Неприятности и некоторое количество любви

R
Завершён
520
Размер:
11 страниц, 4 082 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
520 Нравится 13 Отзывы 66 В сборник

Часть 1

Настройки
В полку, которым командовал Сергей, всегда случались неприятности. Так уж повелось еще с его формирования — то драка кулачная, то дуэль, а то, еще хуже, любовная историйка, которые претили Сергею по природе своей. Сплетен он не любил, грязные скандальчики и того пуще, а потому старался всегда избегать склок, хоть как командующему, ему это и трудно давалось. Той весной они стояли недалеко от Москвы, в селе Озерном, когда в полк прислали молоденького офицера. Сергей утром так и не успел с ним разобраться — сначала документы, потом строевая подготовка, совсем забегался и позабыл. И когда услышал вдруг крики и ругань с постоялого двора, только чертыхнулся про себя и понесся разбираться. А на постоялом дворе явно назревала нешуточная потасовка — подвыпивший Баранов задирал зеленого еще мальчишку в мундире. Сергей видел мальчика только со спины, а потому удивился почти девичьей фигуре, узким бедрам и плечам, тонкой талии, но очевидной силе в порывистых движениях.  — Прекратить, — сказал негромко, но шум стих мгновенно. — В чем дело? Повисло молчание, вязкое и густое. Люди только взглядами перекидывались, но на Муравьева-Апостола не глядели, а это его порядком раздражало.  — Никто не говорит? Ясно, будем разбираться по ходу дела, — невозмутимо произнес он, в два шага пересек пространство, схватил мальчишку за шкирку и потащил к себе. Решил, что разбираться сию секунду с Барановым только себе дороже, вот проспится, тогда нужно будет что-то решать. Офицерик упирается, вопит что-то возмущенное, но Сергея забавляет факт, что тот и правда думает, что способен переспорить Муравьева-Апостола. Или, того смешнее, напугать. Сергей войну прошел, француза бил, с Наполеоном на равных говорил, а этот мальчик что-то кричит о чести и о том, что «не позволит никому себя оскорблять». Сергей тащит его во двор и окунает кудрявую голову в бочку с ледяной водой. Пару мгновений держит, потом вытаскивает и сует еще раз.  — Успокоился? — интересуется дружелюбно, когда мальчишка, отфыркиваясь, будто мокрый кутенок, поднимает огромные злые горящие глаза. А глаза будто мед вересковый. Горчат и испить просят.  — Подполковник Сергей Муравьев-Апостол, — отрекомендовывается Сергей, чуть по привычке не щелкая каблуками. А потом вспоминает, что они в селе, в самой глуши их необъятной страны, на нем только рубаха, влажная от капель из бочки. Нет, светские манеры здесь не к лицу, особенно с тем, кого он только что окунул в ледяную воду. А мальчишка вдруг улыбается:  — А у меня тоже двойная фамилия. Бестужев-Рюмин, Миша. Я прапорщик, меня к вам служить направили. Сережа только диву дается, как этот Михаил отходчив — только что глазами своими сверкал, пальцы в кулаки сжимал, а тут смотрит как на доброго друга.  — Что же, рад, — улыбается в ответ и Сережа. — А с Барановым из-за чего повздорили? Бестужев-Рюмин тут же хмурится — ни дать, ни взять, щенок. Губы тонкие, чувственные, в полоску сжимает, брови на переносице сходятся.  — Послал сапоги ему чистить, — бурчит Миша, складывает руки на груди и ссутуливается. — Я ему что, дитя малое?! У Сережи с языка едва не срывается шутка, мол, ведь и правда дитя, но смотрит он на повесившего нос Бестужева-Рюмина и сдерживается.  — Пойдем, — говорит и приобнимает за тонкое плечо. — Поможешь мне. А на Баранова внимания не обращай, тебя участь новичка постигла. Ты французский знаешь?  — Знаю, — неожиданно твердо кивает Миша и отбрасывает с чистого лба прядь мокрых кудрей.  — Ну вот и дело тебе нашли, Мишель, — улыбается Сережа, а пальцы сами бережно шагают по чужой коже.

***

Миша, отчего-то, сразу же повсюду становится — не изгнать, не вытолкать его из одиночества, и потому Сережа только улыбался, когда видел теперь русую макушку с шапкой кудрей. Боялся за мальчишку до одури, вечно ведь на рожон лез. То подерется с кем-то, то на дуэли стреляться вздумает, а уж безобидным шалостям конца не было. Вышло уж так, что Бестужев-Рюмин с самого первого дня становится с Сережей неделимым, и Сережа разумом понимает, что нехорошо это, неправильно, когда глаза пылкие весь свет застилают. Муравьев-Апостол в работе с головой тонет, только изгнать мальчика ни из снов, ни из жизни не может — и прямо сказать нельзя, и кричать на Мишу стыдно. Он ведь, Миша, только будет ластиться под мозолистую, сильную ладонь, скажет: «Ну прости, Сережа, виноват перед тобой, более не потревожу», а ведь тревога прямо у сердца, тревога еще настырнее да упорнее, чем Мишель, ее прогнать и подавно трудно. Есть Миша — тепло и ласка окаянные покоя не дают, все хочется сгрести тонкого, ладного, податливого в объятия и не отпускать, а нет его — так еще хуже. Сердце от страха изнывает, грудь горит, и сны эти мучают, чтоб их раздери совсем. И Сережа не понимает, отчего за год какой-то этот мальчик побегами зелеными, весенними в сердце его пророс, не дает вздохнуть спокойно, спать мирно, жить, как прежде.  — Сере-ежа-а! — раздается звонкое, и Муравьев-Апостол со стоном утыкается в подушку, пахнущую травой. За окном едва-едва светлеет, а Сережа спал от силы два часа, до ночи просидев над документами. Мишель врывается в комнату Сергея, едва не пропахивая порог носом, когда спотыкается, и с абсолютно сияющей улыбкой провозглашает:  — Сережа, вставай, мы немедля пойдем смотреть на рассвет! Сергей чудом удерживает в себе все направления и пути, куда Мишель может пойти со своим рассветом.  — Мишель, ты с ума сошел? Какой рассвет, мне через несколько часов вставать, а я и так спал ничтожно мало.  — Нельзя спать, когда такое чудо на небе! — Миша, полный энтузиазма, стягивает с Муравьева-Апостола тяжелое одеяло, оборачивается недоуменно, не понимая, отчего Сергей медлит, отчего не встает за ним… И замирает. Потому что на Сергее одни лишь кальсоны — рубашку, видно, стащил во сне, а потому видно разгоряченную, загорелую кожу и страшный шрам, что опускался ниже и прятался под краями исподнего. Сережа видит перепуганный взгляд мальчика и, обреченно вздохнув, садится на постели. По-военному спину выпрямляет, смотрит тяжело, строго и безжалостно.  — Ну что же ты, Мишель? — спрашивает равнодушно, подбирая с пола белую мятую рубаху и набрасывая легко на твердые широкие плечи. — Пугают тебя, стало быть? Миша молчит.  — От штыка французского, — спокойно поясняет Сергей, и пальцы его, вопреки доводам всегда холодного рассудка, срываются с пуговиц. А у сердца непривычно пустынно. — Едва не погиб тогда.  — Сережа… — тихо пытается сказать Миша, но Муравьев обрывает его движением узкой ладони.  — Вот только жалости не надо, будь добр. Лицо твое, уж прости, за тебя все говорит.  — Сережа, поверь мне, это красиво. Шрамы ведь… Они мужчин украшают.  — Вздор, — отрубает Сергей. Вот только вздрагивает, когда мальчишка оказывается непривычно близко, руки протяни — коснешься. Но касается Миша. Осторожно, будто до зверя дикого, но касается, и шрамы будто пульсируют огнем под кожей, когда Сергей ощущает на себе прохладные, точно родниковая вода, тонкие пальцы Миши.  — Будто река, — шепчет завороженно, а Сережа не в силах перестать смотреть красивое, удивительно уже привычное, родное лицо. Губы разомкнуты, будто слова готовы выпустить, глаза опущены, светлые девичьи ресницы чуть трепещут, а кудри вдруг навевают мысль о том, как можно было бы в эти волосы, будто бы в ржаное поле, пальцами сильными зарыться, притянуть ближе, чтобы эти губы мягкие коснулись застарелого рубца. Он позволяет этому касанию продлиться ровно несколько мгновений, после чего ласково, но твердо касается хрупкого запястья, останавливая.  — Не нужно, Мишель, — но теперь это звучит по-доброму. — Идем смотреть твой рассвет, паршивец. Утро они проводят в поле, васильки да ромашки мнутся безбожно под их телами, а Миша срывает травинку, беззаботно гоняет ее меж приоткрытых губ. А рассвет и правда чудо, алый, будто кровь, и Сережа с трудом вспоминает, когда в последний раз он видел рассвет.  — Ладно, так уж и быть, стоило того, — дергает углом рта и искоса смотрит на мальчишку, что разлегся будто на самой мягкой постели. — Но отвечать, почему командующий такой сердитый и объяснять мой недостаток сна перед всем полком будешь сам.  — Честно возьму всю вину на себя, — лукаво смотрит мальчишка из-под длинных ресниц. У Сережи екает заржавевшее, изгрубевшее сердце. Потому что ловит себя на мысли, что хотел бы. Хотел бы, чтобы сон его нарушал юный, податливый мальчишка, что в его руках жарко бы выгибался. Мотает головой, будто бы от боли, только мысли изгнать из головы мутной, поднимается одним слитным, быстрым движением на ноги и руку протягивает:  — Идем, Мишель. Нас хватятся. Миша цепляется за его ладонь, встает близко. Сергей затаивает дыхание и отходит первым. Кожа у Миши весной пахнет.

***

В Петербурге Мише нравится, а более того нравится общество, куда его вводит Сережа. Умный, веселый, легкий на подъем мальчик становится всеобщим любимцем очень скоро — даже вечно сдержанный и суровый Пестель смотрит на мальчишку хоть и с нескрываемым снисхождением, но ласково. О Трубецком и Рылееве говорить нечего: Рылеев в восторге от чуткого к искусству и чувствам юноши, Трубецкому нравится его ум и преданность восстанию. А Сережа мучительно и жутко терзался глупой, жгучей ревностью. Смотрел, как Мишель на собраниях весело рассказывает о случаях в полку, о беззаботном детстве, приправляя историю невероятными подробностями и удачными шутками. Смотрел, как по молочной коже паутинкой расползается румянец, будто кто акварелью холст тронул едва-едва, как губы алеют, как глаза начинают блестеть. Помимо бессмысленной ревности, Сережа начал всерьез тревожится за влияние Рылеева на Мишу — однажды Бестужев остался в доме Рылеева переночевать, и после того и Кондратий Федорович, и Трубецкой, и Пестель стали смотреть на Сережу с едва сдержанной улыбкой, заговорщицки перешептываясь и тихо смеясь. Сережа злился. Шутка ли, в обществе заговорщиков объявилось еще одно! А Миша будто бы терпение Сергея на прочность проверяет — а терпение-то хрупкое, как весенний лед на Неве, вот-вот треснет. То руки невзначай коснется, то жарким дыханием загривок обдаст. А как-то вечером пили, смеялись, разговаривали, и Миша, чуть захмелевший, стал укладываться, по обыкновению, в доме Сережи. Прислуга уже привыкла, да и Сергею было легче уснуть, если он знал, что в соседней комнате мирно спит Мишель. Мишель сел на кровать, стал расстегивать пуговицы, попутно путаясь в пальцах и рассказывая очередную мутную историю. Ткань рубашки скользнула по плечам, и Сережа перестал дышать.  — А я-то думал, что это я слежу за своей осанкой, — отстраненно говорит Сережа, отставляя в сторону бокал с вином. Он оперся подбородком на руку, наклонил голову и почувствовал, как губы тронула улыбка. Тонкую талию, грудную клетку обнимал корсет, и изящная шнуровка оплетала спину. Завороженный этим сочетанием, Сережа поднимается на ноги, чувствуя все-таки, как хмель кружит голову, садится на другую сторону кровати, кладет ладони на чужие плечи.  — Серьезно, Мишель, корсет? — хмыкает и скользит взглядом по линии позвоночника.  — Да ну тебя, — Миша обиженно вырывается из Сережиных ладоней, а румянец уже расползается по его щекам. — Не дразнись.  — Не могу, это ведь смешно, — улыбается Сережа и пожимает плечами. — Зачем тебе? Миша оборачивается и бросает недовольный взгляд из-под ресниц. Дует губы, будто девчонка-гимназистка.  — Для гвардии, — бурчит и стаскивает рубашку окончательно. — Сутулюсь, знаешь ли. Сережа улыбается, глядя на смущенного мальчишку, смотрит взглядом жарким, почти бесстыдным — хмель оковы разбивает вдребезги.  — Давай помогу, — говорит негромко, оборачивается, забирается на постель, становится на колени. Пальцами осторожно поддевает узелок шнуровки, сосредоточенно развязывает, начинает расшнуровывать ловкими, длинными пальцами.  — Хорошо? — уточняет, когда стаскивает корсет. Мишель кивает, неловко разминая талию ладонями.  — Порядок.  — Сильно болит?  — Да онемело все, будь оно проклято, — Миша вытягивается в струнку, наклоняется вправо, влево, тело слушается плохо. Сережа глаза закрывает и — будто в ледяную воду Невы бурлящей, с головой и всем телом, сразу, чтобы точно утонуть — кладет руки на талию. Миша вздрагивает.  — Зачем, Сережа? — спрашивает беспомощно, силясь обернуться.  — Да не пугайся ты, Мишель, я лишь разомну, чтобы завтра ходить смог. И не жаловался мне, как барышня.  — Сам ты барышня! — Миша вспыхивает мгновенно. Взбалмошный, порывистый, огненный — точно порох. Но Сергей одним сильным, властным прикосновением утихомиривает его с легкостью.  — Помолчи. Peu importe à quel point vos mouvements sont pires (как бы не стало еще хуже от резких движений).  — Je ne suis pas ton petit enfant, Serge (я вам не ребенок, Серж), — обиженно бурчит Миша, но все-таки затихает под уверенными, мозолистыми руками.  — Mais très similaire (а очень похож), — Сергей сосредоточенно ведет узкими ладонями по коже, хмурится. — Нет, ну надо же, Мишель, черт тебя дери! Нельзя так сильно затягивать, ты же переломишься в следующий раз! Мышцы все задеревенели, как ты дышать-то умудрялся?!  — Брось, Сережа, не будь мамочкой, — Миша улыбается широко, солнечно, едва не мурчит под прикосновениями. А Сергей напоминает себе о том, что необходимо дышать. Но как дышать, если вся комната, весь дом пропах Мишелем — пахнет травой, вином и теплым хлебом. А сам Мишель вот он, прямо под рукой, бери да целуй, на этих простынях возьми ласково и властно, ведь этого мальчика еще никто не касался так…  — Сережа, о чем задумался? — Миша валится на подушки, смотрит бесстыже, будто бы знает, что в голове у Сережи, будто бы знает, отчего пальцы сильные, длинные, умные дрожат.  — Ни о чем, mon ami, спать пора ложиться, уж третий час ночи на дворе, — улыбается устало, потягивается, допивает вино.  — Останься тут нынче, — вдруг говорит Мишель, смотрит прямо, а щеки пылают, и глаза — черные, будто бездна. Сережа чувствует, как сердце проваливается где-то в грудной клетке, начисто лишенной спасительного воздуха.  — С тобой? — уточняет, набрасывая на плечи мундир.  — Отчего нет? Побеседуем, допьем бутылку, обсудим женщин, — ухмыляется шально, пьяно. А Сережа стискивает пуговицу до побелевших костяшек, закусывает в кровь губу, мучительно бледнеет и замирает — но лишь на мгновение, чтобы потом улыбнуться по-доброму, отбросить прядь с лица, посмотреть прямо.  — Тебе лишь бы вино допить, — журит ласково. Останавливается, чувствует, как сердце открыто бунтует против решения хозяина, но привычная сдержанность овладевает всем его существом. — Не нужно, Мишель. Я хочу поработать. Может быть, в другой раз. Дергает углом рта, выходит из комнаты и тихо притворяет дверь, что бесшумно входит в проем. Наваливается всем телом, прикрывает глаза, стискивает стальными пальцами переносицу. Как? Как жить с этой любовью, что через горло теперь буйным цветом рвется, сквозь запястья, сквозь вены и кожу, будто трава по весне, пробивается? Как себя в руках держать, когда слышишь это «останься»? Сережа выдыхает длинно и идет к своей комнате. Не видит, как за дверью мальчишка с досадой сжимает руки в кулаки, вздыхает горько и утыкается в подушку лицом.

***

 — Бестужев-Рюмин сделал что? — полузадушенно, севшим голосом переспрашивает Сергей и аж оседает на стул.  — Не спрашивай, Сережа, я сам в ужасе, — Трубецкой качает головой и, не раздеваясь, падает в кресло. — Этот Кашевский — человек упорный и дурной, а Миша, черт его подери совсем, мальчишка, который не умеет держать себя в руках!  — Так постой, объясни, отчего ссора? — Сергей нашаривает под столом бутылку вина и делает большой глоток.  — Не знаю, не знаю, — Трубецкой только морщится, губы сжимаются в тонкое лезвие. — Если бы знал, может, отговорил бы. А Мишель молчит, будто немой, Кашевский отмалчивается, мол, не мое дело. Сережа, может быть, ты с Мишей поговоришь, вы ведь всегда близки было особенно… Сергей вздрагивает, находит взгляд Трубецкого, будто ищет что-то, подвох, двойное дно, но не обнаруживает ничего, кроме тревоги.  — Поговорю, — кивает твердо, пальцы враз оледеневшие растирая. — Черт, совсем с ума сошел, всыпать бы ему, как маленькому!  — А поможет? — невесело усмехается Трубецкой и глаза усталые рукой прикрывает. Сережа молчит. Сам не знает, поможет или нет. Только тревога внутри съедает все напрочь, не вдохнуть даже, все мешается в голове, туманит мысли, всегда ясный, холодный рассудок. Мальчишка совсем, боже, дурной, безумный, куда полез?! А если его убьют, если ранят, если… Зачем полез, зачем вообще в этом ввязался, глупый, ему ведь игры все, юный совсем, не понимает, что умереть способен — как все они в таком возрасте, ведь смерть кажется такой далёкой, будто не здесь, не с ними. И слова вымолвить не может, язык точно каменный, и руки трясутся, и стены вздрагивают, на бок заваливаются… Ну же, соберись, черт бы тебя побрал! А вечером он приезжает в дом на Литейной, в дверь стучится, а потом хватает мальчишку за шиворот, как в первую встречу и тащит в комнату. Будто бы Миша не офицер, не взрослый уже юноша, а щенок бестолковый.  — Serge, qu'est-ce que tout cela signifie? Es-tu fou? Laisse-moi, tu me fais mal, qu'est-ce que tu fais (Серж, что все это значит? Ты с ума сошел? Отпусти, больно, да что ты делаешь)? — лепечет растерянно, пока Муравьев-Апостол не швыряет его прямо на мятую, незаправленную постель и не встает над ним, будто памятник Петру.  — Это я должен спрашивать, что все это значит! — рычит, хватая его за грудки и прижимая так близко, что носом носа почти касается. Видит испуганные, потерянные глаза так близко, что обжигает все где-то внутри. — Ты совсем страх потерял, безумный? Ты Кашевского на дуэль начерта вызвал, а?! Говори, пока я из тебя дух тут не вышиб, ну же! — и встряхивает, будто совсем куклу в руках держит.  — Сережа, Сереженька, да я ведь… — тараторит, ладони на запястья Сергея падают, а потом вдруг обмякает в его руках, совсем слабым становится, совсем послушным. — Не злись только, пожалуйста.  — Я уже злюсь, — низко предупреждает Сергей. Выдыхает, только воздуха набирает, чтобы снова ругать, как вдруг Миша зажмуривается и прямо в губы его впечатывается, а у самого дрожат, влажные, мягкие… Сергей застывает, будто статуя, руки опадают, ни вперед рвануть не может, ни назад шага сделать, только стоит истуканом, впитывая, ощущая как губы мальчишеские его ласкают, целуют трепетно, нетерпеливо, язык по иссушенной корке скользит, требовательно, настойчиво… Давай же, Сережа, давай, ты же так долго этого ждал. Возьми же. А Сергей за плечи отстраняет, смотрит ровно, почти строго, по-отечески.  — Это что такое? — слова тяжелые, будто спелые яблоки. А голос сиплый, непослушный.  — Сереженька, ну не злись, — сверкает глазищами, лукаво, будто в хмелю, а руки скользят к груди Сергея, расстегивают пуговицы мундира.  — Ты пьян, что ли? — изумленно спрашивает, а у самого руки плетьми повисли, остановить не может чужие прикосновения. Миша смотрит будто бы с жалостью, пальцами касается подбородка и, наконец, берет Сережу за руку и на постель усаживает.  — Сережа, я ведь давно все понял, — и глядит прямо в глаза. — И Рылеев, и Пестель, и Трубецкой. Все давно все поняли. У Сергея в груди все немеет и холодеет, он чувствует, будто все его тело гибкие ветки оплетают, и двинуться не может. Ему бы выругаться грязно, сказать, что все они обезумели совсем, покрутить бы у виска пальцем… А он глядит в родное лицо и ни слова не говорит.  — Пойми же ты, я все ждал, что ты хоть как-то признаешься, ну хотя бы слово скажешь… А ты, как оказалось, молчун, вот и пришлось все в свои руки взять, — Миша улыбается сконфуженно, а сам руки Сережиной не отпускает, держит крепко. — Нет никакой дуэли, Сережа. Я Трубецкого подговорил, чтобы он тебе так сказал. Знал, что примчишься. Сергей закрывает глаза и лбом горячим утыкается в плечо Миши.  — И давно? — спрашивает глухо.  — Давно, Сереженька, давно, — тонкие, легкие пальцы мальчика гладят по волосам, пряди перебирают. — Еще с первого дня. Как же в тебя не влюбиться, когда ты такой красивый, такой сильный, такой веселый? Думал все, размышлял, уверен был, что мои надежды тщетны. А потом, как в Петербург приехали, Рылеев мне все растолковал. Он ведь поэт, подобные вещи подмечает хорошо.  — Убью его, — бурчит Сережа в чужое плечо, но на деле ему смеяться хочется от внезапной легкости на сердце. — Приеду к нему и придушу.  — Лучше поцелуй меня, я так давно ждал, — просто признается Мишель, и Сережа не может ему отказать, потому что сам ждал слишком долго. Он берет лицо Миши в свои ладони, оставляет трепещущие, легкие поцелуи на коже, пока не добирается до прорези рта и не накрывает губы глубоким, долгим поцелуем. Оказывается, это так просто. Он целует Мишеля уверенно, сильно, руки сами перебираются на плечи, стаскивают слишком большую рубашку. Миша выгибает спину по-кошачьи, льнет к Сереже, пересаживается на колени, елозит костлявыми бедрами. Сережа опрокидывает его на мятые простыни, глубоко, нетерпеливо дышит запахом Миши — теплым еще хлебом, молоком, травами. Ведет по гладкой горячей коже губами, прокладывает дорожку поцелуев, талию оглаживает сильно, с напором, скользит руками на бедра. Оказывается, это так просто — стащить брюки нетерпеливо, исподнее, чтобы кожа к коже, чтобы ближе и жарче, путаясь в пальцах, с себя снять рубашку, приникнуть бедрами к бедрам, двинуться — раз, другой, срывая с губ тихие, смущенные стоны. Миша утыкается носом в горячую шею, вдыхает запах прибоя и морской соли, цепляется тонкими, сильными пальцами за широкие плечи, подается вверх.  — Сережа, Сереженька, — шепчет торопливо, между стонами и быстрыми, легкими поцелуями. — Только ты осторожней будь, ладно?.. Я ведь… Я…  — Тихо, тихо, — голос звучит низко и хрипло в тишине спальни, а Сережа кожу чужую ладонями оглаживает, успокаивает мальчишку, будто лошадь норовистую. Целует глубоко, пока пальцами наощупь находит тонкие запястья, сжимает их одной рукой вместе, вверх поднимает.  — Не дергайся, Мишель, — предупреждает, когда вторая ладонь вдруг резко опускается вниз. Миша стоном захлебывается, а Сережа только смеется в чужую кожу, оставляя поцелуи на груди. Сжимает, вызывая скулеж, двигает ладонью вверх-вниз — пальцы, умные, длинные, скользят, поглаживают, умело, настройчиво, и вдохи и выдохи мешаются, стоны звучат слишком громко, любой звук отдается эхом в ушах, прикосновения губ бьют током, быстро, влажно, там горячо, и тело Сережи горячее, обжигающее, кожа скользит по коже, так просто, так просто… Когда Сережа ладонь убирает, Миша стонет разочарованно, хнычет, бедра приподнимает, пытаясь вернуть прикосновение. Но Сережа только во влажную кожу ухмыляется пьяно и опускается прямо между бедер. Его рот жаркий, а язык быстрый и мокрый, и Миша ловит воздух разгоряченными губами, все сказать что-то пытается, а выходит тишина, как рыба, выброшенная на берег, и только стон — громкий, искренний, глубокий — выходит из лёгких. Сережа губы сжимает чуть крепче, щеки втягивает, чувствуя выступающие на глазах слезы, берет глубоко, быстро и жадно, слушая стоны и всхлипы, обеими руками обхватывая тонкие бедра, и пальцы огрубевшие, ласковые, ложатся на трогательно выступающие косточки. Сережи много, он везде — и его пальцы, и его язык, и его смешки и одуряюще стыдный шепот. А когда Миша, не в силах справиться с собою, бедра вверх подбрасывает, тот усмиряет его одним тяжелым прикосновением руки. Не время еще, не время. Миша дышит часто, неглубоко, пытается со стонами постыдными бороться, а Сережа мучает его до испарины, выступающей над верхней губой, до подрагивающих коленей и ослабевших рук. И когда Сережины пальцы проникают в тугое, жаркое, тесное нутро, голос срывается на хрип. Сережа основателен и последователен до безжалостности даже в этом — методично двигает сначала одним пальцем, потом двумя, разводит в стороны, растягивая, не обращая внимания на Мишины звонкие стоны и просьбы. Невозмутимо придерживает за бедра, когда Мишель двигается — то ли глубже насадиться хочет, то ли, наоборот, отпрянуть. А когда Сережа начинает говорить, голову кружит от хрипотцы в низком, глубоком голосе и слов, которые он произносит:  — Ты знаешь, как я на тебя долго смотрел? — пальцы безошибочно двигаются, выбивая стоны из легких. — Ты ведь знал, Мишель. Я из-за тебя голову потерял, мальчишка. А теперь заставил меня перепугаться, примчаться к тебе. Я думал, убью тебя, как приеду. Надо из твоей головы непутевой всю дурь выбить, — короткие ногти царапают, оставляя жгучие полосы на белой коже. — Я не умер едва, когда корсет с тебя снимал. Представлял, как на ту постель тебя повалю и возьму так, чтобы ты двух слов на своем французском связать не мог. Миша уже не стонет, он скулит, течет, как избалованные барышни, что на балах смущенно глазками стреляют, веерами обмахиваясь, а потом юбки задирают по первому же приказу. И Сережу ведет, будто он вином терпким напоен, потому что запах греха и кожи Мишиной пьянит до дрожи. У него уже у самого терпения нет, и когда он пальцы вынимает, становится на колени, Миша его за плечи притягивает, чтобы поцеловать жадно, пылко, и на вкус Миша будто юность, будто воздух свежий и весенний, и Сережа отстраняется с улыбкой, глядя на расхристанного, раскрытого мальчишку под ним. Кончиками пальцев оглаживает линию подбородка, обнажая шею, а Миша с улыбкой пьяной ловит губами эти пальцы, скользит языком, обводя костяшки, фаланги до самого основания. Сережа толкается медленно, бережно — знает ведь, что грубость возможна в постели, но не в это мгновение. И Мишель жмурится, дышит сорванно, губы кусает до крови, когда Сережа ласково, почти нежно целует его пальцы и медленно начинает двигаться.  — Тише, тише, — пальцы поглаживает, в глаза смотрит. — Я больно не сделаю, Мишель. И когда они, наконец, ловят общий ритм, становится вовсе не до слов. Сережа не может взгляд оторвать от Миши, пьет его до дна, будто боится не успеть насмотреться, на искаженные в стоне губы, на прикрытые от наслаждения теплые глаза, на беззащитную белую шею и ключицы, и он нежен с ним, как ни с кем нежен не был, и бедрами двигает медленно, глубоко, погружаясь внутрь. Надолго их не хватит — чувствует Сережа, потому приникает к трогательной открытой шее губами, целует, оставляя алые влажные следы, смотрит в глаза Мишелю, разрешения спрашивая, и начинает двигаться быстрее, жестче, ладонь опускает вниз, пальцами сжимает, гладит, шепчет на ухо что-то ласковое и жаркое, отчего щеки Миши краснеют, дыхание сбивается, ладони Миши на его плечах, полосы розовые от ногтей, жгучая жажда обладать, любовь, сжимающая сердце, истома, желание сберечь — вот так, вот так, давай, еще немного, ты почти, я почти, все хорошо, давай, сожмись немножко, да, да, Мишель, mon amour, вот так, хорошо, умница… Волна почти с ног сбивает, оставляет дрожь в коленях, слабость в руках и остывающее наслаждение во всем теле. Сережа ложится рядом, смотрит на трепещущие длинные ресницы, на то, как часто вздымается грудь, как выровнять дыхание прерывистое пытается, и чувствует, как в душе растет нежность, такая, что даже в словах не выскажешь. Он ласково, не разжимая губ, целует взмокший висок и ловит взгляд доверчивых, влюбленных глаз, что будто мед вересковый — горчат и испить просят. Улыбается счастливо. В жизни у Муравьева-Апостола часто случаются неприятности — так уж повелось, то драка, то дуэль, то интрижка. Но самой большой неприятностью стал Миша Бестужев-Рюмин, когда появился со своим звонким смехом, сильными тонкими пальцами и пылкостью еще юношеской. Перевернул в жизни Сережи все с ног на голову, стал самым важным, самым нужным, самым желанным. Впрочем, если не кривить душой, Сережа был совсем не против.
520 Нравится 13 Отзывы 66 В сборник
Отзывы (13)