Часть 1
19 февраля 2020 г., 15:39
Первый раз поэт Рылеев замечает его на одном из тех редких собраний общества, что проходят не на его квартире. Офицер привлекает внимание в общем-то исключительно и только в силу того, что его лицо ещё не успело Рылееву примелькаться и выделяется из общего сонма знакомств своей чуждостью. Чином он как будто бы повыше многих из них, возрастом — тоже, но не сильно. Представлять их, конечно, Рылеев не просит. Офицеров здесь много, со стихотворцами куда сложнее. Даже если понемногу пишут все, то не означает, что всем пристало зваться поэтами.
— Князь Сергей Трубецкой, — объясняет ему на ухо Муравьёв-Апостол в перерыве между бокалами шампанского. — Из нашего полка, постарше меня будет.
— Кажется мне скучен, — отвечает Рылеев, и Муравьёв-Апостол со смешком толкает его в локоть:
— Да кто вам так поначалу не кажется, Кондратий Фёдорыч.
И правда своя в этом, безусловно, есть при всей любви Кондратия Рылеева к товарищам. С иными ему так и не удаётся смириться как с соратниками — грубиян Пестель решительно раздражает в любом своём проявлении, но Пестель в своём роде исключение из правил. Иногда Рылеев думает, что возможно тот принимает на себя основной удар его противного желчного раздражения, не давая сему раздражению расползтись по всем остальным тонким слоем. Князь Сергей Трубецкой не вызывает ни раздражения, ни восторга. Просто один из участников собраний, со слов Муравьёва — надёжный и спокойный характером офицер, как все они, мечтает об установлении справедливости. Так тому и быть.
Муравьёв его и приводит уже к самому Рылееву в дом. Просто однажды Кондратий при встрече Муравьёва-Апостола у парадной обнаруживает маячащей рядом не только тонкую мелкую фигуру Бестужева-Рюмина, а ещё и высокую смурную — князя Трубецкого.
— Возражать же не будете, Кондратий Фёдорович? — с удивительной своей помесью лёгкой виноватости и мальчишеской удали спрашивает Сергей Муравьёв. — Позвольте вам наконец нормально представить князя Сергея Трубецкого. Князь, Кондратий Фёдорович Рылеев, поэт.
— Служить тоже доводилось, — зачем-то добавляет Рылеев и протягивает руку для рукопожатия. В сторону Муравьёва он замечает:
— Тёзка ваш, стало быть.
— По батюшкам различаемся, — ровно произносит князь, и это первое, что Рылеев слышит от него вблизи. Как тот спорит с другими офицерами — всё тем же негромким, иногда пугающе мирным тоном — ему доводилось слышать и раньше, но сейчас голос звучит настолько близко, будто забирается под кожу. Рылеев ему улыбается. У князя Сергея сухая, неожиданно тёплая рука.
— Серж обещал, что вы сегодня читать своё будете, — говорит Трубецкой следом. — Не мог удержаться от возможности послушать поэтическое выступление.
Глаза у него непроницаемые, и от всей вышколенной офицерской стати князя веет абсолютным отчуждением. С другими таких впечатлений не было никогда и сейчас тоже нет, ну да, и было бы странно, если бы на Кондратия такой эффект оказывал давний знакомый Муравьёв-Апостол или мальчишка Бестужев. Про Трубецкого хочется думать — развеется, пройдёт, такой же будет, как и прочие. Выпьет шампанского, да перестанет казаться таким замкнутым в самого себя. Рылеев цепляется взглядом за то, как князь жмёт руки знакомым в гостиной, кому-то кивает, кому-то сдержанно улыбается. Не перестанет, конечно. Не этот.
Поэтическому выступлению аплодируют, иные даже стоя, и Сергей Трубецкой не исключение, но отчего-то кажется, что поразить его особенно не удалось, и факт сей — внезапно для Рылеева — задевает самолюбие хуже, чем должно бы.
Впрочем, частью регулярных собраний на квартире Рылеева Трубецкой всё равно становится очень быстро, очень естественно, и даже швейцар дома начинает опознавать его экипаж издалека. Князь Сергей при всей своей сдержанности оказывается смешлив, а ещё он много слушает стихов, мало пьёт спиртного, стискивает зубы во время политических споров и редко восхищается фокусами Бестужева-Рюмина. Когда приезжает с югов Павел Пестель, Рылеев ожидаемо ввязывается в самые горячие из своих дебатов с ним, только теперь чувствует неотрывный взгляд спокойных глаз на себе.
— Выскажете свою поддержку кому-то из сторон, князь? — чуть издевательски бросает он Трубецкому, развернувшись вполоборота. Трубецкой пожимает плечами. Плечи у него широкие, сильные; мундир сидит как влитой, а кисти рук в белых перчатках какие-то по-особенному изящные. Кондратий усилием воли фокусируется на том, что князь Сергей говорит на тему их перепалки с Пестелем, а не на сопровождающих его реплики движениях княжеских плеч, рук, том, как наглухо застёгнутая в форменный воротник шея поворачивает кудрявую голову от одного спорщика к другому.
Кажется, тогда поэт Рылеев впервые осознаёт, что князь Сергей Трубецкой непозволительно красив для его дома.
Споры о методах и смыслах отечественного переустройства часто выливаются завершающим аккордом в просьбы друзей почитать им что-то из им написанного, и Рылееву каждый раз льстиво быть центром всеобщего внимания. Пестель может быть пламенем сообщества, Муравьёв-Апостол — честью и верностью, но поэтическую роль не сможет играть никто, кроме него, и преумалять её значение кажется глупостью несусветной. Благо никому в обществе в голову такое не приходит.
Рылеев читает: иногда с листа, иногда по памяти, всегда громко и взволнованно, забывая о внимающей его словам аудитории и одновременно жадно ловя все их взгляды на себя. Он чувствует эйфорию от хлопков и от того, как многие друзья потом вспоминают особенно удавшиеся ему строчки. Поэзия может не приносить ему каких-то крупных сумм, но иногда кажется, что это куда менее важно, чем слава — пусть даже такая, в узком кругу тайно сговаривающихся офицеров. Иные просят списки его стихов, чтобы перечитывать и запоминать.
— Я думал, всякий поэт не может не писать о любви, — князь Трубецкой задумчив и не смотрит ему в лицо, разглядывая свои собственные пальцы на тонкой ножке стеклянного бокала. — А вы, Кондратий Фёдорович, всё о нашем деле, да о вольности.
— Моя главнейшая страсть, — Кондратий Рылеев тоже приковывается глазами к длинным пальцам Трубецкого. — Вам ли не понять меня, князь?
— Понимаю прекрасно, — у князя губы кривятся в полуулыбку, скорее даже намёк на неё, но и того достаточно, чтобы лицо оживилось. — Но всё же я и не поэт. Неужели у вас взаправду нет любовной лирики?
Бокал приподнимается со стола, князь Сергей Трубецкой опрокидывает его содержимое в себя. Рылеев не может не смотреть, как от глотков двигается кадык всё в том же форменном воротнике.
— Или вы от нас прячете, Кондратий Фёдорович?
— Чтобы писать о любви, надо её чувствовать, — наконец подыскивает правильные слова Рылеев. Он не уверен, стоит ли князю Трубецкому так много про него узнавать в рамках ниочёмной светской беседы, но иных объяснений надумать невозможно. Кондратий Рылеев привык быть прямым и открытым в своих литературных вопросах настолько же, насколько иногда его тянет скрывать свои не самые дружелюбные мысли о соратниках по обществу. — Не испытываю желания писать искусственных стихов.
— Так вы не любите? — Князь тихий, князь весь напряжённый и беспокойный, князь как будто бы допытывается от него про всё это, потому что ему отчего-то важно знать, что там у Рылеева внутри происходит помимо дум о судьбах Родины, а всё, что важно сейчас Рылееву — то, что он никогда, если начистоту, не видел князя Сергея Трубецкого таким же расслабленным, как становятся здесь, в кругу своих, все офицеры. Никогда не видел, но, наверное, хотел бы, хотя даже не знает, умеет ли Сергей Трубецкой быть не напряжённым, как натянутая тетива.
— Люблю только то, о чём и пишу. — Рылеев разводит руками и прикладывает одну ладонь к сердцу. Мол, простите нижайше, князь, не оправдал ожиданий. Князь усмехается в ответ:
— А жаль, Кондратий Фёдорович. Позволите сделать признание?
Ни единого раза за всю историю знакомства Кондратия Рылеева с самыми разными офицерами, заговорщиками и прожектёрами ему не казалось, что он встречал среди них иезуита большего, чем он сам, но князь Сергей Трубецкой, кудрявый и усмехающийся, с пустым бокалом в руке, сквозь который играет свечной свет, сейчас очевидно готов потягаться с ним за звание такового хитреца, плетущего сеть из ласковых слов.
— Я, честно признаться, терпеть не могу поэзию, но испытывал большую надежду, что вы бы смогли меня переубедить.
— Не уверен, что это входит в перечень моих целей и желаний, князь. — Кондратий Рылеев улыбается своей самой обворожительной, самой иезуитской, стало быть, улыбкой и снова прижимает руку к сердцу. Обе прижимает, так даже лучше. Вдвое больше видимой искренности, в которую, разумеется, Сергей Трубецкой всё равно не поверит.
Рылеев действительно не врёт, когда говорит, что с любовной лирикой у него категорически не складывается и вдохновения на неё нет. Он не врёт и тогда, когда утверждает, что для написания поэтических творений о любви есть необходимость в том, чтобы испытывать достойную сих творений любовь. А вот тогда, когда говорит, что у него никакого желания переубеждать князя нет в помине — о, вот тогда он лжёт самым наглым и бессовестным образом.
Князь Трубецкой хотел его зацепить — он преуспел. Пестель, за все годы их дружбовражды, так и не смог, а застёгнутый на все пуговицы высокий кудрявый князь добрался до глубин души настолько исподволь и вкрадчиво, что Рылеев так и не понял, как от него защищаться. Хотел ли защищаться с самого начала — тоже вопрос.
Среди бумаг появляется отдельная стопка листов, пока что девственно чистых и молчаливых. Рылеев подносит к ним перо чуть ли не каждый день, но строчки новой тематики не хотят литься с той же благодушной свободой, с какой он пишет про благо отечества. Они есть, эти строчки, эти стихи, они кружатся у него в голове и давят на сердце, но записать долго не выходит. Как будто перед тем, как написать хотя бы слово на особо отложенных листах, надо набраться смелости самому себе ответить, почему Трубецкой хочет, чтобы его переубедили такими несвойственными Кондратию произведениями.
Они не возвращаются к обсуждению поэзии, но неизменно перебрасываются парой слов на каждой встрече, а когда Трубецкого по делам генерального штаба отправляют в командировку в расквартированную севернее Петербурга армию, он пишет Рылееву письма. Тот пишет в ответ. Ничего особенного, конечно, кто только не водит переписок в их кругу. Письма от князя Сергея такие же сухие, как его рукопожатия, и беспокойные, как всё его присутствие. С некоторой горечью Рылеев думает — может быть, плох он как поэт, если не может читать между строк. Ведь есть же что читать, есть, он просто не в силах осознать, что именно.
И если он не может написать Трубецкому слов, которые переменят его мнение про поэзию, а заодно убедят и ещё в чём-то, тогда уж точно грош цена поэту Кондратию Рылееву.
Трубецкой возвращается из командировки в осенний Петербург с серым небом и жёлтыми листьями под ним. У Рылеева сердце пропускает удар, когда они снова встречаются первый раз после расставания. Вот так оно, значит, и происходит. Медленно, вкрадчиво, незаметно.
Кондратию Рылееву снится, как он торопливо расстёгивает многочисленные крючки офицерского мундира, расправляет в стороны кромки воротника и выцеловывает белую шею от мягких завитков волос до изгиба плеча. Ему снится, как князь выдыхает ему в макушку и прижимается всем телом. Поэту Рылееву чудится наяву, как он бы мог найти кончиками пальцев все походные шрамы на военном теле князя Трубецкого и расспросить историю каждого в перерывах между поцелуями.
В очередное своё выступление он шагает по всему периметру гостиной, всплёскивая руками и словно нечаянно задевает княжеский затылок, ложась ладонью на те самые кудри — мягкие на ощупь, поверх такой же мягкой кожи. Он чувствует, что Трубецкой нисколько не меняется в лице, но ожидает, что тот хотя бы едва заметно вздрогнет. Князь даже не вздрагивает от невольного прикосновения, просто напрягается сильнее обычного. Не этого хотел бы Рылеев для князя, но всё равно — острая реакция любого сорта его подспудно радует.
Чего хотел бы — хотел бы, чтобы князь Трубецкой растерял всё своё беспокойное напряжение и держать его расслабленного в своих объятиях. Хотел бы увидеть князя доверчивым и тёплым.
Листы постепенно заполняются черновиками, черновики так же постепенно оформляются во что-то настоящее, что Кондратий Рылеев мог бы даже прочитать в свете, но, конечно, не прочитает вслух никогда. В изначальный посыл князя Трубецкого, наверное, стоило бы внести исправление — всякий любивший поэт действительно не может не писать о любви, а все увлечения поэта Рылеева раньше отличались скорее внешней пылкостью, чем чувственной наполненностью. Кто бы мог предугадать, где с ним случится вдохновение на любовную лирику.
По завершении Рылеев перечитывает написанное и пытается взглянуть на получившиеся строфы критически — обычно получается, сейчас нет. Возможно, стоило бы отправить на оценку свежим взглядом Пушкину, а может быть, Батюшкову, а может быть, просто дать прочитать хоть кому-то из пишущих друзей. Ничего этого он, разумеется, делать не станет, потому что видит тут только одного имеющего значение критика. Высокого, спокойного, с красивыми руками и обманчиво непроницаемыми глазами.
На следующем собрании Рылеев одним из последних провожает мурлыкающего песенку Бестужева-Рюмина, хлопает по плечу Каховского, делая вид, что деликатно не замечает шоколадного пятна у того на обшлаге, кивает Муравьёву-Апостолу, а потом у него сердце снова пропускает удар, когда он произносит:
— Князь, Сергей Петрович, изволите остаться и завершить нашу литературную дискуссию?
Кажется, что сейчас Трубецкой чуть склонит голову набок, улыбнётся как можно мягче и откажется. Кажется, что он множество раз в повседневной гвардейской суете мог забыть. Кажется, что он может просто не захотеть доводить свои рассуждения до логической точки. Тысячи причин, по которым он может отмахнуться от так называемой литературной дискуссии.
— Кондратий Фёдорович, я боялся, что вам она прискучила ещё тогда, — говорит он Рылееву в ответ своими красивыми, чётко очерченными губами. — Буду рад.
Сергей Муравьёв-Апостол хватает Михаила под локоть и бросает в сторону Рылеева быстрый подозрительный взгляд. Поэту Кондратию Рылееву, честное слово, наплевать на любого Сергея и любого офицера, который не является князем Трубецким.
Папка со стихотворением лежит на рояле, и Рылеев слишком быстрым, слишком суетливым жестом хватает её оттуда, чтобы поднести к столу, где садится князь, и раскрыть перед ним. Трубецкой секунду смотрит на него, а потом — одной рукой берёт лист бумаги и второй успевает накрыть его ладонь. Странное чувство, удивительное, очень незнакомое поэту Рылееву во всех проявлениях: и когда стихи его читает не он сам в кругу союзников вслух, и чужая рука поверх его собственной. Трубецкой под мутным пламенем догорающей свечи скользит взглядом по строчкам, а на окончании первой строфы с силой сжимает Кондратию ладонь — чтобы затем поднести её к губам и медленно поцеловать каждый палец, каждую костяшку, поцеловать, а сразу после прижаться к тыльной стороне лбом и зажмуриться.
— Видать, переубедил, — говорит Рылеев таким неуместным сейчас иезуитским своим тоном. Князь Трубецкой тихо смеётся в ответ. Ему в руку смеётся. Мог ли Кондратий Рылеев подумать, что будет на грани того, чтобы сцеловать смешинки с уголков красивых губ князя Сергея Трубецкого.
Второй, свободной ладонью, он сначала лохматит аккуратно расчёсанные и, вероятно, с большим усердием уложенные кем-то из слуг княжеские кудри, потом наклоняется и трогает Трубецкого за подбородок — посмотри на меня, посмотри в глаза, дай мне тоже на тебя посмотреть и запомнить навсегда. Формальное “князь” и более личное “Сергей Петрович” сейчас кажется таким чудовищно неподходящим, что поэт Кондратий Рылеев наконец-то решается попробовать на вкус, как звучит:
— Серёжа.
Трубецкой, раскрасневшийся, сплетает их пальцы в замок, а потом целует наконец-то губами в губы — жадным, истосковавшимся в ожидании, безумным поцелуем. Кондратий ловит свой стон где-то посередине поцелуя и вспоминает все свои сны о том, как у них всё могло бы быть. Явь, конечно, намного лучше. Явь лучше, даже если мундир во сне расстёгивался намного проще, а в жизни он чуть не ломает палец о крючок, и Сергей Трубецкой фыркает ему в макушку, прерывая тем самым какую-то глупую нежность, что шептал перед этим. Явь лучше.
И никогда никому из друзей-союзников лучше не знать, как они с князем умудрились использовать стол, обычно предназначенный для бокалов с шампанским.