***
Мне не хватило духу набрать номер Тотти: могла ответить. Мне не хватило духу посмотреть в интернете, по каким дням Ботен-Хаус открыт для посетителей: дата и время могли подходить под моё расписание. Единственное, на что хватает духу — попросить узнать Элли, координатора съёмок, не будет ли у меня пары свободных часов. — Не знала, что ты интересуешься поместьями! Нет, не интересуюсь. Я сжимаю зубы, улыбаюсь, киваю, хромаю к мусорному баку покурить. Старые травмы всегда напоминают о себе в дождливую погоду.***
Мелкий тугой дождь. Я посильнее надвигаю капюшон толстовки — лишнее: от дождя защищает плохо, а сам я и без капюшона остаюсь неузнаваем, потому что. Вересковые кочки Ботен-Хауса затмевают меня. Старая оранжерея с фундаментом из красного кирпича затмевает меня. Флоксы, розы, пруды и альпийские горки затмевают меня. Была ли Тотти счастлива после меня, счастлива ли Тотти теперь? Надеюсь, не встретимся: Тотти скорее всего занята на заседании общества жён фермеров или уехала в Лондон. Да, наверное, она в Лондоне. Это ничего, что Тотти ненавидит Лондон. Тотти ненавидит всё, кроме Ботен-Хауса, но сегодня она обязана быть не здесь. Я сделал всё, что мог — спас себя от ночных сожалений. Экскурсовод, дама в прозрачном шуршащем плаще, рассказывает историю пожарной команды Ботена, а мы созерцаем примитивную деревянную машину с насосом и вёдра на крюках. Я почти внутри Ботен-Хауса, крытая галерея — последняя линия обороны, дом больше не таращится на меня растерянными мансардными окнами. И ещё одним, особенным, на первом этаже: в нём, на фоне белых занавесок, застыл бюст мужчины без имени. Смотрел странно: будто я сквозь века его разочаровал. Самое время развернуться и уйти, именно поэтому я стою и слушаю вместе со всеми про простые белые панели, смотрю на картины Веессопа в малом зале, миниатюры Ван Дейка и рассматриваю лестницу с обманками на потолке и стенах. Секунды тянутся, я сдёргиваю капюшон толстовки, волосы мерзко облепляют лицо и, когда откидываю их, в зазоре между пальцев мелькает острый локоть, обтянутый кровавым. Она! Встреча не принесёт облегчения, встреча принесёт… Не успеваю додумать: перепрыгиваю через заградительный канат, почти сшибаю стойку заграждения, бегу под окрики экскурсовода за Тотти. Коридорчик оказывается короткой дорогой в большой зал. Проходили через него полчаса назад. Красно-алый, красно-дубовый зал. Тотти нет. Есть Эмма Баклейх, мать. Имя выплывает из памяти быстрее, чем миссис Баклейх оборачивается на стук каблуков. Я замираю, она замирает. За спиной сдержанно-яростно призывают вернуться в отару. Вдруг миссис Баклейх улыбается и делает шажок мне навстречу: — Ах, Джонатан, это так мило, что вы заглянули к нам! Сара, не утруждайтесь, это же мистер Грейвз! Миссис Баклейх щебечет так мило, что я даже на секунду забываю, как сильно мы ненавидим друг друга.***
Наверное, комната называется Синей гостиной — стулья обиты синим жаккардом. Из-за спины миссис Баклейх на меня смотрит женщина, смутно похожая на Тотти. Родственница или нет — не знаю: экскурсовод шуршит дождевиком в другой части дома. — И где же вы снимаете? — миссис Баклейх делает глоток чая, ставит чашку на столик. Я свою так и не взял: рисунок на фарфоре яркий, словно его нанесли только что — дотронься и вензеля смажутся под неуклюжими пальцами. — В Элторпе. — Надо выдавить из себя хоть еще полфразы, чтобы не казаться совсем уж идиотом. Не могу понять, почему она со мной разговаривает. Вежливость? Скорее уж, Тотти где-то в доме, и если замуровать меня разговором в гостиной, то не смогу её случайно повстречать. Я сделал всё, что мог: справиться с фурией в красном мне никогда не было под силу. Миссис Баклейх слегка улыбается, словно прощая меня за немоту. На самом деле не прощает: запоминает и вносит в перечень недостатков. Перечня достатков не существует. — О, в маленьком Диснейленде. И как вам он? — На кого направлена колкость, на хозяев Элторпа или на меня? Продолжает, не дожидаясь ответа: — С нами тоже связывались агенты, но пришлось отказать, мероприятия расписаны до самой зимы. Это будет что-то историческое? Не фильм — что-то. Если в фильме англичанина играет канадец, получается не фильм, а что-то. Миссис Баклейх это понимает, я это понимаю, все это понимают. — Да. Про Тюдоров. Миссис Баклейх позволяет себе чуть приподнять брови. С улицы доносится звук клаксона. Я оборачиваюсь к окну, задрапированному бархатными синими шторами, а миссис Баклейх встаёт — аудиенция окончена. Я сделал всё, что мог. — Рада была видеть вас, Джонатан. Надеюсь, съёмки пройдут успешно. Вас проводят. Я сделал всё, что мог! Мы идём к выходу. Миссис Баклейх впереди со щитом, я позади, волочусь на привязи. Я сделал всё, что мог!!! Дверь распахивается. — Мама, я забыла, что… Конечно же там, в коридоре, не могла быть Тотти. Тотти не носит красное.***
Тотти сидит ровно на том же месте, что и миссис Баклейх, только поза иная — откинулась на спинку дивана, прикрыв глаза ладонью. Молчим уже семь минут. Кремовое пальто лежит рядом с Тотти на диване. Чёрные лаковые перчатки лежат поверх пальто. Персиковый шарф лежит рядом с перчатками. Не изменилась ни на миг. Как будто я не уходил. Как будто она не отпускала. Наконец убирает руку от лица. Медленно смотрит на меня сверху вниз. Неужели ты совершенно не скучал по мне, Натан? — Я могу говорить прямо? — Конечно. Она кивает. Садится ровно. Расправляет плиссированную юбку. Цвет шотландских клеток всегда что-то обозначает, например, я тебя ненавижу. На голубом свитере брошь: перекрещенные колчан, лук и стрелы, а под ними — два пылающих сердца. — Какого чёрта ты явился? Я пожимаю плечами. Она внимательно смотрит на моё лицо, видимо, пытается свыкнуться с бородой. — Ужасно выглядишь. Зачем ты ходишь в этих ботинках? Их уже скоро скотчем придётся заклеивать. Я смотрю вниз. И правда надо: ноги промокли давно, но замечаю только сейчас. — Я в них её похоронил. Тотти вздрагивает плечами. Её лицо очень выразительное из-за очерченных скул. Может, бюст в окне — тоже родственник? Похожи. Тотти похожа на всё в этом доме. — Её? — Жену. Тотти распахивает глаза, откидывается назад. Она первая, кому рассказал о ботинках. — Давно? — Три года назад. — Сочувствовать еще уместно? — Не уверен. — Я медлю. — А ты? — Прекрасно, Джонатан, как всегда. — Лицо остается бесстрастным. Отмахивается от вопроса, как от консультанта, принесшего костюм неподходящего цвета. — Так нельзя, Джонатан, так нельзя выглядеть. — Почему? Тотти молчит, я рассматриваю узор ковра. Перья. Вензеля. Вроде бы цветы. Точно цветы. — Ты ставишь меня в неловкое положение. — Прости, Тотти. — Шарлотта. Отречён. Унижен. Проклят. — Прости, Шарлотта. — Не прощаю. — Она снимает чашку с блюдца, ставит её с серебряным звоном на поднос. Шарит в карманах пальто, вытягивает сигареты и зажигалку, берёт блюдце и отходит к окну. Открывает створку, сжимает сигарету губами, но так и не прикуривает. — Зачем ты приехал? — Я не знаю. — Твой любимый ответ, и не могу сказать, что я по нему скучала. — Смеётся. Смех похож на звон колокольчика для прислуги. Звуки имеют разные оттенки. Некоторые из оттенков синие, некоторые грустные. Я предложил тебе уехать со мной. А когда ты отказалась — ты всегда отказывалась — уехал один. Но это я был неправ, не ты. Это я должен был сидеть у твоей ноги, прижавшись к ней, как охотничья собака к сапогу, пропахшему тиной. Я любил жену, потому что она была похожа на тебя, Шарлотта. Я любил всех своих женщин, потому что они были похожи на тебя, Шарлотта. Чёртовы ботинки мы выбирали с тобой, Шарлотта, но ты этого не помнишь. Кудри, скулы, глаза, пальцы — в себе похоронил под двойным Т. Нашёл пятый угол. Стал идиотом. Женился. Овдовел. Расплатился за копии сполна. Я так люблю тебя, Шарлотта, что снова готов унижаться, похоже, я дозрел, Шарлотта. Но. Ты. Тотти. Шарлотта. Любишь только Ботен-Хаус. Крыши, водостоки, подвалы, трубы, козетки и фарфор — всё лучше меня. Смотрю на тебя, смотрю на поднос. У меня кружится голова. Я встаю. Ты выдыхаешь. Ты думаешь, что я, конечно же, сейчас уйду. Беру поднос за ручки, ты смотришь удивлённо, удивлённо звенят чашки, бисквит сползает на дно вазочки удивлённо. Люби Ботен-Хаус, Шарлотта, люби. Разжимаю руки. Поднос падает: чашки вдребезги, кипяток из чайника выплескивается мне на джинсы — чувствую, не чувствуя. Ты открываешь рот. Сигарета падает на цветы ковра. — Что ты делаешь… только не вазу, Натан, только не вазу! Натан! Подхожу к каминной полке, смахиваю вазу и статуэтки собак. Пудель разбивается о мыс моего ботинка. Люби его. А меня никогда не люби. Шарлотта подскакивает, разбитое щёлкает под каблуками, дверь открывается, она оборачивается и почти кричит: — Пошли вон! Дверь закрывается, я получаю пощёчину, ещё одну, на секунду становится хорошо, но потом я беру кочергу с подставки. Шарлотта повисает на мне, тащу и себя, и её, и весь Ботен-Хаус в сторону шкафа-витрины, забитого барахлом, понимаю, что у меня в ноге осколок — немного красных цветов на ковре не помешает, разбавит синий. — Я знаю, что ты от меня хочешь, я не буду этого делать, Натан, — шипит в ухо, длинные ногти впиваются в мою шею, если нажмет сильнее, вскроет артерию. — Я не знаю. Хрипло смеётся, чувствую чужой смех в чужой груди, если отпущу кочергу, смогу её обнять. — Тебе не надоело, Натан? Постоянно врать, что ты не знаешь, чего хочешь? Шарлотта отпускает меня и исчезает. Я закрываю глаза, я видеть больше не могу этот Ботен-Хаус, я видеть больше не могу её. Я хочу стать собой, но не могу, потому что какой я помнит и знает только Тотти. Но Тотти отпускает меня. И по-моему, я плачу. Ну почему ты встретила меня. Ну почему. По лицу скользит шёлковый шарф. Тотти затягивает его концы. Все сильнее и сильнее. Тотти может, Тотти играет в конное поло. — Это последний раз, Натан. Правда, последний. Пахнет французским «Первородным грехом», её духами. Я падаю на колени. Шарф затягивается ещё сильнее, я уже не в себе, я улыбаюсь. Я так люблю тебя, Тотти. Я люблю только тебя.