ID работы: 9084538

Русал обращается пеной

Слэш
NC-17
Завершён
207
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
207 Нравится 8 Отзывы 49 В сборник Скачать

Текст

Настройки текста
      Совпадение, думает Нориаки. Минутная стрелка бюджетных часов, безжизненно трепыхающаяся на полциферблата раньше положенного. Четверть, согласно отставшему времени, седьмого утра.       Отрывистое американское «гудбай» рейса Цинциннати-Токио.       Нориаки пунктуален до мозга костей, и подобные оплошности для него исключены. Ему не до плоских шуток шатающегося без дела секьюрити и его «что, на самолет опоздал?» через прогнившие от многолетнего воздействия никотина зубы.       Не до вежливых, потому что все-таки японец, улыбок в ответ (наперекор холодному «не твое дело» во взгляде).       Как и не до ближайшей круглосуточной забегаловки с испорченным салатом в чизбургерах и неоправданно завышенными ценниками. А куда еще податься с таким же испорченным настроением, если не за ударной дозой желательно конечно чая — настоящего чая, а не той отвратной пародии в бумажных пакетах, которую здешние преспокойно совали в кружки — но он будет рад и какому-нибудь не менее отвратному кофе.       И, без сомнений, ему не до широкой фигуры, вполоборота сидящей у окна, своей внушительной массой занимающей почти полтора покоцанного сиденья.       Вопрос кажется логичным, самим собой разумеющимся; кроме этого мужчины и зевающей официантки с розовыми наушниками в обоих ушах здесь больше ни души:       «Который час?» — с приставкой будьте так добры и не подскажете, будто тому не плевать на какого-то очередного иностранца, увязнувшего в чужой стране дольше предполагаемого. Будто Нориаки не плевать тоже.       И всего-то один брошенный взгляд в его сторону, не выражающий ровным счетом ничего.       Всего-то «без пяти восемь» — по-японски, голосом настолько глубоким и вкрадчивым, что во рту пересыхает даже несмотря на отвратный кофе.       К тому моменту, как он остывает, и на дне плохо вымытой кружки стекаются темные разводы, Нориаки понимает, что злость и раздражение омывают его все меньшими волнами. Заместо наступает штиль.       К тому моменту, как Джотаро — американец лишь на половину — не меняющейся интонацией называет свое имя, и они молча делят один столик, Нориаки понимает, что все, в общем-то, складывается не так уж плохо.       Он не спрашивает, что его соотечественник забыл на краю пригорода США, в такую рань, в километре от аэропорта — и в сотнях от цивилизации. Вместо того он рассматривает трещинки на смуглой коже и глаза, с разрезом, действительно напоминающим азиатский.       Вместо того он бросает пару фраз, что-то о погоде, что-то о какой-то ерунде, и с полминуты (или может с полдесятка, ведь черт разберет эту стрелку) хмурится, потому что широкоплечий полу-американец напротив по-прежнему молчит. А потом — потом он ловит, всего на мгновение, такой же не в шутку заинтересованный взгляд.       И полагает, что слова тут вправду ни к чему.       Джотаро не разговаривает даже в номере — последняя его фраза, будто случайно оброненная: «ты предлагаешь секс?» — когда Нориаки на самом деле предлагал всего лишь съездить до города и прогуляться, всего лишь приятно провести время, без какой-либо задней мысли — произносится настолько серьезно, что становится смешно.       Но Нориаки, пускай может заболтаться, прежде всего человек дела. И решает, что так даже лучше.       Заперев хлипкую мотельную дверь, он больше не тратится на бессмысленную трепку. Осторожно вжимает Джотаро в стену и раскрывает его губы своими. Медленно проталкивает язык, словно спрашивая приглашения. Притирается бедрами между бедер. Отстраненно думает, насколько, вероятно, сейчас противен на вкус — после выпитого недокофе. Но Джотаро, видимо, не против.       Позже (лежа на явно не первой свежести простынях и судорожно снижая скорость взятых вдохов в минуту) Нориаки должен признать: он всегда был падким на таких. Нет, ему нравились девушки — более того, он любил их. Любил их нрав, мягкие волосы и тела с волнующими изгибами. Любил их ощущение на языке, в ладонях и внизу, глубоко внутри. Но иногда ему хотелось чего-то основательного, чего-то… вот такого.       Спокойного.       Без лишней суеты и драмы.       Без надобности играть романтика и ходить за ручки до первой совместной ночи. Без надобности чутко угадывать чужой настрой, ведя себя осторожно, точно обхаживающий новую территорию хищник. Хотя, если предельно честно, Джотаро — порой, но все же — угадать хотелось.       Например, почему тот настолько просто отнесся к их спонтанному сексу — а позже к их спонтанно завязавшимся отношениям. Или, например, что в нем, в самом деле, такого: за исключением непробиваемой холодности; обета молчания, изредка нарушаемого короткими фразами; затуманенного взгляда, словно не на, а сквозь окружающие предметы и людей; за исключением восьмидесяти (девяноста? ста?) килограмм мышечной массы и редкой при таком смешении рас красоте.       В самом деле, что такого — что Нориаки так скоро, так неожиданно-разрушительно потерял голову и всего себя целиком: в рваных звуках, больше напоминавших рык, чем стоны. В грубых ответных движениях, когда он входил до основания. Входил снова и снова, пока Джотаро не начинал пыхтеть в подушку, крепко держась руками за изголовье (скрипевшее и шатавшееся под его ладонями так, будто вот-вот раскрошится на щепки), не позволяя себе даже притронуться, потому что — за своей грозной оболочкой, за тремя слоями майка-водолазка-пиджак, за напускной, отпечатанной в каждой черте мужественностью — предпочитал, когда его доводили до оргазма без единого прикосновения к члену.       И почему Нориаки, еще неделю назад готовый разорваться от внутренних проклятий у посадочной полосы — еще в пыли от взлетевшего самолета — теперь вместо билета домой покупал два в кино, рдея, словно не ему через месяц перевалит за двадцать.       И уже на сеансе, глядя на кромсающую кого-то в клочья акулу и украдкой — на вытянутого точно по струнке Джотаро, так внимательно следившего за происходящим на экране — Нориаки думает, что Америка сделала ему самый щедрый подарок ко дню рождения. Как и мастер, когда-то отдавший замершие часы почти за бесценок.       Они уходят, так и не досмотрев фильм, потому что в самой середине Джотаро без каких-либо жалобных интонаций резюмирует, что ему противен такой громкий шум.       А потом, все так же отстраненно, делится с Нориаки, что — даже не смотря на ее еще большую чем в Калифорнии оживленность — хотел бы уехать во Флориду, когда закончит обучение: «там везде океан».       Морской биолог — это хорошая профессия. Лучше, чем горе-художник, который летит через половину земного шара, чтобы в очередной раз услышать холодное «мы перезвоним, мистер Какеин». Которое, конечно же, означало, что номер вместе с именем полетит в мысленную урну, едва дверь студии захлопнется за ним.       Рисовать у него всегда выходило дерьмово — особенно людей, получавшихся больше шаржированными, нежели реалистичными. Однако Джотаро, как и на многие вещи, было по боку и на это: он только неопределенно кивал собственным портретам (с не анатомично узкими плечами и ногами от талии) и говорил, сойдет.       И сам Нориаки соглашался, вдруг удивлялся сам себе: почему его так волновали кретины, требовавшие четких линий и соблюдения хоть каких-то пропорций. И постепенно забывал, каково это — весь день ходить как по иголкам, боясь отойти от телефона дальше, чем на две комнаты.       Теперь он бывал у трубки только когда сбивчиво рассыпался для родителей в объяснениях, что задерживается в малознакомой стране из чистого туристического энтузиазма, из желания сблизиться с чужой культурой — и пытался не захлебнуться фразами, пока Джотаро в этот момент трахал им свой рот, поддерживая руками за зад и неторопливо, вперед-назад насаживаясь губами.       Иногда Нориаки казалось, что его парень робот. Иногда, что раскрои его черепную коробку надвое, обнаружишь внутри сплетения проводков и металлическую пластину процессора.       Иногда — что в каждом отточенном шаге Джотаро (всегда с равной амплитудой), в каждом его топорном движении и стеклянном взгляде — уже заранее вбита программа, и не приведи господь попытаться в ней что-то изменить.       Нориаки не был из тех, кто желал лезть в чужую душу. Нориаки точно не был из тех, кто старался прогнуть партнера под себя и вне постели. Но с каждым новым совместно прожитым днем убеждался, что что-то в Джотаро не так.       На первый взгляд: тот бреется каждый день, расставляет все вещи в неизменном ни в чем порядке, имеет по несколько комплектов одного и того же костюма в шкафу. Встает и ложится в одинаковое время, питается согласно собственному еженедельно повторяющемуся меню и обладает такой самоорганизацией, что любому на зависть.       Джотаро мало болтает, проводит досуг в музеях прикладного искусства или в заповедниках, кормя уток.       Не выпивает и не шатается — как любой уважающий себя молодой человек его возраста и ориентации — по клубам.       На дух не переносит излишних громких звуков, заливает в себя строго по два литра воды в день, курит — тоже строго — по сигарете после каждого приема пищи и, почему-то, ненавидит открытую одежду, кутаясь в излюбленные пиджаки даже в жару. И прикрывая голову, в которой каждый проводок разложен по порядку, кепкой с длинным козырьком.       И в этом суть: Джотаро настолько предсказуем, насколько странен — и это пугает.       Джотаро пластом растягивается по кровати, сам себе раздвигая ягодицы, в то время как Нориаки меняет второй презерватив за ночь — но не любит лишних касаний и объятий ни во время, ни под конец.       Джотаро коленями-локтями продавливает тщедушную скрипучую кровать, напрягает плечи, сцепливает руки на затылке и отрывисто выдыхает «а» каждый раз, когда Нориаки ритмично вжимается в него пахом — но не роняет ни одного нежного слова, ни одного сладкого полушепота.       И Нориаки, быть может, и хотелось, чтоб не как в слезливых мелодрамах с букетами и признаниями под луной, чтоб спокойно, основательно — но не настолько же.       Джотаро называют заторможенным: окликают на улицах «верзила» и «лицо попроще», толкают локтями, чтобы протиснуться мимо широкой фигуры, и бубнят «чувак гребаный Сталлоне»; Нориаки называет его «скульптура Буонаротти» и пытается заглянуть в глаза — но Джотаро никогда не дается. И тогда остается кусать губы, чтоб не засмеяться ненароком: они могут раздалбывать кровать с ночи до утра, но днем Джотаро все равно будет смотреть куда угодно — но не на него.       Джотаро будет опускаться с ним в одну наполненную ванну, перехватывать сигарету — тайком стащенную у него же, — из тонких пальцев и хмуро давить ее прямо о бортик, пока Нориаки будет целовать крепкие, наполовину скрытые водой плечи.       Джотаро будет награждать его замиранием в неподвижной позе и темнеющим взглядом — опять мимо — пока Нориаки будет выдыхать дым на загорелую кожу.       Джотаро будет прикрывать веки, отвечать чужим губам, когда те доберутся выше — будет разворачиваться подобно огромному цветку; на толику раскрывать тяжелый бутон из лоскутков чувств, кусочков эмоций — но только на этот жалкий час ласки.       Потом он снова набросит рубашку на влажное тело, застегнется глухо на все пуговицы подряд, затянет каждый из двух ремней — обрастет плотной тканью брюк-пиджаков, словно панцирем. Так что бери, пока можешь, Нориаки.       И Нориаки берет — потому что он не из тех, кто желает лезть в чужую душу. А Джотаро, в свою очередь, не из тех, за кем замечают странности — зато из тех, в ком заочно связывают выразительно-волевую наружность с природной толстокожестью.       Понимание этого приходит к Нориаки внезапно, осеняет как эврика.       За стеклянным взглядом, за молчаливой отрешенностью — не равнодушие, граничащее с эгоизмом. За белыми пиджаками и душной водолазкой под самое горло — не каменное изваяние без намека на теплоту.       За Джотаро скрываются годы непринятия, отчуждения. И Нориаки хочет сказать, что нет, он не предлагает ему секс — хоть в этом Джотаро несомненно преуспел (в отличие от банальных объятий и поцелуев), хоть в этом Джотаро (за исключением всех остальных проявлений близости) безупречен. Он предлагает прогуляться. Сходить посмотреть очередную бессмысленную резню на большом экране. Купить сахарной ваты размером с две головы и слопать за каких-то пять минут. Потратить весь уикенд на рассветы над калифорнийским заливом, сидя прямо на песке с бутылкой в бумажном пакете. Что угодно кроме постели — Нориаки предлагает ему себя, безоговорочно, сопливо, себе же вопреки романтично — и ничего более. Может быть навсегда. Или хотя бы до конца лета. Потому что, видит бог, из них двоих именно он самый настоящий эгоист в первозданном смысле этого слова.       Потому что хочет читать в глазах напротив если не обожание, то хотя бы привязанность.       Потому что хочет слышать кроме громкого свиста дыхания, заглушающего даже плеск воды в душе (довольно узком для двоих, но их не волнует) — хоть одно вербальное выражение эмоций.       Потому что хочет брать ладонь в свою, не задумываясь, оставлять поцелуи на костяшках, когда захочется — а не строго по расписанию и выписанному рецепту: утром и поздним вечером, и строго по одному разу. Будто передозировка чревата как минимум смертью.       Будто если Джотаро позволит на йоту больше сантиментов, которые они делают друг другу сейчас, вселенная схлопнется и миру придет долгожданный обещанный армагеддон.       Наконец, потому что Нориаки хочет заниматься с Джотаро любовью — а не тем ее аспектом, который отрывают от цельного понятия, пускаясь во все тяжкие и называя это слишком серьезным, слишком смелым словом.       Потому что Нориаки, если откровенно, устал делать вид, что вот это все — его не беспокоит.       Но Джотаро — как и на многие вещи — по боку на прогулки. По боку на сладости и новинки кино, а пляжи ему интересны только в виде полигона для работы. И он не пьет, так что Нориаки бы бессовестно надрался в один рот. И, рассуждая обо всем этом, приходится признать: подобная перспектива кажется все более заманчивой.       Сколько бы Нориаки не пытался — у него не выходит.       Джотаро не с ним. Даже за дверьми его квартиры, в которую пускал Нориаки всего несколько раз и то с большой неохотой. Даже на нестиранных мотельных простынях, вытягиваясь под ним не в удовольствии, а словно потому, что так надо. Потому, что так делают все. Все нормальные, здоровые, имеющие личную жизнь и периодически вставляющие в кого-нибудь или — не суть важно — принимающие в себя мужчины.       Нориаки прижимается лбом к слабо вздымающейся груди, задевает носом впадину между и забавляется мыслью, что она не солнечная, не сплетенная чем-то там и из чего-то там — она непроглядная марианская: черная, как сумерки в чужом сердце, ледяная, как глубинная душа. И одному Посейдону известно, что в ней, кто в ней.       Джотаро потерян. Вырван из собственного вымышленного мира, брошен в водоворот реальности (слишком огромной для него одного, слишком тесной для них обоих). И барахтается, как может.       Он только и умеет, что отдавать. Только и знает, что следовать шаблону.       Приучен, натаскан: в безобидном приглашении выпить кофе, в легком жесте рукопожатия дольше положенного, в разговорах на два тона ниже — он не читает, потому что не способен читать подтекст; он просто привык: что затем его вдруг тянут в поцелуй, тянут в кровать, тянут на дно.       И мир вокруг, и люди, и отношения: и с ними и с самим миром — все зазубренный план, все повтор, где из новшеств только смена лиц и декораций.       И если у Джотаро в груди были морские глубины, где ни разу не доставал никто из ныне живущих, то у Нориаки там с каждым днем чахли сады, так и не тронутые чужим светом. А вместе с ними — неотвратимо, тягостно — иссякали первичные яркие чувства.       Нориаки не знает, как признаться. Да и что он, в сущности, скажет?       «У меня есть подозрения, что эти отношения зашли в тупик.»       «У меня есть подозрения, что жалкие стоны во время нашего знаешь-не-такого-уж-и-головокружительного секса — это предел твоего эмоционального диапазона.»       «У меня есть подозрения, что ты, как бы выразиться, поломан?»       «У меня есть подозрения, что ты болен, Джотаро.»       Еще задолго до встречи со мной.       И далеко не мной.       Нориаки хочет, жаждет помочь — но если человеческое нутро и правда книга, то Джотаро закрыт на семь замков. Нориаки бы, если предельно честно, бросил и рисование, и девушек с волнующими изгибами, и даже родину променял не раздумывая: найти бы хоть один несчастный ключ. Но их лето заканчивается. С каждым новым закатом над бурлящей Америкой. С каждым новым звонком, которые он уже за привычку взял игнорировать, не вылезая из-под одеяла даже когда шум в ушах становится похожим на пытку.       С каждым свежим синяком, расползающимся на плечах поверх старых.       С каждым остервенелым выдохом, когда легкие пустеют, а в ногах начинает ныть от дешевого не-футона.       И чем ближе к концу, тем больше Нориаки понимает: это не спокойствие. Не дотошная основательность, не райская бухта призрачной безмятежности. Не пресловутое всего-то совпадение. Это адова воронка, в которую его затянуло по капризу вселенной, это целый Девятый Вал — которым его так неожиданно-разрушительно накрыло, точно по замыслу. Наслаждения нет, но и сил выбраться — тоже.       В последний день Джотаро не засыпает. Виски еще блестят от пота, губы — от чужих губ. Он смотрит в потолок (Нориаки — на него) и как-то слишком затаенно, вкрадчиво почти как в первую их встречу, говорит, что иногда до зеленой тоски скучает по дому. Покупает билет, так и не приходя на посадку. Наблюдая за упорхающей железной птицей из окон ближнего к аэропорту кафе.       «Не совпадение», — прикрывает глаза Нориаки, а вслух говорит:       — Давай уедем. Вместе.       Давай поселимся где-нибудь в глуши, подальше от мира. Давай забудем о Флориде и твоем недвижимом графике и будем вставать, когда захочется, есть, что вздумается. Давай марать холсты бесталанными автопортретами, давай ездить на берег и долго смотреть, как солнце утопает в синеве. Давай смеяться до икоты, ведь ты же умеешь, давай целоваться сколько влезет, ведь ты же хочешь? Давай смотреть друг другу в глаза — пока все капилляры не полопаются, давай обниматься — пока ребра не треснут. Давай ты оставишь мне шанс, давай я попробую разгадать тебя еще раз, а если не получится — еще и еще, пока не выйдет хоть что-то.       Давай?       И Джотаро, наверное, впервые задерживает на нем взгляд почти на целую минуту.       Утром Нориаки гремит колесиками чемодана по асфальту. Американцы — говорливые, подвижные, улыбающиеся ему как старому знакомому — сплошь и рядом. В коротких поло, с открытыми шеями, с открытыми лицами. С открытыми взглядами. Он улыбается — вымученно, но вежливо, потому что все-таки японец — в ответ и прячет глаза за отросшими волосами.       И смотрит на отремонтированные накануне бюджетные часы.       Теперь он точно не опоздает.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.