ID работы: 9158020

О цензуре, искусстве и зайцах

Джен
R
Завершён
20
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Никто в Истаславе не знал об искусстве больше, чем простой сорокалетний уборщик галереи современного искусства Максим Андреевич. Джанг Зедуан с его убористыми панорамами, Джузеппе Арчимбольдо, трогательный в паранормальном сочетании флоры и фауны, Джеймс Мак-Нейл Уистлер, столбяной тоналист — все эти имена для Максима Андреевича были не просто говорящими, они персонифицировали саму фарфоровую тонкость живописного мастерства. В ассиметрии цветов и в противоречии штрихов Максим Андреевич углядывал неконвеерную сноровку, но порой это дезориентировало его, особенно в редкие моменты смелости встречи лицом к лицу с мольбертом и кистями и акварельными тюбиками. За всю свою жизнь Максим Андреевич нарисовал только девять картин, из которых ни одну не продал. За это (но и не только) жена его и съехала от него месяц назад. Сказала, что на развод подает. Новость Максим Андреевич принял спокойно и с пониманием. Он никогда не был ни примерным мужем, ни примерным отцом. Сын его, сейчас двадцати одного года от роду, жил отдельно, а из дома сбежал ещё в шестнадцать. Максим Андреевич никогда не понимал его — талантливый, молодой, но с амбициями совершенно в другую сторону. Однажды он запер его с гуашью в комнате на сутки, но художника из сына не вышло. Стояла январская пятница, и город гудел. Выдали новый перечень законов. Уголовная ответственность за блокирование зданий, за «экстремистскую деятельность», а также ужесточение уголовной ответственности за хулиганство… Максима Андреевича это волновало мало. Он позиционировал себя как аполитичного человека, и поэтому он просто собирался на работу… Максим Андреевич думал об отставке, глядя в зеркало: бритва привычно скользила по напененной коже, как ложка по суфле. В галерее Максим Андреевич проработал семнадцать лет. Из них галерея современного искусства десять лет была просто галереей живописи. Максим Андреевич каждый раз бледнел, когда работы старых мастеров сменяли жирные, неказистые каракули очередного Пупкина, но именно Пупкины и Ивановы зарабатывали для галереи тысячи евро, и только Петровы и Ивановы превращали Истаслав в сердце андерграунда и контемпорари Восточной Европы. Это сейчас туристы в Истаслав не ехали. Из-за напряженной ситуации. Зато везде горели желтыми египетскими фонариками ленточки. На запястьях, возле грудей, в девичьих косах. Словно звёзды, утопающие в яркой городской сери. В галерее — из новых картин — нравилась Максиму Андреевичу только одна работа некой Зайцевой. Кто эта Зайцева — Максим Андреевич понятия не имел. Поговаривали, что она то ли повесилась, то ли до сих пор слонялась влюблённой бродяжкой по улицам и проспектам, словом, она была так же далека от простого люда, как заморская алидада. Но картина её… Трёхцветная, выполненная крупным маслом, она изображала не очередные альмагамы, а хвойный лес, громадный, прочный и непреложный, практически пышущие перегноем и гусеницами. Не было на картине некультурного солнца, только привычный истаславцам туман. Максим Андреевич частенько старался закончить работу пораньше, чтобы полюбоваться работой, ведь смотреть на её утонченный академизм было комфортно. Максим Андреевич хотел сбежать от ультрасовременности. Он закончил бриться. За окном тот самый туман повседневностью опускался к асфальту. Метро не работало, поэтому следовало выходить заранее. Галерея для работников открывалась в восемь, за два часа до открытия для посетителей. А толпа из молодых бежала, бежала к центру… На грязную мостовую, туда, на такую плоскость, где не найдешь кухонного чайника, покрытого копотью, не увидишь грязного плетёного советского ковра, но встретишься с желтыми транспарантами и желторотиками, вывизгивающими во все глотки. На каждом третьем подъезде — желтая надпись «Позор диктатору!» «Как учат диктаторов?» — подумал Максим Андреевич. — «Как свиней, чтобы они не жрали трюфели. Палкой по носу. В данном случае чтобы деньги не прожирали». …И кто-то его преследует, Максима Андреевича, идёт шаг в шаг, но Максима Андреевича сложно обмануть, он всё слышит… И скользит чья-то тень… Путь до галереи занял полтора часа неспешным, чуть сутулым, но аккуратным, подозрительным шагом. Туман плыл серыми рыбками, складывался в треугольники и абстрактные фигуры на картинах супрематистов; туман скрадывал мир в фантасмагории импрессионистов. А возле входа галереи стоял одинокий мужчина. Сторожил открытие. Максим Андреевич сразу узнал его по черным одеждам, по точно так же, как и у него, торчащим во все стороны волосам, по лупящему прямо в глаза кислому выражению лица. Для работников галереи это был местный сумасшедший, ходивший в галерею каждый день как на работу уже как три недели. Звали его Станислав. И только Максим Андреевич знал его и по фамилии. Станислав крутился в галерее без всякого видимого дела от открытия и до закрытия: он беспорядочно потирал руки, кусал обескровленные шершавые губы, дергал себя за синтетический шарф и что-то бормотал, вглядываясь в каждую картину, в каждую скульптуру, в каждую пустую стену. Иногда Станислав доставал из кармана штанин маркер, чёрный, по виду дешёвый, но он ни разу им не воспользовался. Сегодня на запястье у Станислава была повязана ленточка, стало быть, поддерживает оппозицию, тревожно нахмурился Максим Андреевич и стукнул тяжёлой деревянной дверью прямо у него перед острым как карандаш носом. Он хотел было подойти к Станиславу, взять его за грудки, научить уму-разуму, да что-то горячее заставляло отводить взгляд. А что это даст, думал он. Не послушал тогда, не услышит и сейчас, и вспоминалась спаленка, бесприютная, дождливая, без какого-либо размаха со скукоженым человеческим комочком подле кровати. Настроение у Максима Андреевича упало ещё ниже. Рабочий день обещал быть как под анестезией. Он тряхнул головой, попытавшись переключиться. А в Истаслав неожиданно, но, приехала новая выставка. По мнению Максима Андреевича, называться культурной и порядочной эта выставка не могла, и в её присутствии он чувствовал себя возмутительно шокированным. Нелепо, что-то спиралось у него в горле, вон там, прямо над кадыком… И мешало будто что-то… И слова — нет их, все выпали. Выставка представляла благородные, обезглавленные и пластинированные трупы. Сто шестнадцать экспонатов, являющих собой разные варианты человеческой смерти, человеческой жизни, человеческой работы. Человек в беге, человек, пьющий чай, человек-самоубийца от табуретки и мыла. Человек-музыкант. Человек от младенца и до старика. С кожей, без кожи, по костям. Эмбрионы. Пуповины. Полумрачный зал. Билеты на выставку, как никогда, бронировали за две недели до открытия. Открытие — торжественное — сегодня и через пару часов. На хвойный лес Зайцевой так никогда не ходили. Все предпочитали несуразицу, вгоняющую в оторопь. Взять хотя бы эти трупы: дифференцированные самодовлеющие человеческие кусочки, точнее, уже не человеческие, но ещё и не кусочки, а пазлы, собери человека сам. Трупы, переступающие слишком человеческое, позирующие голыми до костей шеями, бездумными шеями. Цензуры точка нет. Эстетика смерти, эстетика аморального, эстетика мерзости, но Максим Андреевич убеждал себя, что он практически привык, что до эстетики красивого никому никакого дела давно нет. И Максим Андреевич таким образом не был побежден. Он был акварелистом. Он просто брал половую тряпку, рисовал ею по полу, как по шёрсткой бумаге. Плюхал тряпку в ведро, выплюхивал на поверхность, ощущал продроглость, зяблость рук, и влево-вправо, и вперёд-назад, и до десяти часов утра, до открытия галереи, и не слишком принюхиваясь, особенно сегодня. К десяти часам Максим Андреевич отправился в зал к Зайцевой. Картина с лесом будто бы ревновала его к другим. Иногда Максим Андреевич мечтал, поглаживая себя по подбородку, будто распорядитель галереи: вот нарисую, вот будет и мое детище тут, прямо тут, с идейным вдохновителем в один ряд. И, похоже, в зале с трупами собирались люди, их дыхание повисло над кафелем в мокром воздухе. И стало теплее, в разы теплее. Время от времени кто-то по-чёрному охал, хлопал себя по свалявшимся бокам, кроликом выбегал из зала, чтобы травоядно вернуться. Но сородич кроликам был не там, а тут рядом. Зайцева, она — это безопасность, это чистота линий и отсутствие глубокого смысла, это просто пейзаж, и это тысяча просто и быльем поросло. Да, Максим. Давай покажем им, как они все неправы. Да, Максим, да. Да, Максим, да. Найдём палку, побьём их всех, засадим за парты, будем читать лекции, ты сможешь, я это знаю, малыш, тебе страшно, или они докажут тебе, и ты упадёшь, отрастишь хвост, и будешь как они, как зайцы, да, Максим, да, давай побьём их шваброй. Чего тебе хочется, Максим, вот что спрашивала у Максима Андреевича картина. Шептали ветки. Шурх-шурх-шурх. Позади тебя тень, твоя же тень, она знает, чего хочет бедняжка Максим, а хочет бедняжка Максим быть на этой стене, в окружении других зайцев, ты хочешь быть главным их предводителем, вести их, быть эталоном, но для этого нужно играть для них, откинь принципы. Где-то в глубине пейзажа пел хор, он выводил: «mon semblable, mon cher frère». Люди в конце концов набились, точно муравьи. Теперь до закрытия — убирать пятнистые, тонколиниевые и толстонажимные следы. Привели школьников. Школьники поголовно с ленточками. Школьники тыкали пальцами и смеялись и делали сториз, и пришли студенты-медики, без халатов, но с циничными мордами. Ни те, ни другие не моргнули ни глазом, но с медиками всё понятно, а со школьниками? Что-то не так, глубоко не так. Ни одна из школьниц не сморщила прелестный носик. А мужчины морщили лбы, точно рылись в головах. Там, в круглых коробочках, подумал Максим Андреевич, наверняка рассыпано самодовольство от предвкушения хвастовства перед друзьями и коллегами, от красивого приобщения к искусству. По мнению Максима Андреевича, люди приобщались только к кунсткамере. Время тикало, тик-так, и в какой-то момент в зал пробился тот самый до боли знакомый сумасшедший с острым носом и шарфом. — Перформанс! — крикнул он, и на глаза Максиму Андреевичу навернулись отчего-то злые слёзы. Грешил ли Станислав лишней самонадеянностью или он шёл вопреки совести — никто уже не узнает. Станислав применял маркер прямо на экспонатах. Люди замерли, никто не препятствовал. Целая комната с уважением и концентрированным любопытством взирала на то, как сумасшедший выводит лозунги на обнаженных грудях. «Слава свободе!», «Иду на трибуны!», «Я — не раб», « Сражаемся!» и другие, десятки, десятки, десятки пропагандистских слов. Максим Андреевич и сам растерялся. Там, где должна была быть скорбь, или хотя бы нездоровая пытливость, — накачка слоганами; вместо возмущенных криков — приманка из сыра; смерть впитывает в себя, как настоящее полотно, чернила маркера, и становится транспарантом. Анубис отпускает мертвых из тусклого мира для того, чтобы они послужили живым. Желтая, желтая ленточка семафорит, семафорит, и Максим Андреевич ощущает жгучую зависть. И сбежать отсюда хочется, и притвориться, что ничего не происходит. Засесть дома, включить телевизор, полный голливудских декораций, только подальше от Станислава, только подальше от галереи. Заезженная пластинка в мозгу играет экспериментальный джаз, состоящий только из артериальных барабанов, ноги как ампутированные. И жена ушла. И картины не продаются. И сын у него дурак. Некоторые из истуканов проснулись — захлопали. Пустились в свист и в ободряющие выкрики. Почему не реагирует охрана, удивлялся Максим Андреевич, и почему никто не смущается. А некоторые уже записывали видео для социальных сетей, некоторые уже делали фотографии для Инстаграма. Остекленевшие смешливые глаза, хищные рты, и Максим Андреевич вспомнил Древний Рим, б-бум, часы пробили двенадцать, и он будто бы выходит из транса и понимает, что охрана наверняка в сговоре с сумасшедшим. Настоящее полотно Босха. Станислава хотелось одновременно и ударить, и убить, и забрать вместе с собой за пределы Истаслава. Губы Станислава — совсем как у жены Максима Андреевича. Тот же абрис. Пальцы такие же длинные. Как на них злиться? Талант не от жены, не от неё, но и не от него самого. От Бога, ведь даже почерк чересчур идеальный, такими пальцами рисовать Постоянство памяти и Девятый вал, Голубых танцовщиц и Апофеоз войны. Скоро покатятся черепа из кучи, совсем как предрекал Верещагин, и череп Станислава — с ленточкой в глазнице — будет сверху. Тихий, возможно, подлый звонок в полицию не занимает много времени. Он расчетливо сдаст желтых и мёртвых зайцев, решает Максим Андреевич. Станислав пишет, призывает к революции совсем как Ленин, или скорее как Маркс, ведь Ленин вёл революцию, а Маркс пишет, но эта революция качается по-другому, маятник Фуко начинает ход в другую сторону… А люди, как на ярмарке, наблюдают за уличным актером, и он поднимается с колен и кланяется им, как китайский болванчик. Боже мой, какое жалкое зрелище. Пряди, налезшие на глаза, коленки влажные от влажного пола. Для Максима Андреевича всё похоже на кошмарный сон. Тело становится ближе. Тень становится ближе. Максим, малыш, да. Да, Максим, да. Ты всё сделаешь правильно. И выходит в зал к Зайцевой. Опять. Зайцева ему безразлична и пуста. Из комнаты с трупами выкатывается маркер. Станислав, похоже, уже закончил. Люди приветствуют Прометея. В горле Максима Андреевича сыпучая, наваристая желчь. — Алло? Это полиция? — Максим Андреевич шаркает рукой по карману. — Да, тут националисты… Долгие, долгие десять минут объяснений и ожидания. Но выбор, он ведь сделан. Светает на глазах. В глазах светает. Сына у Максима Андреевича нет. Не сын ему националист. Максим Андреевич позиционирует себя как аполитичная персона. Полиция прибывает неожиданно и целым нарядом. И из комнаты с трупами слышно: — Да тут одни экспонаты, ребята! Прикрывайте двери. И двери захлопываются с громким фальшивым синим бах. Максим Андреевич давится синестезией. Свет жаждет фиксатора, свет душистый, как следы духов, который он до сих пор ощущает с перин; непрочное сегодняшнее мгновение — даже не пастель, а мелок, который вот-вот раскрошится в чёрных вкусных пальцах. Пшено катится. Максим Андреевич говорит сам себе, что он тщеславен, что он безумен, но… Маркер как бельмо на глазу. Максим Андреевич поднял его. Максим Андреевич думает, что цензура применима только к желтым лентам. Остальное приносит деньги. И Максим Андреевич подходит к картине Зайцевой как впервые, — и размашисто рисует хуй со стрелочкой.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.