ID работы: 9076654

Александру все равно

Слэш
PG-13
Завершён
69
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
69 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста
Гамильтону все равно. Джефферсону нет. «Идиллия разрушена. Мосты не сожжены? Едва ли. Из года в год робкое недовольство перерастало в тревогу. Панацея была утрачена в морской пене, люди горевали, пока не излечили себя сами. Ещё не время утверждать, но уверенность, взявши бразды правления, пронеслась над облаками. Больше её никто не видел. Божество оскалилось и земля взрыхлилась. Люди погребены заживо Люди пытались вырваться, но изувечили друг друга и исчезли в небытии, не сумев сделать последний рывок. Крики и плач, автор немногословен, потом начинается тишина. народ проклинает небеса и они в ответ проклинают людей, проклятия на проклятия? злой рок снизошёл до них жалких остатков человеческого а небесам было велено падать на предателей Людям снова нужна панацея» Александр с хлопком закрывает дневник и небрежно отодвигает его подальше от себя. На кожаной обложке замерла ощерившаяся позолоченная голова льва, чуть ниже красуются вычурные буквы. Дневник новый совсем, с белёсой кремовой бумагой. Мужчина трёт виски и жмурится от неспокойного огонька светильника. Одним движением тушит, но с места не встаёт. Ему все равно, что происходит, когда свет исчезает. Гамильтон сидит без движения где-то с полчаса. В глазах лунный свет отражается, скачет по комнате и опять скрывается за черным небом. Начинается дождь. Скрип стула о деревянный пол, тяжёлый вздох, Александр замирает, то ли вслушиваясь, то ли заглушая назойливый писк в ушах, и вытягивает руки. Сегодня произойдет необратимое — ничего не произойдёт. Оно уже произошло, просто Гамильтон этого не понял. И перестал понимать после знаменательного "сегодня". Кровать глухо стонет под весом чужого тела. Да начнётся новый день.

×××

Малиновый вошёл в моду быстрее, чем можно было утверждать, и имел честь называться таковым ещё долгое время, модные дома пестрили всевозможными его оттенками. Искушение было велико для каждого, кто был хоть мало-мальски знаком с новинками модной индустрии. Что уж говорить о Франции, изысканной и живой, где подобное приняли как само собой разумеещееся. Конечно, Джефферсон в который раз влюбился в неё. Или просто хотел быть в эпицентре событий — загадывать сложно. Однако, что факт, темно-малиновый камзол поверх белоснежной рубашки и накрахмаленного воротника смотрелся чертовски изысканно и выстраивал собой образ человека важного и смелого, кичиться этим было в порядке вещей, мол, а в чем проблема? У каждого свои радости в жизни. Сейчас уже луна нависла над шумным лесом, а в Томасе ещё горит надежда закончить наконец бумажную волокиту до завтрашнего дня. В дверь постучали робко и коротко, но в тишине, прерываемой лишь только скрипом пера о бумагу, все и так можно было услышать. Вместо примитивного - "войдите", мужчина подрывается с места и тянет ручку на себя. За дверью стоит служанка, в руках чашка с дымящимся кофе — он и позабыл уж, что когда-то просил его приготовить, — на подносе также лежит письмо, рядом сервизный нож для, собственно, его открытия. Что-то по работе, не более. Джефферсон коротко благодарит служанку и выдыхает шумно, стоит щёлкнуть замочному механизму. Ему точно пора отдохнуть. Он неспеша, вальяжно подходит к окну совсем рядом с кроватью. Смотрит куда-то сквозь стекло, может мечтательно, а может и грустно. Сам черт разберёт, что творится в этой голове. Переживания за одного единственного человека и всю нацию одновременно. Толика эгоизма, несравненного, конечно же. И мысли. Много мыслей: глупых, тревожных, совсем неразумных. И, как ни странно, до смешного наивных. В своем-то времени надеяться на спокойную жизнь равносильно разве что надежде встретить райскую птицу. Пусть второе и доведено до абсурда, первый вариант уж точно не отстаёт в глупости и романтичности. Томас оборачивается. Хмурится от чего-то, отмахивается сам себе, — можно подумать, крыша поехала, ей богу — и снова к столу направляется. Раскладывает все по стопкам — аккуратно сначала, а потом, не заморачиваясь, как выйдет. Тушит огонь в лампе, не имея сил наблюдать за тонкой ниточкой сизого дыма, виднеющейся под лунным заливом, камнем падает на кровать, едва ли не в то же мгновение погружаясь в сон. Слышится мерное постукивание капель о стекло. Дождь.

×××

Что до Гамильтона, то он, поднявшись около пяти утра, на рассвете, чувствовал себя более чем паршиво. Распахнул шторы, солнечный свет неприятно ударил по глазам, однако мужчина не отстранился. Привыкал к свету, чтобы не свалиться от сонливости по дороге. Тяжёлые кисточки по бокам штор лениво дернулись, через мгновение становясь вновь неподвижными. Зарядившись солнечной энергией — по-другому этот процесс не назвать — Александр зашагал по спальне, все думая о чем-то, размышляя, решая. Что конкретно — поди разбери, с его-то тараканами в голове. Он стал тише. Все с возрастом становятся тише. Глупые забавы, перспективы и бушующее рвение канули в лету. Навсегда ли? Если нет, то когда же нужно пожинать плоды? Кажется, взрослый человек, а метается в сомнениях так, словно ему снова девятнадцать, словно от этого что-то зависит. Разве что его счастье. Что вообще значит его счастье по сравнению с другими проблемами? Живут же как-то с этим — и ничего, не жалуются. Говорят, мол, не на что сетовать. Чем Александр, в таком случае, отличен от них? Прожить жизнь с мыслями, что никому его переживания и даром не сдались, обычная практика, ничего сверх меры. Хуже, наверное, думать, что ты незначимый, если в самом деле таковым не являешься. Хотя бы для кого-то. Иногда Гамильтон думает, что само его существование — худшее, что могло случиться с миром. И осекается, смеясь со своего собственного эгоизма. Он с ужасом и трепетом вспоминает, как ловко обходил смерть на поле боя. Вспоминает и понимает, что лишь единожды смог подчинить себе удачу. И не то, чтобы подчинить — так, смолвить что-то о чести и огне, что-то о долге, о том, что он расплатится за все чуть позже. Вспоминает, что прямо сейчас этим и занимается. Александр не сломался в один миг, нет — он уничтожал себя на протяжении всей жизни, просто сейчас это стало видно ярче на фоне беззаботной молодости. Именно беззаботной, даже после стольких проклятий со стороны. Он, верно, выглядел дураком, идя в самое пекло. Но что-то шептало ему, мол, там, где препятствия, там верная дорога. Он не верил. И все равно шел. Шел, не оглядываясь. Потому что, если оглянуться, то со страху застыть можно и простоять так до самой старости, не найдя сил прорываться дальше. Как будто вся проделанная дорога имеет предел, как будто он у каждого свой и вот именно здесь и есть эта грань. Нет, нельзя так, нужно идти дальше, цепляться за самые острые края, но не оглядываться, топить себя в отчаянии, но не оглядываться. Нельзя идти назад, нельзя падать, нельзя, нельзя, нельзя... Гамильтон знает это. Знает на собственном опыте. Он уже сдался «Нельзя, нельзя, нельзя!» Александр выходит из транса. Собирает быстро оставленные со вчера бумаги. Косится на позолоченную голову льва, хлопает дверью и уходит.

×××

Джефферсон приоткрывает изрезанную витиеватыми узорами дверь собственной кареты, ёжится под холодным воздухом, от коего был укрыт всю дорогу до здания кабинета министров, и входит в него. Портретами и картинами был украшен длинный коридор до главного зала, мужчина завернул в правое крыло и уж больно удачно столкнулся с — кто бы мог подумать — Вашингтоном, собственной персоной. Пусть в планы не входило разбрасываться любезностями сегодняшним днём, Томас поприветствовал Джорджа и как бы незаметно всучил ему небольшую стопку бумаг, под недовольное "когда же это все уляжется-то наконец". Виргинец спешно ретируется с поля зрения президента. Направляется туда, где его, скорее всего, не ждут. Хотя кто его знает. Гамильтону все еще все равно. Джефферсону до сих пор нет.

×××

Гамильтон все понять не может, чего добивается виргинец, стоя вот так нагло в дверях его кабинета. Он вообще многих вещей не понимает, но смиряется, ведь по другому в этом мире, в этом обществе, не выжить. Но вот с таким нахальством мириться не то, что не хочется — Джефферсона давно уже пора выгнать отсюда, чтобы никогда более не пересекаться ни на улице, ни в главном зале. Чтобы он однажды прошел мимо дверей массивного здания, повернул за угол — и след его простыл. По-странному сильно раздражает Томас Джефферсон. Ведь только он заставляет чувствовать хоть что-то. Пусть негативное — невероятно сильное, нестихаемое, сбивающие с ног огромным цунами. Гамильтон, который ощущать перестал, такого не принимает. И тем не менее с места не сдвигается, даже не глядя на то, что стоит сделать несколько шагов на встречу, Томас попятится. Не из-за страха (какой тут страх, перед Александром-то?), и вообще непонятно из-за чего. Но отойдет. Чтобы не коснуться ненароком оголённой души, чтобы не спугнуть хрупкое доверие, которое, Гамильтон должен признать, протянулось тонкой ниткой и рваться пока что не желает. Или этого не желает Джефферсон. Пойди да узнай, что он вытворяет с реальностью у всех за спиной. Как будто своей жизни мало, и он цепляется за других. Другого. Волей неволей задумываешься — а, может, не напрасно? Не успеваешь подумать, как вместе с ним падаешь в черную-черную бездну. И летишь, летишь, держась за единственную опору во всем этом мраке. Предположить не можешь, что опора эта — выдумка, а бездна — невесомая иллюзия. Однако на ноги встать уже не можешь. Но это о другом. Дверь тихо щелкает за спиной виргинца. Гамильтон смотрит настороженно, как какая-то напуганная собачонка, готовая набросится на любую угрожающую жизни опасность. Томас это видит. И знает, что ничего не произойдёт. По крайней мере в его присутствии. — Не стоит бросать такие злые взгляды, мистер Гамильтон. — Вам также доброе утро. Александр и моргнуть не успел, как мужчина незаметно подошёл ближе, как тяжёлая смуглая рука опустилась на стол, едва ли не задевая идеально выглаженный темно-зеленый камзол. Выражение лица виргинца показывало абсолютную непринуждённость, и это бесило до чёртиков. Сколько раз он это проворачивал? А сколько из них привели хоть к чему-то? — Вам нужно научиться делать выводы, — констатировал Гамильтон, грубо отпихивая чужое тело от себя. И в Джефферсоне, как по обычаю это бывало, боролись две мысли. Первая — он рад. Рад, что ещё остались в Александре остатки жизненных сил, что их можно воскресить, нужно лишь пытаться снова и снова, перестать думать о неудаче в этом деле. Он так сожалеет, что не покинул Францию чуть раньше, что не застал Гамильтоновы горящие глаза и волю к существованию, когда их не нужно было собирать по крупицам. Он может пойти против себя. Поражение ему вещает ход против самого Гамильтона. Второй мыслью была противная горечь. Объяснимо, никто не любит, когда ему отказывают. С Александром это даже казалось мазохистским удовольствием. Но ведь Томас не делал всего этого от скуки, от "нечего делать", иначе осточертело бы потраченное время на этого человека. Александр хотел было уйти, да вот только не желал оставлять виргинца наедине с первыми по значимости бумагами. Потому замаскировал все под нервозность, дойдя до противоположного конца кабинета и незнамо зачем покопавшись в тумбочке. Замешательство было таким явным, что Джефферсон не позволил себе упрекнуть в этом иммигранта. — Какие же выводы мне нужно сделать, мистер Гамильтон? Мужчина отошёл от стола, незаинтересованный содержанием на нем. Озорные огоньки блеснули в глубине зрачков, и Александр предпочел бы не видеть этого. Уж слишком много интереса проявляет Томас. Это несвойственно тем мыслям, что готовили иммигранта к непредвиденным ситуациям. И оный все ещё недолюбливает подобное, ведь, казалось бы, его жизнь слишком скучна и предсказуема для неожиданностей. Как вдруг в его 'почти обычном бытии' появляется Джефферсон и с наглой усмешкой уничтожает руины, которые остались от могущественной в прошлом крепости. Гамильтон понять не может, кто это начал. — Ваши действия не приносят пользы или выгоды. Плевать уже было на бумаги, заветной мечтой являлось скорее уйти. Что сможет сделать виргинец, будучи в этом кабинете? Ему вовсе не интересно ничего, даже и думать не стоит. Ничего. Именно. Александр как бы безразлично направился к двери, наивно полагая, что останется незамеченным. Он лишь успел протянуть руку к дверной ручке, и тут же ее отдернуть. — Выгоды — нет. Зато сколько удовольствия. — глубокий басистый голос прозвучал с усмешкой. Прозвучал в шаге от Гамильтона. Оный даже испугаться не успел, как будто привык к таким вот выходкам. Лишь слегка поежился и выпрямился. — Сомнительные у Вас развлечения, я не хочу впутываться в это, — парировал Александр, даже не оборачиваясь. Он хотел. Но не мог, как будто что-то сверхъестественное удерживало его в данном положении. Ему было положено идти лишь вперёд. Вперёд. Не оглядываясь вперёд. Ведь, если оглянуться, то со страху застыть можно. «И простоять так до самой старости, не найдя сил... Я, верно, повторяюсь» — Вы часто совершаете ошибки, мистер Джефферсон. Грубо как-то, словно на эмоциях, и тем не менее отказываться от своих слов иммигрант не собирается. Он редко когда в принципе отказывался от произнесённого. Не это ли и сгубило тебя, Александр? — Часто?.. Гамильтон воспользовался временным замешательством виргинца, проскользнув за дверь и с гулом захлопнув ее за собой.

×××

Джефферсон хотел разгадать Александра. Добиться позволения покопаться в буйных мыслях. Найти способ вернуть его к жизни, пусть заранее обречённый на провал, какая к черту разница? Томаса манила перспектива довериться столь неоднозначному человеку. Иногда в глазах его не было привычной безразличности. Как-то так выходило, что весь образ Гамильтона показывал его холодную сдержанность, и Джефферсона завораживало это так сильно, что он не брезговал задерживать на нем взгляд непривычно долго. Несознательная учтивость растворялась на пару с чьими-то едкими фразами под боком. Джефферсону до сих пор не все равно, чтобы реагировать на это. Он не знает, когда нужно остановиться, и чуть ли не смеётся, находя то же качество в Александре. Он в раздумьях. И если рефлексия так губительна для искренних чувств, то Томас дивиться, как его не приписали в покойники.

×××

Гамильтон и Джефферсон похожи настолько, что стали различаться абсолютно в любых мелочах. И наоборот. Александр, разморенный духотой знойного дня, был рад поближе к вечеру пробраться на широкий балкон кабинета министров, спокойно выдохнуть и потупить взгляд, наблюдая, как забавно метает осенний ветер опавшие листья. Воздух свежий, чистый, мужчина опирается на изрезанные узорами перила и блаженно прикрывает глаза. Он стоит недолго, прежде чем сзади раздается глухой скрип. Дверь отворилась, сразу же захлопнувшись за ненадобностью. — Вашингтон уже Вас обыскался. Да, кажется. Гамильтон пропустил закат, пытаясь расслабиться. Печально, красивое всё-таки зрелище. Джефферсон шагает ближе, равняясь с иммигрантом. Тишину рвут беспощадные завывания ветра. Александр всё ждал, когда Томас начнет говорить. И он дождался. — Чего ты ждёшь? — Томас уж больно безразлично упустил тот интимный момент, когда обратился к иммигранту на "ты". Гамильтон смутился. Фраза была настолько ожидаема, что застала его врасплох. — Чего... Жду? — Александр и сам не понял, как поддержал разговор. — Жаждешь больше всего от жизни, — на всякий случай уточнил виргинец, найдя силы подавить смешок от собственной глупости. — Вас не должно... — Меня, — Томас сделал на этом акцент, — не должно. Как правило. — А это, верно, исключение. — Ты так яро пресекаешь мои попытки приблизиться, Александр, — в голосе как будто смешались разочарование и трепет, — так ответь же наконец: будешь ликовать, коль я исчезну? « — Да. Я повернулся бы и ушел. И никогда бы в жизни более не встретил его. Ни на улочках, и в главном зале. И когда страна отошла бы от скорби, меня, верно, оклеймили бы убийцей Томаса Джефферсона. Теперь я нужнаюсь в панацее. Нуждался бы? Тому народу, что проклят небесами, важнее, кажется, лекарство-то чудодейственное. Или им уже ничего не важно. Их может и лавиной захлестнуть, не почуют: слишком самозабвенно корпели над проклятиями, созедали несовместимое. Хаос тогда наступил жуткий. Вот в это-то момент их захватил холод и ненависть. С тех пор те самые порочные ангелы не смели покидать ледяного поместья. Один только смог. Прокрался, точно тень, бродил по миру. Как наскучило — обозвал себя человеком. И вот уж перед глазами огоньки пляшут, все уверены, что в сознании. Все уверены, что никто никому никогда принадлежать не будет. Даже поверили, смешно. Не так все было, но увы, не нам переписывать историю. Дайте лишь перо, я напишу предсказание. Только не стройте гримас, мне не привыкать к отчаянию» — Пора возвращаться к работе. Гамильтон развернулся на каблуках и, гонимый усилившимся ветром, последовал к двери, скрывшись за ней в мгновение ока. Он не силится сказать нет. Джефферсон наблюдал. Не смел догнать, не имел права окликнуть. И лишь думал, осмысливал — и в который раз? Радовался даже, когда не услышал утвердительный ответ. Неспокойные листья заметались по земле волчком, точно как насмехаясь на бедным-бедным Томасом. «Ты не сможешь скрыть то, что лежит у всех на виду, Александр. Ты больше на это не способен»

×××

Гамильтон думал о многом. О том, чтобы выпроводить из своей жизни единственное спасение также. Он пожирал сам себя, разрываясь от противоречий, которые собственноручно натравил на свою душу. Ее более нет. Он совершил ошибку. Он обманулся. Ему нет прощения. Его нельзя заслужить. «Нельзя, нельзя, нельзя!» Он знает это. Он продолжает идти. Он не смеет оглянуться. Он — Александр Гамильтон. Он выжил.

×××

С тех пор прошло, может быть, около месяца. И иммигрант держался все хуже. Он имел понятие о том, что Джефферсон не посмеет зайти далеко настолько, чтобы пожалеть об этом. Из жалости, глупости или осторожности — Гамильтон не знал. Александр всё ждал дня, когда сорвётся. Незнамо для чего. Вероятно, чтобы чётче увидеть отправную точку его непутёвой жизни. Ему нужны были изменения, чтобы дать же наконец волю чувствам. Которые саднили. Которые изнывали. Которые, вроде бы, умерли. Гамильтон не будет ждать поворотов судьбы. А зачем? Чтобы ещё раз усомниться в своей подготовке к ним? Увидеть в конце концов виновника его собственного "торжества"? Нет уж, извольте. Если иммигрант встречает проблему, то точно уверен, что создал ее сам. И на душе как-то весело становится. По глупому весело. Этот человек многое пережил. Достаточно, чтобы делать выводы. Достаточно, чтобы вернуться в детство. Чтобы вспомнить, забыть снова — в который раз? — прикрикнуть на себя, мол, довольно ему этого. Вычеркнуть в голове особенно красноречивые синонимы ужасу и страху, и облачить кремовую бумагу в густые чернила. Перо скрипит неприятно, в тишине как будто разъедает разум. Александр встаёт. Сейчас уже становится не так одиноко. Пламя в камине в миг разгорается, трещат и скрипят чернеющие поленья. Мужчина неподвижно стоит и наблюдает, а после вальяжно, насколько это возможно, доходит до письменного стола. Закрывает исписанную страницу и небрежно подхватывает дневник. Смотрит долго. «Нельзя, нельзя...» Хмурится. Смеётся. Тревожится. «Никто, никогда, никому» Даже если не сможет закончить, он начнет это. «Нельзя. Не тебе» — Это моя, — Гамильтон зло выплёвывает слова, точно каждое из них приносит ему невозможную боль, — отправная точка. Он замахивается. Едва ли сам не теряет равновение, когда осточертевшая книжонка летит прямиком в разгорающееся пламя. Само перво наперво загорается полоченная голова льва, и ощерившаяся морда мигом теряет прежнюю форму. Пахнет неприятно, Александр не отходит. Смотрит лишь, да улыбается странно, но недолго. Пламя жадно поглощает иссохшие ниточки на толстом переплёте. Это лишь половина. Та часть, которая помогла начать, но ничего не значащая. Жалко, конечно, тех красивых листов, что не успели измазаться, их осталось там чуть менее трети. И это тоже было неважно. Мало что сейчас было важно. Одно только. Один. Всегда было важно.

×××

Томас редко дозволял упущения в своей жизни. Строгий контроль быть почти незрим за лёгкой пеленой разгульности. В его голове не роились мысли, не гнались табуном чувства, и тем не менее усмирять себя все ж приходилось. Мало кто разрушит свои устоявшиеся принципы ради пустого интереса. Может, разве что ради другого человека? Опасное дело, но какое увлекательное. Джефферсону нужно работать. Ему совсем некогда искать в себе силы, это непозволительно дорогая роскошь, особенно для него. Но он идет. Снова и снова входит без стука, вновь и вновь перед ним хлопает дверь, кажется, едва толкни — развалится, как тот же карточный домик. Джефферсону нужно работать. Он спешно перехватывает бумаги из рук некоего юноши. «Я сам отнесу это мистеру Гамильтону» — мило улыбается мужчина, пользуясь растерянностью, и направляется в правое крыло. Где сегодня его ждут Ничего, что могло бы его смутить. Он ведь просто передаст документы, и додумывать ничего не нужно. Один раз увидеться. Всего раз. Входит как и обычно, без стука, и наблюдает, как Гамильтон растерянно поднимается со стула. С чем это связано он думать не хочет, приторные мысли отзывались глухим эхом в голове, оседали в закоулках сознания. Их нужно спрятать, заковать крепче, чем когда-либо, ведь они снова не оправдаются, снова подведут, снова выставят идиотом, не способным на понимание, снова окажутся лишними. Опять и опять. Опять, снова, снова, снова… — Мистер Джефферсон, как же. Виргинец хохотнул от того, как едва ли равнодушным тоном поприветствовал его Александр. Оный правда выглядел взволнованным. Томас подошёл, положил бумаги, не особо взглядываясь куда. Он смотрел только на Гамильтона, не смея прерывать длительный зрительный контакт. Замер, когда иммигрант обошел стол, являвшийся преградой, и замялся. Мужчина и подумать не мог, о чем сейчас воображает Александр. Никто, верно, не смог бы подумать, что подталкивает его к действиям и какое будет следующим. Поэтому он ждёт. Он долго ждал до этого, и сейчас — минута, секунда, пару десятков лет — не имели значения, не несли хоть единого смысла. Он ждёт, потому что знает — Гамильтон того же делать не собирается.

×××

Александр раздумывать не любит. Умеет, но истинно сторонится. Потому как, зачем же нужна рефлексия, если толком-то ничего с помощью нее добиться нельзя? Хотя, почему же, вероятно можно выиграть таким способом. Другой вопрос — а не пропадет ли интерес, коль ступишь на эту дорогу? Гамильтон не знал выхода, потому что ему его и не предоставляли. Другие люди, да даже он сам не мог оставить себе выбор. Он брал все, что дают, этому было много объяснений и ни одно из них не нуждалось в озвучивании. Он жил. Неизвестно, живёт ли сейчас. Уверен, что более жить не получится. Александр — неудержимый поток вольных мыслей, гром среди ясного неба, не щадящий и не оставляющий после тебя ничего. И что же теперь делать, когда в один момент он понял, что кардинально изменился? Перевернувшись в ног на голову, стало неясно, как вернуться в прежнее положение. И Алекс начал предпринимать одно глупое решение за другим, постепенно осознавая, что, поступи он иначе, все обернулось бы против него. Особенно сейчас, когда так хочется вернуться обратно, шаг в противоположную сторону разрушит Гамильтона словно карточный домик. Как будто навязчивая мысль, что время может остановится, уверяет, что, шагнув в неизвестность, Гамильтон и в правду сможет заставить стрелки пойти обратным ходом. Он не верил. Но что-то подстёгивало его сделать шаг. И он сделал. Слишком долго. — Мне, пожалуй, нужно возвращаться, — Томас оценил забавную игру в гляделки, развернулся, уже было хотел удалиться. «Идиот, идиот, идиот!» Но этого не сделал. Не смог бы — чужая рука вцепилась в его манжет, кажется, даже чересчур сильно, будто чуть ослабь — тут же сбежит. «Нельзя, нельзя» Джефферсон (не скрыть, что приятно удивленный) поворачивается, и Гамильтон тушуется сильнее прежнего. «Нельзя ведь» Перед глазами огоньки нахально скачут из стороны в сторону. Плавящееся золото на вздувшейся кожаной обложке мерцает перед глазами. И уверенность вселяет — он может двигаться, может сделать рывок, он хочет идти дальше, хочет жить, в конце концов! И если для этого нужно поддаться своему естеству, он готов. «Прекрати, пока не поздно» Его никто не спрашивал. Поэтому он ответил сам. — Вас интересовало, чего я жду, — Александр говорил неуверенно и так несвойственно самому себе, что невольно улыбнулся, тут же прикусив язык, — я думал, что знаю об этом, но, как оказалось, обманывал сам себя. Виргинец не раздумывал долго, потому что такие вещи уму, как правило, не поддаются. Он по-своему ликовал, но вид подавал озадаченный, пусть и понимающий. Александр выдохнул на полуслове. «Ну же, соберись, ради всего святого» — А ещё я воображал, что ко мне никто и близко подойти не сумеет. Я во многом ошибался, — отчаяние нахлынуло так неожиданно, что остановиться не представлялось возможным. Он понял: ему нужна помощь. Осознал прямо сейчас, когда захотелось такими глупостями излить душу, чтобы легче стало, чтобы не сжигать себя и новую бумагу. — И во многом Вы имели не последнюю роль, о чем знаете лучше моего. — Что же Вы так силитесь сказать, Гамильтон? «Много чего нельзя делать» Кто он такой, чтобы не суметь ослушаться такого ребячества? — Помогите мне, мистер Джефферсон. Виргинец целует Александра коротко и аккуратно, как если иммигрант не из плоти — так, фарфор, который разбить можно одним касанием. Обвивает талию, запуская руки под камзол, и улыбается, когда Гамильтон под его прикосновениями дрожит, подобно осиновому листу. Александр на тот момент совсем ничего не соображал. Только льнул ближе к чужому телу и цеплялся за широкие плечи. Он времени не считал (кто в своем уме будет это делать?) но констатировал, что не хватило ему той вечности, что он смог испытать. Кажется, ничего не произошло, о чем сулили веселые сказки. За спиной не появилось белых крыльев, да и сам он, как ни странно, не взмыл до небес. Ему так легко... Александру не все равно. Более — никогда.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.