ID работы: 9099372

Опекун

Фемслэш
R
Завершён
275
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
275 Нравится 56 Отзывы 27 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Пришла. Вся бледная, измученная, влажные и раскрасневшиеся от слез глаза запали, а под ними синяки, темные-темные, будто нарисованные, сильно контрастирующие с мертвенно-белой кожей. И пытаюсь понять это нечитаемое выражение на ее уставшем лице, всматриваюсь, вчитываюсь, отмечаю бесчисленные морщины, острый, еще сильнее истончившийся нос, растрепанную седину волос — все это говорит о глубокой старости, хотя до сего момента у меня язык не поворачивался назвать Сурганову старой. Женщиной в возрасте — да, но никак не пенсионеркой. Честное слово, мне даже стало жалко ее в ту минуту, до того она постарела и осунулась. Но жалость моя проходит так же быстро, как и появилась, оставляя после себя пустоту и противное послевкусие. Будто я убийцу пожалела. Руки ее дрожат, нервно теребят рукава белоснежного пальто, листья отвратительных желтых тюльпанов — зря стараешься, думается мне, мама не любит тюльпаны, бескровная полоса тонких губ до боли сжата. Я смотрю и мне кажется, что она вот-вот заплачет. И она плачет, сгорбившись, ссутулив узкие плечи, тихо, закрыв рот рукой. А я с садистским удовольствием наблюдаю за ее страданием, вслушиваюсь в всхлипы, эхом разносящиеся по кладбищу и мысленно повторяю про себя «плачь, плачь, плачь, плачь, плачьплачьплачь…» и с опозданием замечаю влажную теплоту на своих щеках. Я тоже плачу. Я не хотела приходить на похороны. Думаю, мама бы поняла меня. Она сама не любила подобного рода мероприятия. Говорила, что чтить и любить нужно живых, а не растекаться в любовных одах к мертвому человеку, с которым ты пересекался от силы раза три и знать не знаешь, какой он на самом деле. «Шоу лицемеров», вот так она называла похоронную церемонию. И в этом я была с ней полностью солидарна. Пришла только из желания проводить самого дорогого человека в последний путь. Круг из самых близких составляли в основном музыканты, певцы и прочие люди, многих из которых я видела в первый раз. Но и среди них можно было заметить знакомые лица настоящих друзей, часто бывающих у нас дома и навещающих маму в больнице. Я скольжу взглядом по этим лицам, будто высматриваю кого-то, кто сможет убедить меня в нереальности происходящего. Зажмуриваю глаза, стараясь избавиться от жуткого видения, ужасного кошмарного сна, а когда распахиваю их, натыкаюсь на полный боли и отчаяния взгляд. Она смотрит. Меня мутит, где-то в желудке спазмом формируется ком и начинает медленно подбираться к горлу. Удивительно, как меня не вывернуло прямо на алый ковер от этого взгляда. Голова кружится. Я помню, как мама впервые привела эту женщину в наш дом. Веселые, громко хохочущие, они ввалились, неся в руках сумки с вещами. Мать тогда скрылась в своей комнате, оставив меня и Артема наедине с этой обворожительной улыбкой и горящими глазами. А эти глаза тут же столкнулись с моими, не такими горящими и веселыми, немного задержались и пошли знакомиться. Не со мной. С Артемом. — Света теперь будет жить с нами, — торжественно заявила мама, спускаясь вниз, — прошу любить и не жаловаться. И рассмеялась. А я тогда поняла, что любить ее точно не буду. Я ей — матери — тогда так и заявила, а она: поджатые губы, на лице явный отпечаток обиды. Будто я виновата. Будто я обязана любить ее. А Сурганова просто улыбнулась, похлопала маму по плечу и сказала, что такое бывает, что пройдет. Что дети — это очень сложный конструктор, целый мир, понять который иногда бывает не просто. И пообещала ей, что обязательно найдет со мной общий язык. Как бы не так. С Артёмом Сурганова подружилась достаточно быстро, уже через пару дней он бегал за ней хвостиком и заискивающе заглядывал в лицо. Она сказала мне: зови меня по имени, пожалуйста. Нам обеим так будет удобнее. Услышав, как легко это «Света» слетает с уст Артема, я в очередной раз поняла, что называть по имени ее не буду, и с тех пор обращалась к ней только на «Вы» и только «Светлана Яковлевна». Про себя — «Сурганова» и «сволочь». Мама удивлялась подобному упрямству, часто ругала меня за мои препирательства и короткие детские перепалки со своей пассией. А та ее успокаивала и говорила, что мы с мамой друг друга стоим. Она, конечно, не любила меня тоже. Сначала пыталась подкупить подарками, на День Рождения подарила новые шахматы, маленький блокнот с красивой белой птичкой на обложке и сборник стихов какого-то нерусского автора. Я сказала, что не люблю шахматы и стихи, и оставила ее подарки одиноко лежать на диване. И она смотрела на меня нечитаемым взглядом, и глаза у нее были пустые, очень серые и очень холодные. Мама смеялась и качала головой: партизан растет, а, Светка, говорила она. А Сурганова улыбалась и соглашалась. Позднее она смирилась и больше не дарила мне ни блокнотов, ни шахмат. Вообще ничего не дарила, кроме словесных поздравлений. Но получались они у нее красиво, она вообще умела говорить, и рядом с ней я чувствовала себя жуткой мямлей. А еще она прекрасно играла на скрипке, надрывно, нежно, филигранно. На одном из маминых Дней Рождения она подарила ей партию на скрипке, а в конце сказала, что снайперов всегда будет двое. Мама тогда расплакалась и кинулась к ней на шею, а я с того дня всем сердцем возненавидела этот инструмент. Она умела делать маме настроение, рядом с Сургановой та всегда улыбалась, паясничала и будто светилась изнутри. Мне нравилась ее улыбка, но причина этой улыбки не вызывала ничего, кроме раздражения. Для меня мама всегда казалась такой вечной, что ли. То есть я о смерти, конечно, знала, знала о ее неминуемости, знала, что в конце концов она настигнет каждого. Но я ни разу не задумывалась о том, что она, смерть, коснётся меня, моей семьи. Вернее, задумывалась, но мне казалось, что это произойдет не скоро, быть может, в другой жизни. Она угасла за пару месяцев. Я не знала, что у нее рак. Я только знала, что она ужасно похудела, что её рвало по утрам, что у нее постоянно кружилась и болела голова, что она часто чувствовала сильнейшую слабость во всем теле и с трудом поднималась с постели. То есть всё, конечно, указывало на самый очевидный вариант, но я боялась поверить и не верила. Первой тревогу забила Сурганова. Они с ней постоянно куда-то таскались, должно быть, по врачам, и после каждого нового визита мама казалась бледнее и изможденнее. А после они запирались в комнате и о чем-то подолгу беседовали, после этих бесед мама спускалась какой-то обиженной и по-детски насупленной, по ее скуластому носатому лицу можно было с легкостью определить, что она только что проиграла серьезный спор. Это я потом поняла, что так выглядело отчаяние — позже, когда весь дом пропитался им, и на моём лбу появилась такая же складка, как на лбу Сургановой. А ещё они ссорились. Я не хотела подслуши… да чёрта с два! Я хотела знать! Хотела! И подглядывала в замочную скважину — в очках было жутко неудобно, но я очень хорошо видела, как судорожно открывался и закрывался в крике ее рот и как вздувались вены на лбу. И она так кричала, так кричала, а потом обессиленно падала на пол и заходилась рыданиями, Сурганова тут же кидалась к ней, обнимала за трясущиеся плечи, гладила по голове и тихо, почти скуляще, глотала собственные слезы. Она пыталась быть к нам ближе, отменила концерты, постоянно подзывала к себе, просила посидеть рядом, поговорить. Спрашивала, как идут дела с учебой. А я не выносила такие моменты, всегда становилось больно и трудно дышать, словно что-то рушится в груди. Словно весь мир рушится. А Артем любил. Или просто делал вид, что любил. Подходил, ложился на диван, укладывая голову ей на колени и слушал неразборчивое бормотание, пока она перебирала его волосы. Позднее ей пришлось окончательно лечь в больницу. Она так не хотела, умоляла, просила Сурганову разрешить ей остаться дома, разрешить ей быть с семьей. Но та была непреклонна. Помню, как мама, собрав вещи, стояла на пороге и печальным взглядом осматривала стены нашего дома, трогала пальцами струны своей гитары, наши макушки. Будто прощаясь. Потом поцеловала нас с Артемом и они с Сургановой уехали. Я честно пыталась навещать ее, но видеть ранее энергичную и полную сил маму такой маленькой и хрупкой, почти слившейся с белыми простынями, было выше моих сил. А однажды я вернулась из колледжа — а она — Сурганова, сидит на кухне, в полной темноте. Одна. Бездумно уставившись в стену. Она просидела так до самого утра, а я не могла спать и ждала, скорчившись у стены в прихожей. Артема не было и весь дом оглушал меня какой-то звенящей тишиной. Она не сразу заметила меня, когда вышла из кухни. Ее сильно шатало, руки дрожали, от нее пахло алкоголем и болью утраты. У меня тогда в горле странно запершило, а сердце, казалось, перестало биться совсем. — Что с мамой? — спросила я тогда охрипшим, совсем не своим голосом, а она посмотрела на меня, съехала вниз по стене и заплакала. Я запретила ей рассказывать мне, что с ней случилось. Вернее, и не слушала вовсе — схватила кроссовки и сбежала, и долго шаталась по ночному городу без куртки, в одной рубашке, попала под ливень и потом, конечно, сильно заболела. И не лечилась назло. Кашляла, кашляла, кашляла, потому что когда от кашля шумело в ушах, в моих висках переставала звенеть могильная тишина нашего всегда оживлённого дома. Артем положил мне руку на плечо, приводя в себя. Он стоит рядом, весь такой разодетый в строгий черный костюм, как на праздник. Такой взрослый, «мой красавчик» сказала бы сейчас мама. Острый локоть врезается в рёбра. Артем на меня не смотрит, только кривит уголок рта и говорит мне: иди давай. И я иду — и только потом понимаю, что мне нужно сделать, и тошнота подступает к горлу. Я останавливаюсь на полпути, неожиданно разворачиваюсь и позорно убегаю, букет роз падает куда-то на землю, рассыпаясь алыми цветами. Я слышу, как в след мне летит мое имя, но не останавливаюсь, выбегаю с кладбища и бегу, бегу, бегу по обочине дороги, пока окончательно не выбиваюсь из сил. Возможно потом мне будет дико стыдно за этот поступок, но не сейчас, не сейчас, когда перед глазами стоит мертвенно бледное лицо мамы, идиотский черный платок, покрывающий ее голову и закрытые, вваленные глаза. Выражение ее лица преследует меня каждую последующую ночь. На следующий день я узнаю, что вчера, там, на кладбище, Сурганова пыталась меня догнать. Она так плакала из-за смерти мамы, и я её за это почти ненавидела. Она приходила ко мне вечером, тихонько стучалась в дверь комнаты, ожидая, пока я открою, а я не открывала. Тогда она спускалась спиной по моей двери, присаживалась на пол и долго молчала. Она знала, что я выйду. И я выходила, садилась рядом, спрашивала, чего ей, а она никогда не отвечала. Эти её визиты я еле переносила — она всегда смотрела виновато и очень устало. Я все ждала, что она уедет. Соберет свои вещи и просто покинет этот дом, будто и не было ее здесь никогда. Но этого не происходит. Позднее я узнаю, что каким-то образом ей удалось оформить над нами опекунство. Так хотела ваша мать, поясняет она. Артем не отвечает, только странно переглядывается со мной, а на следующий день собирает вещи и уезжает жить к дяде. Он ничего не объясняет, даже не берет телефон, когда я несколько часов подряд пытаюсь ему дозвониться. Света не высказывается по этому поводу, она раздражающе спокойна, создается впечатление, что ей известно то, что неизвестно мне. Я боюсь, я очень боюсь, что это навсегда. А еще я боюсь, что она в один день возьмет и притащит кого-то. Я знала, конечно, знала, что она ни при чём, что она не может вечно тосковать по маме, что она еще не очень старая и что сейчас ей нельзя быть одной. Но она никого не приводит и облегчение приятной волной растекается по телу. Спит в маминой комнате, готовит завтраки, обеды, ужины, традиционно желает мне спокойной ночи и уходит наверх. А ночи у меня теперь не спокойные. Совсем. Под веками у меня всегда вставала гадкая картинка: тонкая золотая полоска на её пальце. Мамино кольцо. Иногда она гладила меня по голове — и мне хотелось выкрикнуть: а ее, ее ты тоже трогала так ласково? С ней ты тоже так нежна? После этого ужасно хотелось выть и лезть на стену от ненависти и презрения к самой себе. Сурганова, говорила я ей, а, Сурганова, — так обращалась к ней мама, когда хотела пошутить или уязвить в чем-то. Только в голосе ее было больше задорности и напущенного веселья. А у меня выходит как-то слишком фальшиво и мерзко. Тем не менее, она вздрагивает, поднимает голову, смотрит своими серыми глазами, а в них столько боли. В такие моменты я всегда теряла мысль — и во рту становилось горько, и продолжать уже не хотелось. «Ты очень похожа на свою мать», говорила она в период особенно острых наших ссор, но тогда мама была еще жива и отрицательно качала головой. «Я, пожалуй, похлеще буду». В колледже меня теперь все жалеют, приносят соболезнования, сочувствуют. Уроды. Я хочу забрать документы, о чем и сообщаю Сургановой. Только та кривит губы и качает головой, и я ничего не могу сделать, потому что мне ещё нет восемнадцати, а она теперь мой опекун. Тебе нужно учиться, говорит она, подумай о матери. А я думаю, черт подери. Думаю каждую ночь. По имени она меня теперь не зовёт. Все Арбенина и Арбенина. Почему ты не ходишь на занятия? — спрашивает она. Я молчу. Мне позвонили из колледжа, говорит, тебя могут отчислить. А я не хочу с ней разговаривать, а я, может, хочу, чтобы меня отчислили и чтобы она отвалила, чтобы оставила меня, наконец, в покое. А она меня за плечи хватает и держит: не вырвешься. И смотрит в глаза: отвечай, и у нее на лбу складки, а на висках седина. И под глазами круги, как будто она не спит по нескольку дней. Отстаньте, говорю ей, мне больно, вы мне, говорю, никто, а у нее сразу такая адская боль на лице и глаза как-то совсем тускнеют. Руки расслабляются, отпускают мои плечи. А я дергаюсь, говорю, чтобы она не смела меня больше хватать и убегаю в свою комнату. Набираю Артему, молю, чтобы он взял трубку, но его номер заблокирован. Сука, говорю я своей подушке, но на душе почему-то очень гадко. В колледж я всё равно зачем-то таскаюсь. Просто чтобы не сидеть дома в одиночестве, рядом с этой. Без Артема теперь как-то пусто и дома, и в шараге. Но я не могу его обвинять, я бы и сама, наверное, сбежала. Только меня что-то держит. Мой друг Олег теперь всегда перед тем, как хлопнуть меня по плечу, заглядывает мне в глаза, и лицо у него такое жалостливое, словно он ждёт, что я вот-вот разрыдаюсь. Сукин сын. Меня от его поведения жутко тошнит, и иногда, когда тошнота уже подступает к горлу, впиваюсь ногтями в ладонь, почти до крови и отсаживаюсь от Олега к Лене. Не то чтобы мы с ней были хорошими подругами, даже наоборот. Просто срать она хотела на то, что там со мной случилось, я всё равно остаюсь «очкастой Арбой», и так — проще. Мне кажется, если вдруг Ленка начнет меня жалеть, я повешусь. Своим поведением я, наверное, обижаю Олега. Он смотрит на меня грустными глазами, караулит в коридоре, комкает извинения, а я просто обхожу его. Мне действительно всё равно. Она снится мне, и я не знаю, куда бежать от этих снов, и в каждом сне она лежит на белых простынях белой кровати, измождённая и ослабевшая, лежит в бреду, дышит через раз и зовет меня, зовет, и я просыпаюсь от того, что до крови прокусила губу. Вся в холодном поту. Ужасно холодно. Это ты во всем виновата, говорю я Сургановой в лицо, ты. Это все ты, ты, ты! Кричу, срываясь в хрип, и жмурюсь, но даже с закрытыми глазами вижу маму. Это ваша любовь убила ее, ваша блядская любовь! Если бы не ты, если бы не ее переживания…во всем виновата ваша любовь! И пусть она умерла, путь этого мерзкого чувства между вами не стало, потому что оно умерло вместе с мамой! Ты слышишь меня? Я тебя ненавижу. Я. Тебя. ненавижу. Меня трясет, кидает то в жар, то в холод. Хочется рвать, метать и вообще к чертям разнести всю квартиру. Что я и делаю. Хватаюсь за первую попавшуюся вещь – гитару, одиноко висевшую на стене после смерти матери и вдребезги разбиваю ее прямо у ног Сургановой. Щепки летят в разные стороны, этот звук одновременно оглушает и приводит меня в чувство. Осознание того, что я только что сделала, давит на плечи. Рок-н-ролл, мать его. Аплодисменты будут? Он смотрит на меня почти равнодушно, только губы предательски дрожат. Руки сжимаются в кулаки, челюсть напрягается. Я смотрю на нее, она — на меня. И блять, как же мне хочется, как мне, сука, хочется, чтобы она меня ударила. Сурганова, говорю, Свет… Она молча оставляет меня одну — худая спина, гордо расправленные плечи. Тишина давит мне на уши. Щека, так и не получившая заслуженного удара, горит. Я чувствую себя полным дерьмом. Света, Света! Я хватаю ее за рукав где-то в коридоре, но она мягко высвобождается из моей хватки, уходит наверх. А я возвращаюсь в гостиную, падаю на колени перед разбитой гитарой и начинаю собирать деревянные осколки. Слезы появляются сами по себе. Сурганова не разговаривает со мной следующие две недели. Ты там уснула что ли, эй, Арба очкастая, говорит мне Лена. И мы делаем какую-нибудь лабораторную работу, или пишем какой-нибудь тест, или сдаём какой-нибудь зачет. Будешь спать, я тебе нос сломаю, обещает она и я верю, что она обязательно приведет в исполнение свое обещание. В ответ я обещаю ей не спать. Потому что теперь, когда я закрываю глаза, я вижу не только маму. Я вижу эти серые глаза, и выражение в них — смесь разочарования и глухой боли. Мы ужинаем гречкой в полной тишине, мне очень хочется, чтобы она спросила, как у меня дела в колледже. Но она просто встает и начинает мыть посуду. Молча. Я что-то учу, что-то забываю, сдаю экзамены, все происходит как в тумане — преподаватели сливаются в одно огромное существо с влажными печальными глазами, в одну огромную руку, сжимающую моё запястье, в одни огромные губы, шевелящиеся и говорящие: я знаю, как тебе тяжело, Марта. Все будет хорошо, крепись, девочка, крепись, и мое имя, звучащее из их уст, кажется почти ругательством. А я мечтаю послать всех нахуй и уехать к Артему. Но он совсем не дает о себе знать. Однажды я возвращаюсь пораньше и слышу, как Сурганова разговаривает по телефону. С ним. Мне кажется, такой дикой и сильной обиды я не ощущала никогда. Я засыпаю, вжимаясь лицом в подушку, выдавливаю из себя извинения и обвинения, жалуюсь на всех: на Артема, Свету, Олега, Лену, преподавателей, бормочу что-то нечленораздельное и мне кажется, что мама вот-вот коснётся моего затылка, что улыбнётся чуть виновато и немного грустно, что я скажу ей… Сурганова, говорю я, Света, прости меня. Выдавливаю из себя: пожалуйста. Пожалуйста, я была не права. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста. Она смотрит на меня молча, будто ожидает еще чего-то. Свет, говорю настойчивее, придвигаюсь к ней ближе. Ее взгляд задумчивый, смотрящий куда-то сквозь меня. Вместо ответа она чуть касается своей ладонью моей щеки. Не гладит — просто держит так и смотрит, как будто собирается сказать: ты не виновата, ты просто глупый ребенок, я прощаю тебя. И мне очень — до ужаса — хочется, чтобы она чуть сдвинула руку, чтобы скользнула пальцами по затылку, зарылась в волосы. Сурганова, снова начинаю я, а потом подрываюсь, опрокидывая стул. Я сбегаю в свою комнату, как испуганный зверёк, и лопатки печёт от ее взгляда. Я точно знаю — она смотрит. Мы по-прежнему мало разговариваем. Я сдаю экзамены, сообщаю ей о хороших оценках, она обычно положительно угукает и на этом все. Она зачем-то дает первый после смерти матери концерт. «Памяти ночных снайперов». Его показывают по телевизору, Света стоит на большой сцене, руки, держащие гитару, дрожат. А кругом люди. Много людей. И все они смотрят, смотрят, смотрят. У меня возникает желание протянуть руку и забрать Сурганову оттуда, засунуть в карман и больше никому не показывать. Я выключаю телевизор. Приходит она поздно, с большим букетом желтых тюльпанов. Кидает его у порога и начинает раздеваться. Я приготовила яичницу, говорю, будешь? Света медленно кивает. И мы едим яичницу, пьем сок и сталкиваемся локтями, и я больше не зову ее сукой и сволочью. В воскресенье я целый день убираюсь в комнате. Расфасовываю нужные и не очень вещи по коробкам, комкаю бесполезные бумажки… долго, очень долго сижу над толстыми разноцветными альбомами с детскими фотографиями. Я знаю, что там есть фотографии и мамы. Самые новые и свежие хранятся у меня в телефоне, но я слишком давно не заходила в галерею и мне кажется, что больше никогда не зайду. А эти альбомы. Я их никогда не любила, я так злилась, когда мама, смеясь, фотографировала меня. Я всегда получалась до жути безобразной, с кривоватой улыбкой и такими же кривыми очками. В отличие от Артема, который с любого ракурса выглядел идеально. Я всякий раз тяжело вздыхала, когда приходилось снимать маму и Артема в тысяче разных поз на фоне какого-нибудь красивого места. А теперь я глажу тонкие, бесценные поверхности фотографий, и в горле у меня ком. Вот Артем — здесь он зачем-то нацепил мои очки, такие же встопорщенные волосы, а на лице столько счастья. Страницу я не переворачиваю, потому что знаю, что следующей идет мама с огромным букетом ромашек и одуванчиков, которые мы сами и собрали. Я глажу глянцевую поверхность, и пальцы мои покалывает. Что, говорит Сурганова, ты делаешь? Она стоит на пороге, по-птичьи склонив голову набок, очень тощая и очень хрупкая в своём белом уродливом свитере и в чёрных брюках. Я молча показываю ей фото. Она медлит; сжимает пальцами ручку двери; смотрит на меня почти с неуверенностью. И я понимаю вдруг, что она ждёт разрешения войти — она раньше никогда не переступала порога моей комнаты. Если хочешь, медленно произношу, можешь помочь мне собрать фото. И Сурганова шагает ко мне. Мое сердце пропускает удар. Наверное, если бы она раньше взяла альбом с фотографиями, я возненавидела бы ее. А теперь — молчу, молчу, только перелистываю страницы и улыбаюсь. У меня дрожат губы — и я надеюсь, что она на меня не смотрит. Она смотрит. Спрашивает меня: зачем? Зачем, Марта? И я, конечно, сразу понимаю, что она имеет в виду. Только как объяснить? Щекам жарко; я тушуюсь, прижимаю альбом к груди, сглатываю ком. Чувствую себя очень маленьким и очень больным ребенком. Почти шепчу: затем. Затем, что прошлое — прошлому. Затем, что я не могу просто… И замолкаю. Она не заставляет продолжить — только коротко сжимает мои пальцы, и я чувствую, чувствую этот жар и удивляюсь тому, откуда в таких маленьких и тонких пальцах столько силы и тепла. Столько жизни. Потом, говорит Света, тебе придётся вернуть их на место. Взглянуть на них и принять их. Всё, что тебе осталось, говорит она, память и фотографии. И мне тоже. Я глажу кончиками пальцев ту самую фотографию, обвожу одуванчики. А потом киваю. Глаза снова щиплет. Она обнимает меня за плечи, почти улыбается. Секунду мне кажется, что сейчас она дотронется до моей щеки — но она убирает руку и с громким хлопком закрывает альбом. И говорит: пора спать. И добавляет неловко, будто впервые: попьем чаю? Я обжигаю язык и губы, пью быстро, хочу, чтобы кружка опустела. Света пьёт осторожно, методичными маленькими глотками. Я почему-то не могу отвести взгляда — и мне стыдно и душно, я чувствую себя очень плохим человеком — но и до отвращения живой. Этой ночью — едва ли не впервые — я сплю спокойно, и мама приходит ко мне живой и тёплой, и гладит по щеке, и говорит: все наладится, Мартиш, вот увидишь. Все всегда налаживается. А потом исчезает — с гитарой наперевес, весело хохоча и наигрывая какую-то смутно знакомую мелодию, куда-то далеко-далеко, за морские волны, в далекую родную гавань, — но во мне нет ни боли, ни отчаяния. Летом я иду работать. Несовершеннолетних мало куда берут, но устроиться официанткой в маленьком кафе мне удаётся. Света это никак не комментирует, но мне почему-то кажется, что она мною довольна. Мама, наверное, была бы довольна тоже. С утра до вечера я таскаю подносы, по вечерам мою полы, коротая перерывы за чтением того самого томика со стихами, и Света иногда забирает меня прямо из кафе. Я, кажется, даже жду ее. Я и сама не знаю, отчего так вскидываюсь, когда замечаю ее на пороге. Теперь она больше не выглядит такой бледной и больной. Морщины сгладились, глаза посветлели. Только на лице прежний отпечаток принятия и смирения. Мы идём домой вместе и молчим каждая о своём, я пинаю носком кроссовка попадающиеся под ногу камушки, а Света насмешливо косится на меня — как-то по-доброму, я и не знала, что она так умеет. Хочется сразу сотворить что-нибудь безумное, чтобы она ахнула, рассмеялась и назвала меня сумасшедшей. Еще мне хочется, чтобы она обняла меня. Крепко-крепко, как маму. Если бы я только знала, почему этого хочу. Света, говорю я, Света. Я никак не могу понять смысл одного стихотворения. Ты мне поможешь? И сую ей под нос том. Она смотрит с удивлением, как будто неверя. И вдруг — я готова поклясться! — почти смеётся. И говорит мне как-то мягко: объясню. Читай. И я читаю, читаю так, как никогда в жизни не читала и вдруг осознаю, что мне совершенно не нужны объяснения. Здесь и так все просто и понятно. Просто и понятно. Утром мне звонит Артем. Говорит, что у него все хорошо и что он вот-вот может вернуться. Я не верю своему счастью и просто молча слушаю его. Мне приятно его слушать. Я отслеживаю каждый день февраля — отсчёт идёт на часы. Мне интересно и как бы даже немного волнительно: ещё немного, и я стану совершеннолетней. Что мне скажет Света? И скажет ли вообще хоть что-то? Быть может, это будет одно из тех самых словесных поздравлений, которые я так не любила в детстве? А может, она сыграет мне на скрипке? Наверное, я бы этого хотела. Не хочу об этом думать. Не думаю. Утро моего рождения приходит совсем незаметно. Я просыпаюсь от звонка Артема; он вопит мне в трубку что-то про разгульную жизнь и бары, про красивых женщин и такую же красивую меня, и я смеюсь, и мне так легко и хорошо, и я что-то ору ему в ответ, поздравляю, обещаю, что, конечно, мы непременно встретимся, когда он приедет. Мы прощаемся. Потом мне звонит Олег, Ленка и многие-многие другие люди. Лена сначала долго молчит. А потом — говорит: поздравляю, очкастая. И бросает трубку. Я улыбаюсь. Спускаюсь вниз, с целью найти Сурганову и вымолить, вытрясти из нее свое поздравление. Но вскоре обнаруживаю, что ее дома нет. Кухня, мамина спальня, гостиная, ванная — пусты. Я четко ощущаю разочарование, но стараюсь не дать плохим мыслям испортить этот день. И куда, интересно, она умотала в такую рань? Да еще и в мой День Рождения? Она приходит в обед. Я почему-то несусь в прихожую, замираю на пороге, смотрю на нее неторопливо раздевающуюся и громко, будто ребенок, выпаливаю: а мне теперь восемнадцать! Слышишь, Сурганова? Я теперь совсем-совсем взрослая. И жду. Света поднимает взгляд, вешает свою куртку, тепло улыбается и сжимает моё плечо. Да, говорит она, совсем взрослая. Я приготовила тебе подарок. А потом вкладывает мне что-то в руку. Я разжимаю ладонь и вижу… Мамин медиатор. И я целую вечность смотрю на него, на тонкую алую ниточку и аккуратный узел, наверняка завязанный Светиными руками и странный жар наперебой с волнением сковывает мое тело. Он горит в моей ладони, прожигает ее насквозь, дымится. Извини, говорит она, все так же улыбаясь, но шахмат не было. Мне нечего сказать ей — в горле ком, и, кажется, я вот-вот позорно разрыдаюсь, я смотрю на нее молча, наверное, открыв рот, и мне невозможно дышать. Она обеспокоенно дотрагивается до моей щеки. Я обидела тебя, Марта? Я не хотела, мне очень жаль. Отрицательно качаю головой, сглатываю слезы и тащу ее на кухню. Резать торт. Мы проводим вечер в гостиной, разговаривая о всякой ерунде, и я засыпаю прямо там, на диване; сквозь сон я чувствую, как Света дотрагивается до моего лба — но мне наверное, это всего лишь чудится. Во сне я вижу Артема, он с кем-то играет в шахматы, а потом громко выговаривает: тебе мат, мама. Я просыпаюсь полной сил и ожиданий, и медиатор на моей шее, кажется, согревает меня изнутри. Поднявшись на ноги, я бреду в ванную, потом — на кухню, чтобы приготовить завтрак, но замеченная краем глаза деталь заставляет меня остановиться. В прихожей стоят две сумки. Те самые. Именно с ними Сурганова впервые пришла сюда. Света спускается по лестнице. В руке у нее чехол со скрипкой. У меня в горле пересыхает. Света, Света, шепчу я. Ты куда? А она смотрит как бы мимо меня, не в глаза, а в сторону, и отвечает мне: тебе восемнадцать, Марта. Я больше не твой опекун. Пол под ногами начинает раскачиваться. Это значит, что она меня бросает? А если бы я не проснулась, ушла бы молча, не простившись? Оставила бы меня здесь одну? Почему, говорю, почему ты уходишь? Света! Разве тебе плохо со мной? Разве я сделала что-то не так? Света!.. Она что-то отвечает мне, а я не слышу — кровь шумит в висках, голова тяжелеет и я снова ощущаю ту странную тошноту. Как тогда, на кладбище. Делаю шаг вперед, точно зная, что сейчас упаду. И падаю — носом ей в плечо, хватаю за руки, где-то далеко, очень далеко отсюда грохочет упавший на пол чехол со скрипкой, а я шепчу, захлёбываясь воздухом и страхом не успеть: не уходи, Сурганова, пожалуйста, ты не можешь оставить меня одну. Не можешь, не можешь, не можешь. Она сжимает мои плечи, и голос у нее растерянный, и она говорит: что же ты, не плачь, не надо. Я хочу сказать, что не плачу, что я уже выросла, чтобы плакать, но щекам мокро, горячо, и я только вжимаюсь лицом в ее шею, такую теплую и родную, а она неловко и осторожно касается волос на моем затылке, и мне кажется, что если она, если и она сейчас уйдёт, то я непременно умру. И я говорю ей всё это, говорю, говорю, и сухое рыдание душит меня, а она не отстраняется, она почему-то до сих пор не отстраняется и я понимаю, что она знает. Всегда знала. Она давным давно все поняла и теперь обнимает меня сильнее и твердит: Марта, Марта… Останься, прошу я, останься, не уходи, разве тебе плохо здесь? Разве плохо со мной? Пожалуйста, Света… Пожалуйста, ты же теперь моя семья. Она вздрагивает. Ее рука, все такая же горячая и живая, касается моей поясницы. Я вскидываю голову, всматриваюсь в ее лицо, жадно читая в нём сомнение и смутное желание, тянусь к губам, сухими и тонким, но она поднимает голову и я, промахнувшись, целую ее в подбородок. Глупенькая, говорит она, глупенькая. Прижимает к себе, баюкает меня, как маленькую. Целует меня в висок. И остаётся.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.