем жить спокойно, Таша, теперь всё будет хорошо, Таша! Она ловит его руки. Цепляется за новые запонки, рассматривает их. Он срывается и целует её — и она как будто целует его в ответ.

***

Как в самый первый раз: она пахнет снегом, французским парфюмом, восковой помадой и новым шерстяным пальто. Бензином не пахнет: они гуляют пешком. Порохом — тоже: Таше больше не нужно стрелять. Теперь Мэтт знает, что чувствовал Фиск, когда подносил Ванессе, точно золото и самоцветы в горсти, весь Нью-Йорк. Спокойный Нью-Йорк, где тот, кого боятся остальные, кланяется тебе, потому что ты — самый страшный. Где твоя женщина может ходить где ей вздумается — и тоже никого не бояться, потому что того, кто тронет её, ждёт участь хуже смерти. Разве мог бы предложить Таше этот покой Бартон? Мямля Бартон, который вцепился с каких-то пор в ненужную уже миру заповедь? Мэтт раньше тоже не убивал — и ничего не добился. Это потому, что мир изменился, люди изменились, нравы изменились. И он не знает, кто помог ему больше: древний демон, молчаливо делящий с ним тело, или единственная женщина, которую он больше от себя не отпустит. Она знала его когда-то лучше всех, он знает её лучше всех теперь; и даже если Таша не вспомнит Мэтта, она сможет узнать его заново. У них будет целая жизнь, которую он выторговал обоим — согласно пыльным кровавым легендам, но вполне по закону современного рынка. Улицы уже покорились новому Кингпину, сильному и решительному; скоро Нью-Йорк и официально будет принадлежать ему. Говорят, на предвыборных плакатах Мэттью Майкл Мёрдок выглядит солидно и внушает доверие. И пусть в тот день, когда он застегнул на мокрых рукавах чужие запонки, тьма разломала все рёбра изнутри: это для того, чтобы сердцу было просторнее биться, когда Таша заговаривает с ним сама. Когда она чего-то хочет — будь то шоколадка или платье. Когда смеётся. Когда целует его — и когда лежит с ним рядом в постели каждую ночь, горячая, и не понимает, почему Мэтт всегда кладёт пальцы на точки пульса. Ему мало слышать — он всё время хочет чувствовать Ташину жизнь. Даже сейчас, вышагивая рядом с ней с прямой спиной, не водя впереди тростью, а картинно отставляя её в сторону и оставляя отметины на снегу, Мэтт тихонько шарит по запястью под рукавом её пальто, сдвигает браслеты: жилка бьётся. Так хорошо, что их больше ничто не беспокоит. Фиска нет, Ванесса исчезла, Рука — по настоянию Мэтта — не ходит по пятам, охраняя; и оба бывших Таши так и сгинули среди песчаных бурь. Только её юрист как-то звонил, по подозрительно пустому поводу — но профессия Мэтта всю жизнь заключается в том, чтобы обводить вокруг пальца других юристов. И так хорошо, что эта зима на Манхэттене — снежная, как в первый год их знакомства. Поэтому, должно быть, Таша расцветает и всё живее откликается ему. Вспоминает? Вспоминает. Мэтт осознаёт это, когда Таша по-детски непосредственно дёргает его за рукав, заставляя свернуть к его прежнему дому — не к небоскрёбу, который скоро будет достроен. Тащит мимо забегаловки, откуда пахнет кофе на вынос — меняют уже какую по счёту вывеску, а кофе всё такой же паршивый, — старого кинотеатра, бара, прямо к его дому. К пожарной лестнице. Останавливается у неё — и дыхание кажется особенно жарким, а голос весёлым, как никогда. — Это глупо, Мэтт, — быстро говорит Таша, будто смущаясь. — Но мне кажется, что мы… Ну… Что мы целовались на этой крыше. И не только целовались. Это… Знаешь, как сон, который не совсем сон? Он кивает — и улыбается, как давно не улыбался. Потому что они действительно часто бывали на этой крыше, над его квартирой. Так счастлив Мэтт был в последний раз, когда Таша выплеснулась с чужой кровью, не загустевшей за сорок дней, из каменного саркофага. Дорогое тяжёлое пальто, надетое на пиджак, мешает, сковывает плечи. Мэтт торопливо скидывает его, отдав трость Таше, бросает прямо на свежевыпавший снег. — Дава… — говорит он, улыбаясь, как мальчишка — и забывает, что хотел сказать. Тянет руку вперёд, нащупывая что-то, пробившее грудь насквозь и вышедшее спереди, расплескавшее на снег солёную тьму. Ноги заплетаются. Мэтт оборачивается вокруг своей оси, как плохо раскрученный волчок. Тьма накрыла Ершалаим, почему-то вспоминает он, ощупывая острый мокрый наконечник стрелы — и ему странно, что сейчас не весенний месяц нисан. Мэтт успевает понять истину, неуклюже заваливаясь и слыша хруст обломанного древка: люди, мир и правила не поменялись, и город, что он поднёс в ладонях Таше, ничем не отличается от древнего Ершалаима. И он всё ждёт, что — как в прошлый раз — из его тела выйдет демон, но из него только что-то льётся и льётся, пока стремительная немая тьма не скрывает даже пульс Таши.

Эпилог

Она трогает его лицо, перепачканное красным, гладит щёку, гладит другую — но он больше не отзывается, и голубые глаза, обращённые в серое снежное небо, зрячи как никогда. Так странно: сколько Таша помнит себя, кровь несла жизнь. А Мэтт умер. Она сидит над ним на коленях. Учится горевать — она же впервые кого-то потеряла, и сразу — самого важного. Касается пальцами скул — и в очередной раз словно видит наяву сон, где Мэтт носит какую-то глупую маску, где она как будто страшнее его и где они недостаточно любят друг друга, а город им вовсе не принадлежит. Только его крыши, только его тёмные переулки. Но ведь ничего этого не было — и уже никогда не будет. И Таша сидит над телом Мэтта, и по лицу её катятся горячие слёзы. Она же раньше никогда не плакала — только Мэтт плакал; и с непривычки она будто слепнет и глохнет, и не слышит, как кто-то кричит совсем рядом. — Нат! Нат, ты жива! Нат, посмотри на меня! Нат, мы нашли тебя, мы убили всех, кто нам мешал, Нат, пожалуйста, Нат!.. Что-то рвётся, как единственная толстенная струна, и тогда она поднимает голову. Высокий блондин, исхудавший, чёрный от южного загара, выкручивается из хватки такого же загорелого мужчины с железной рукой, отталкивает хрупкого интеллигента, похожего на юриста — уж в юристах Таша разбирается. А этих двоих она видит впервые в жизни. — Нат! Блондин снова выкрикивает чужое имя, скользя к ней по свежему снегу, и почти касается вытянутой рукой. Таша отшатывается: он безумный. Она не знает никого из них. Но в руках у него — лук с порванной тетивой, а у мёртвого Мэтта из груди торчит стрела. Ничто не даёт столько сил подняться, сколько бессильная злоба — и Таша встаёт с колен, опираясь на трость Мэтта. Блондин смотрит на неё со звериным отчаянием. — Ты всё это время была жива и была с ним, — с ненавистью бросает он. Таша отходит на шаг. Молча. Вынимает из трости клинок. Чёрные немые тени привычно слетаются на этот звук, и на этот раз — Таша знает — они будут особенно злы.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.