ID работы: 9190482

Время после

Слэш
NC-17
Завершён
314
автор
Размер:
93 страницы, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
314 Нравится 78 Отзывы 77 В сборник Скачать

Дом в десятиметровой комнате

Настройки текста

Мой дом, увы, – богат и, правда, прост: богат, как одуванчик, прост, как смерть. Но вместо девы дивной, райских роз на ложе брачном шестикрылый зверь. И не завидуй. Нет у нас, поверь, ни лавра, ни тернового венца. Лишь на крюке для утвари твоей мои сердца, как луковки, висят. (с) Виктор Соснора

До сегодняшнего вечера он стоял перед этой дверью всего раз в жизни, и этим всё ограничилось - тогда ему никто не открыл. Семь слишком коротких лет назад Николай почувствовал себя оскорблённым, сейчас он думает, что нужно было под страхом суда за наследство запретить Косте сделанный телефонный звонок. Но в те времена он ещё ничего никому не запрещал, он тогда вообще был не очень в себе, будто его в шторм снесло за борт тяжелой плотной волной, и брат, взявший в руки бразды правления семьёй и компанией, со спокойной леностью отчеканил в трубку «Ваше присутствие на похоронах нежелательно». Это было тогда, а сейчас космическая ирония берёт своё - Николай, пришедший не объясняться, а спрашивать, стоит здесь, перед дверью квартиры Сергея Трубецкого, который, видимо, имеет полезную привычку не отвечать на звонки от начальства после восемнадцати ноль-ноль. Возможно, даже привычку не отвечать на звонки ни от кого из Романовых в принципе; семь лет назад она могла бы спасти что-то, похожее на вежливую симпатию, сейчас спасать между ними уже нечего. Николай его не осуждает. Он просто пытается заставить себя не надавить на звонок в четвёртый раз и перестать нервничать. Элементарное и кисловато-жалкое «нервничать» не имеет ничего общего с тем, как он сглатывает один наплыв тошноты за другим и как заносит руку над звонком в очередной раз, когда за монолитным металлом слышатся быстрые шаги. А потом шаги, замерев по ту сторону, сменяются тихим, но разборчивым «Заебись», и с громким лязгом сдвигается щеколда. Николай вздрагивает от холода, а не от неожиданности. Воспоминания семилетней давности, компактно упакованные в чужое пьяное «Нахуй пошел, сука, и Костичку туда же захвати» из-за двери, отступают. Трубецкой, распахнувший дверь с почти гостеприимной широтой, совершенно трезв на первый взгляд, не собирается никуда его посылать на второй, а ещё практически не одет на третий - взгляд запоздало отмечает, что на Сергее нет ничего, кроме мягких домашних штанов, съехавших с одного бедра. Можно было бы это и предусмотреть, выговаривает себе Николай, одиннадцатый час, иногда люди в это время спят, а не сходят с ума. — Серёж? Кто там? Или не спят, додумывает кто-то посторонний в голове Романова. Не все в этом городе выжигают пригодное для жизни пространство рядом с собою, чтобы потом с тщанием засыпать его солью. Показавшийся на пороге между комнатой и коридором молодой человек одет (раздет) ещё красноречивее Трубецкого - в простыню. Она придаёт незнакомцу - «Не говоря о Кондратии, но его вы, слава богу, не знаете», вот оно что - смешной, горделивый и совершенно домашний вид, интимный настолько, что Романову хочется быстро закрыть глаза, будто он умудрился подсмотреть то, что происходило здесь до и красноречиво сигналило о себе неотвеченными вызовами, нежеланием открывать дверь и этой вздёрнутой Сергеевой бровью. Николай думает, что всегда терпеть не мог этого выражения на его лице. Он был любитель посмеяться надо всеми ними - юный нахал Трубецкой, и Саша был единственным, кто любил и прощал колкости в свой адрес. Саша ему вообще всё прощал, оставляя братьям не так уж много, всего лишь ношеное пальто с чужого острого смуглого плеча. Но это было так давно. Пока он заталкивает распухающее внутри черепа, лезущее изо всех щелей прошлое на глубину, юноша в тоге распахивает черные, как спелая вишня, глаза и роняет споткнувшееся: — Ой. - А потом, кашлянув, вежливо добавляет: - Добрый вечер. Романов автоматически ему кивает, закрывает глаза и готовится максимально безэмоционально выдать отрепетированное заранее «Прошу прощения за беспокойство, Сергей Петрович, мне крайне необходимо кое-что у вас уточнить», когда Трубецкой опережает его и, отступив от двери на шаг, говорит: — Да вы все прикалываетесь. Юноша в простыне фыркает. Николай застывает с открытым ртом. Он действительно не очень хорошо понимает, вопрос ли это, и если вопрос, то что необходимо отвечать. Пока он думает - гораздо медленнее, чем обычно, но быстрее, чем мог бы в текущей ситуации - Трубецкой делает ещё шаг назад, садится на кушетку, закидывает ногу на ногу и сообщает кому-то, кого, по всей видимости, зовут Кондратием: — Они, блять, прикалываются. У вас там флэшмоб, что ли? Вот это уже вопрос к нему, и хотя Романов не расшифровывает его смысл до конца, он как минимум понимает, что здороваться и приносить извинения поздно, а зачитывать долгое предисловие неуместно. Поэтому он прочищает горло, опускает глаза и просит у блестящих паркетных досок, пытаясь удержать голос ровным, словно на скучном еженедельном совещании: — Дай мне адрес Сергея Муравьёва. Если это возможно. Обращённое к Трубецкому «ты» ошпаривает фонтаном кипятка, как из лопнувшей трубы - он чувствует накаляющий скулы жар, зуд в кончиках пальцев и настолько потрясающую, много лет назад прирученную было неловкость, что хочется откусить себе язык. Но тот никак не реагирует на давно забытое местоимение, вместо этого ошарашенно качает головой и начинает сквозь зубы, ни к кому особенно не обращаясь: — Вы, придурки, меня доведёте. Сначала один звонит, - он взмахивает рукой, - требует твой адрес под угрозой мучительной расправы, доводит таксиста до инфаркта и отключается. Через два часа второй, злой, как псина, чуть не выносит дверь вместе с коробкой, вваливается, не разуваясь, суёт в рюкзак бутылку десятилетнего виски, требует мою лучшую рубашку, а я же, блять, штампую сорочки от Бриони, выгребает из холодильника последнюю жратву, включая сельдерей, и сваливает, нихрена не объяснив. Теперь заявляешься ты, - Сергей указывает на него широким, обреченным сценическим жестом, - и хочешь адрес Апостола. Я ничего не упустил? «Требует твой адрес» - едва ли не единственное, что Николай запоминает из всей этой возмущенной речи. Муравьёв обращался к тому же источнику, что и он сам; это было бы почти забавно - в какой-то другой вселенной, где от стыда ему не сводило бы в параличе каждую мышцу. Соблазн извиниться, развернуться, уйти, а потом смывать с себя эту идиотскую попытку день за днём вместе с кожей искусительно велик. Муравьёв ударяет раскрытой ладонью по перилам лестницы, улыбается самоубийственно и изумлённо, бросает ему своё возмутительно простое «Так хочу тебя поцеловать»; Муравьёв быстро спускается вниз, заглатываемый спиралью площадок и лестниц, и больше не оборачивается; Муравьёв говорит: «Дай мне знать». В абсолютной тишине, накрывшей ярко освещённый коридор, как бетонная подушка, Николай делает ещё один глубокий вдох и, чувствуя освободительную безнаказанность камикадзе - по всей видимости, заразную - просит снова: — Пожалуйста, Серёжа. Или ему кажется, или молодой человек в простыне снова произносит «Ой». Когда Николай открывает глаза, Трубецкой смотрит на него, как на восставшего из мёртвых, но нет, это не они, не кто-то из них, - это обрушенное в руины время встаёт между ними, отстраивается заново по камню, центробежно раскручивается и с бешеной силой сталкивает их лбами. А потом Сергей улыбается. Романов на всякий случай закусывает изнутри щеку, но картинка не исчезает. Впрочем, это и не улыбка даже, усмешка, неровная, как съехавший под иглой шов, но совершенно беззлобная - даже на его дотошный, параноидальный взгляд. Трубецкой, ещё раз коротко покачав головой, смотрит ему в лицо с каким-то издевательским пониманием, и Николай чувствует себя на приёме у врача-психиатра. — Ладно, - вдруг говорит тот. - Ладно, почему нет, если да. Может, все выживут. Ты запомнишь или записать? Николай в этой жизни мог быть недоволен множеством вещей, но только не своей памятью: он запоминает. Уже закрывая за ним дверь, Трубецкой вдруг протягивает руку и сжимает его запястье сквозь рукав пальто. Николай быстро оборачивается. — Плюнешь ему в душу в ваших лучших традициях - я тебя убью, - очень тихо говорит он, и серьёзность тона сомнений не оставляет. Николай хочет аккуратно стряхнуть чужую руку, но программа даёт сбой - вместо того, чтобы поморщиться, он кивает: я тебя услышал. Приблизительно это в твоей интерпретации я и собираюсь сделать. А после - не сопротивляться. Трубецкой смотрит ему в глаза ещё пару секунд, а потом сам разжимает пальцы, отступает за порог и неожиданно, всё-таки, наконец-то, действительно улыбается ему - не ломает губы, не смеётся, не подначивает. Эта улыбка вдруг делает его лицо незнакомым, узнаваемым лишь смутно и в самых общих чертах, таким, вдруг понимает Романов, каким его всегда видел Саша. Удивительнее этого зрелища сегодня был только Муравьёв на пороге его квартиры, только собственные вопящие о преступлении рисунки в чужой руке. — Я просто хочу поговорить. — И я о том же, - пожимает плечами Трубецкой. - У вас в семье нормально разговаривать с людьми умел всего один, но таланты по завещанию не отписать. Не верю, что повторяюсь, но ради бога, Коля, теперь ты не проебись. Не обещаю, думает Николай, глядя в закрытую дверь. На её гладкой тёмной поверхности буквы складываются в адрес, случайные цифры - в номера дома и квартиры, вспыхивают, будто политые бензином, и впечатываются в мозг навсегда. Чем бы всё это ни кончилось, понимает он, навсегда.

***

Сергей тянет на себя дверь, с силой толкает громко влетающую в пазы щеколду и возвращается к кушетке. Хочется выпить, побиться затылком об стену в лучших апостольских традициях последнего полугода и нервно поржать, желательно всё одновременно. Если ты всё-таки сидишь там, наверху, думает он, займись уже делом - другим, не только раздачей испытаний с семидесятипроцентной скидкой. Если ты всё-таки сидишь там, наверху, глаза ему не жжет уже очень давно, это хренова дизайнерская люстра слепит, как в операционной, пусть кому-то из них всех, придурков, сегодня повезёт. Он чувствует, как рядом опускается Кондратий - с ним приходят волна тепла, комфортное молчание, запах секса и слезливая нежность, с которой нет сил бороться. Простыня, между тем, идёт ему несравнимо больше любой другой одежды, кроме райской наготы. — Римлянин, - фыркает Сергей вместо того трёхсоставного, что щекочет кончик языка. - Гораций. Вергилий. Цицерон. — Льстишь, - откликается Рылеев, притираясь к нему горячим боком, - к тому же грубо, ты можешь лучше. Апостолу не позвонишь? — Не звонил же я Романову, - резонно замечает Трубецкой, откидывая голову к стене. - Надоело, Кондраш, пусть сами разбираются. А звонок надо вырвать нахер. Рылеев фыркает ему в плечо - выдох жаркий и влажный, а нос холодный. Выперлись оба, как идиоты, в неглиже и босиком, но кто же знал, кто знал. Если ты всё-таки сидишь там, наверху... а, к дьяволу. Он прислушивается внимательнее и чаще - это Сергей тоже понял гораздо раньше, чем хотелось бы. Трубецкой поворачивает голову и бодает Кондратия лбом в висок: — Пошли в ресторан? — Потому что всякая тварь печальна после соития, а из еды не осталось даже сельдерея? - Хмыкает Рылеев. Потому что кто-то там, наверху, всё же есть - по-детски жестокий, капризный, кривляющийся в ответ на просьбы, смеющийся над выкручивающей мукой, щедрый, как боль. Незаслуженно - Трубецкой улыбается и находит губами его рот (долго, медленно, ме-е-е-едленно) - щедрый. — Потому что настроение - кормить тебя икрой с рук. Одевайся.

***

Сергей Муравьёв-Апостол действует целиком и полностью в своей раздражающей, невыносимой манере - не даёт Николаю ни подготовиться, ни опомниться даже теперь, когда они меняются местами - и Романов, а не Сергей, медленно втягивает ноздрями холодный хлорный воздух в чужом подъезде. Муравьёв открывает дверь так быстро и бесшумно, будто простоял последние полтора часа на одном месте в ожидании, но не удивляется, не выгибает бровь, не усмехается - он кажется неестественно спокойным, даже расслабленным, и Николай, чувствуя горлом острые царапающие края слов, глотает своё разрозненное «Извините за вторжение, доброй ночи, вы хотели поговорить, мне нужны три минуты», как провинившийся школьник - скатанную в комок неприличную записку. Пока слова тошнотворно раздирают пищевод, Сергей снова находится первым. — А я думал, что придётся подождать пару недель. Ты быстро. Он пользуется этим «ты», как колюще-режущим, будто специально, чтобы Николай не мог заговорить, пользуется с лёгкостью человека, не понимающего, что прицельно бьёт его под колени, и Романов не обрушивается на плиточный пол просто потому, что ещё выдерживает ходящая ходуном сила воли. — Вы ошибаетесь, - наконец, тихо говорит он. Это главное, что нужно было сказать ещё на своём пороге, и теперь можно даже уйти. Можно, но не получается, потому что Муравьёв распахивает дверь шире, будто приглашая, задумчиво склоняет к плечу темноволосую голову, бестревожный, как тихая вода, и соглашается: — Это я уже понял. — Нет, не поняли, - поясняет Николай, чувствуя себя совершеннейшим идиотом. - Вы ошибаетесь в очень многом. Приблизительно во всём, что... - Он коротко, нервно, каким-то обрубленным жестом взмахивает рукой, пытаясь заменить этим неизбежное «касается меня». — А ты приехал, чтобы всё мне объяснить. Ясно, - беспечно настолько, что почти издевательски, кивает Муравьёв, а потом, не закрывая двери, отступает в тёплый полумрак коридора. - Ты пьёшь кофе на ночь? Без молока, молоко кончилось. Последнюю фразу он договаривает уже на ходу, через плечо. Уходит, легкомысленно подставив Николаю спину в растянутой светлой футболке и беззащитно оголённый позвонок на шее, не боясь слова, удара, пустоты, уходит неторопливой походкой человека, находящегося на своей территории, мягко переступая босыми ногами в застиранных до белёсого джинсах. Николаю, ошарашенно разглядывающему коридор по ту сторону порога, как ада, хочется развернуться и тоже уйти, это было бы логично, спасительно и просто, гораздо проще, чем сделать шаг вперёд. Но что-то похожее на тихий голос в голове суицидника заставляет его поступить ровно наоборот: сделать широкий, быстрый шаг, как с борта самолёта, только вот парашют неисправен. Николай ступает в чужой дом, как на облака - проваливаясь в воздушный поток, совершая чудовищную ошибку, давая теплу и размытой темноте с голодным чавканьем заглотить себя целиком. Он осторожно закрывает за собой дверь, чуть не вздрагивая от щелчка замка, снимает пальто и попадает им по вешалке только со второго раза, потому что смотрит не перед собой, а вправо - там, на кухонном столе, горит приглушенным апельсиновым светом лампа, там мелькает Муравьёв, не весь, а будто рассыпанный пазл - плечи, голова, рука - когда ставит на стол две кофейные чашки, оттуда тянет нездешним, древним, по-арабски терпким ароматом кофе, и Николай идёт на эти свет, силуэт и запах, как на маяк или болотный огонь. То ли за спасением, то ли пропадать. Развернуться и уйти теперь будет попросту неприлично, а сейчас ведь самое время для приличий, тоскливо отмечает он, когда проходит на кухню и аккуратно опускается на ближайший стул - подальше от Муравьёва, колдующего у плиты, поближе к выходу. На подоконнике сонно умывается дымчатая кошка, от запаха кофе рот наполняется жидкой сладковатой слюной, а под чужой, слишком свободной футболкой двигаются в завораживающем танце мышцы, и Николай рад бы не смотреть, но Сергей всё-таки ближе, чем хотелось бы, гораздо ближе, чем он планировал - помешивает кофе, кивает сам себе, резко выключает газ, подхватывает с плиты турку и поворачивается к столу. Если окаменеть, не двигаться и только смотреть, то можно заметить маленькую тёмную родинку справа, в ямке над ключицей, мелькнувшую, когда Муравьёв наклоняется над столом, разливая по чашкам черный, как дёготь, кофе. Пахнет гвоздикой, паникой и полным непониманием, что можно объяснить ему теперь, вот так, без защиты разделяющего их порога и брони пальто, в рыжем полумраке чужой кухни. Что вообще нужно объяснять этому незапланированно домашнему, обезоруживающему человеку, которого хочется схватить за руку и дёрнуть на себя, забывая, не желая помнить ничего о личном пространстве и субординации. Придти сюда было плохой, очень плохой идеей, он просто снова не рассчитал. Муравьёв придвигает к нему чашку и коротко усмехается одним углом губ. Какую игру вы ведёте? Вопрос почти срывается с губ, но Николай останавливает себя вовремя, нарочито быстро хватаясь за чашку и обжигая пальцы. Какую игру вы ведёте? Не нужно, перестаньте, всё это и так стоило для меня слишком дорого: вы, желание, этот кофе, всё. А будет ещё дороже. — Горячий, - буднично предупреждает Сергей и опускается напротив. Теперь их разделяет целый стол, и Николай чувствует, что дышать становится проще. Было бы совсем просто, если бы прямо сейчас ему до спазма всех сосудов в мозгу не хотелось протянуть руку и запустить её под этот растянутый мятый ворот, чтобы нащупать подушечкой пальца ту самую родинку. Но это всегда - всегда-а-а-а - заканчивалось плохо. Он прочищает горло и предпочитает смотреть на маслянистую, будто нефть, поверхность кофейной чашки. Муравьёв делает из своей крошечный глоток. Если кто-то из них не заговорит прямо сейчас, Николай не сможет за себя отвечать, поэтому он делает то, что должен - вспоминает, зачем пришел. — Вы хотели знать, что вам делать дальше, - медленно начинает он. Сергей согласно кивает - серьёзный, спокойный, как будто успевший накачаться транквилизаторами, пока Романов звонил в дверь Трубецкого. - Я могу вам сказать. Во-первых, читать мне ликбез нет необходимости. Это не стыд, это тепло чужого дома, ожог от горячей чашки, но не стыд бьёт его по щекам, как разозлённая любовница, наотмашь, расцарапывая ногтями в кровь. Николай надеется только на то, что в царящем полумраке не различить цветов и не вменить ему в вину этого позорного румянца. Да, Сергей Иванович, вы не ошиблись, да, Сергей Иванович, вы не первый мужчина, об которого я споткнусь, да, вы вообще не первый, кому я отравлю жизнь, вы всего-навсего первый, кого мне хотелось бы никогда не встречать. Какая была бы прекрасная речь, но Николай пережевывает её, давясь тяжелым плотным комом, едва проталкивая в горло, отчаянно желая сказать что-то совсем другое, не складывающееся в слова, только в просьбу. — Я так же не хочу, чтобы вы увольнялись. Вы ценный сотрудник, - собеседник снова неровно усмехается краем губ, - и нужны этой компании. Наконец, я не хочу... - Быть здесь, смотреть на вас, пить ваш кофе, думать, что: Хочу. Я хочу тебя. Я хочу. — Чтобы я к тебе прикасался? - Подсказывает Муравьёв. Он смотрит, прищурившись, будто оценивая, и неспешно прокручивает в пальцах чашку. Романов не понимает, как у него не сводит судорогой все лицевые мышцы от высказанного вслух, как вообще разговаривать с такими людьми. Ни в одном европейским университете никто не удосужился прочитать ему расширенный курс «Как оттолкнуть человека, играющего твоей силой воли в бадминтон». Николай подносит к губам чашку, делает глоток, ждёт, пока терпкая, оживляющая кофейная смола огладит горло; ему нужна пауза. — Чтобы мы оба потом жалели. Муравьёв снова усмехается, шире и безотраднее. Это нездоровое веселье, такое памятное по разговору двухчасовой давности, пахнет палатой с белыми стенами и прозрачными, как слеза, препаратами в тонких ампулах, но завораживает, как любая катастрофа. Николай смотрит на чужие узкие губы, изгибающиеся в злую, понимающую дугу, и перестаёт чувствовать под пальцами остывающий фаянс. Поцелуй меня, стонет кто-то в его голове чужим, низким, угрожающим и умоляющим голосом. Поцелуй меня. Поцелуй меня, и всё это закончится. Он делает слишком большой глоток, обжигая горло, намеренно затыкая этот жалкий, неприличный, постыдный стон. Поцелуй меня. Поцелуй меня. Кофе освежающе горький и настолько густой, что, кажется, состоит из одной гущи. — Вы спрашивали, когда я понял, - тёплый, прошитый чужими запахами, как золотыми нитями, воздух выжигает лёгкие. - Я понял давно. Меня часто раздражают люди, но никто так, как вы, не смейтесь, это не комплимент, и когда я захотел разобраться в причинах, - пальцы вздрагивают, а вместе с ними вздрагивает и дребезжит на блюдце тонкая чашка, - то пришел к выводам, которые мне не понравились. Будьте честным с собою, - тихо просит он, - мы с вами просто сошли с ума, это нужно прекратить немедленно, пока не стало хуже. Я сложный человек, вы тоже. Что из этого выйдет? Он пытается поймать чужой взгляд, но теперь Муравьёв упрямо смотрит вниз, на дно своей слишком скоро опустевшей чашки, наклоняет её из стороны в сторону, будто пытается прочесть будущее по зернистым подтёкам. Николай снова спотыкается о чужую тонкую, будто порез, улыбку, как споткнулся бы об камень на ровной дороге - буквально чувствуя, как кровь из разбитого носа не даёт вдохнуть, заливает рот, застывает на подбородке липкой плёнкой. Поцелуй меня. Поцелуй меня, а там хоть потоп. Придти сюда, возможно, было самой большой ошибкой в его жизни. — Почему? Меньше всего он ожидает этого. Его риторический вопрос должен был стать финальной, а не отправной точкой, но у человека напротив снова свой, какой-то слишком альтернативный сценарий. — Что? — Почему? - С любопытством повторяет Сергей, наклоняя чашку и голову в другую сторону, и, не дожидаясь ответа, смотрит исподлобья, выгнув бровь: - Почему я должен прекращать? — Я думал, что уже высказался довольно ясно: мы оба пожалеем. Вы слышите? То, что вы чувствуете или думаете, что чувствуете, - с нажимом произносит Николай, - временно и скоро пройдёт, вы ещё посмеётесь надо всем, что сегодня мне наговорили. Поверьте, вам правда будет смешно. Им всем было. Тем «всем», кого он по глупости и неосмотрительности пустил за пределы безопасного «вы». Николай закрывает глаза, отрезая себя от Муравьёва. Тишина и темнота укутывают, как перина, ватная, ласковая и успокоительная. В тишине и темноте он может прокрутить в голове всю отрезвляющую, бережно сохранённую кинохронику: вот чужие губы с безразлично-дружелюбной улыбкой складываются в деловитое «Это помешает моей работе, понимаешь?», а светло-голубые, волчьи глаза остаются холодными, будто стеклянные; вот печальная женская улыбка натягивается между ними, как струна, и Николай, так и не вытащив из манжета запонку, уже знает, что она скажет, не ошибается ни в одном слове, когда слышит «Мы можем остаться хорошими друзьями, Николас» (в голове только: мой сын, сын, моя дочь, дочь); вот на узком, гладко выбритом, бесцветном лице расцветает утомлённо-презрительная гримаса, сопровождающая протяжное «Ты же не думал, что это продлится вечно?». Нет, он не думал. Он очень рано перестал закладываться на «вечно», начинать заново поздно и уже ни к чему. Здесь, на обочине, гораздо спокойнее. — Это я как-нибудь сам решу, - после паузы отвечает Сергей. - И что я чувствую, и над чем мне посмеяться. Знаешь, - вдруг, хмыкнув, продолжает он, - никогда не понимал, что может помешать двум людям, если есть желание и нет препятствий, но ты открываешь передо мной новые горизонты. — Я ваш начальник. — Никогда бы не сработало. — Я вас раздражаю. — Это даже возбуждает. — Вы быстро утешитесь. Он вовсе не собирался этого говорить, но на кончике языка так щекотно, что он сбрасывает эти слова просто для того, чтобы не откусить себе язык. Тут же хочется опустить голову и прицельно приложиться виском об угол стола. — Вот это уже интересно, - медленно произносит Муравьёв. - Спасибо за комплимент. С кем, например? — Господин Бестужев не будет против, я полагаю, - пожимает плечами Николай, глядя в сторону. Он внезапно чувствует себя бесконечно, нечеловечески уставшим ото всех этих ненужных чувств, портящих жизнь, от трагикомических диалогов, от собственного желания прямо сейчас протянуть через стол руку и дотронуться, от борьбы, которая, как Сизифов труд, всё не желает заканчиваться и не приносит плодов. От Сергея Муравьёва-Апостола и лишь чуть больше - от себя. Ощущать себя экзальтированной институткой омерзительно, но терпимо, если не смотреть собеседнику в лицо вплоть до упавшего между ними на стол удивлённого: — Миша? Не успев расшифровать это отлично сыгранное изумление, Николай радуется хотя бы тому, что Муравьёв на секунду перестал быть таким раздражающе уверенным в себе. Сомнительная победа, но других у Николая и не бывало, в этом он безупречен почти так же, как в искусстве молчания. Он наслаждается ею меньше минуты, пока не понимает, что рваные выдохи, которые он слышит, это смех. Николай поворачивает голову. Сергей, прикрыв глаза ладонью, действительно беззвучно смеётся, и в подрагивании чужих плеч Романову чудится что-то истерическое и жуткое. — Провокатор хренов, - Муравьёв тянет тихое «у-у-у», откидывается к стене, запрокидывает голову и с улыбкой смотрит на него из-под ресниц. - Сделай одолжение, выпиши ему грамоту. - Николай совершенно не понимает чужого веселья, а потому предпочитает молчать, и тогда Сергей, вздохнув, вкрадчиво поясняет: - Мы с Мишей встречались, но это было давно. Теперь ему по доброте душевной очень хочется, чтобы я уже решил, что у нас с тобой происходит, вот и скажи мне: что у нас происходит? Или ты кофе приехал попить? Поцелуй меня. Поцелуй меня, если ничего другого не будет. Поцелуй меня. Я приехал унижаться, едва не говорит Николай, отвлёкшись на стонущее «Поцелуй-меня-прямо-сейчас» внутри собственной головы. Я приехал попросить тебя оставить меня в покое, дать дышать, думать о чём-то кроме, не появляться на полях актов и договоров, исчезнуть из илистых, мутных снов, после которых просыпаешься с постыдным возбуждением и головной болью, которая не проходит, и мигрень становится постоянной, неулыбчивой и туберкулезно-бледной спутницей, я приехал попросить тебя уйти из моей головы, не дать мне споткнуться ещё раз, потому что в четвёртый я уже не поднимусь, после тебя с твоим смехом, прищуром, родинками - точно не поднимусь. Приехал попросить забрать всё это обратно - слова, жесты, память о пальцах, обхватывающих затылок, о поцелуе, полном голодной звериной ярости, о жестком сильном теле, вжимающем в себя до сплавки. О твоих словах, жестах, губах, жаре. Николай так сильно устал, так сильно. — Я не умею, - громче, чем нужно, пытаясь перекричать монолог, звучащий в собственной голове, произносит он, а потом всё-таки зеркально откидывает голову к стене и разрешает себе разок несильно приложиться об неё затылком. - Я не умею вот этого... всего. В последний раз так же паршиво он чувствовал себя разве что после Сашиной смерти. Во рту горчит – от растерянности, злости и стыда, как от желудочной желчи. Нужно бы, наконец, встать и уйти, но тело тяжелое, словно кто-то откачал всю кровь и влил вместо неё свинец. Двигаться невозможно, получается только перекатиться затылком по прохладной стене и посмотреть в глаза Муравьёву, следящему за ним жадным, цепким взглядом, скрытым густыми тёмными ресницами. Как там было у классика? Николай флегматично ворочает во рту это наивное правду говорить легко и приятно, пока молчание не начинает трещать, как помехи на линии. — Отношения, - выплёвывает он. - Я не умею. Послушайте, - Николай поднимает руку, сжимает пальцами переносицу и пару секунд видит только кислотные вспышки под сомкнутыми веками, - со мной никто не уживается. Это не жалоба, а констатация факта - есть люди, просто не созданные для жизни с другими людьми. Я проигрывал чужой карьере, был женат и разведён, умею быть скучным, но совершенно не умею - интересным. Говорят, у меня нет чувства юмора, говорят - и не слишком ошибаются - что я не люблю людей, злопамятен и отвратительный собеседник. Подумайте сами, что вам может быть от меня нужно? Секс? - Он бросает это слово на стол, как камень, нарочито резко, и от него, как от холода, ломит зубы. - Так уверяю вас, здесь я тоже не блещу, вы можете найти лучше. Поэтому если вы не заключали какого-нибудь пари, то нам нет смысла продолжать. Ему хочется добавить: отпусти, отпусти, отпусти меня, но это смешно: он пришёл сам, его никто не держит. Только этот чужой почерневший, внимательный, изучающий взгляд, только сковывающий стыд, сделавший каждую мышцу деревянной, только та родинка над правой ключицей, за прикосновение к которой Николай продал бы душу дьяволу, но в существовании оного он разуверился ещё лет семь назад, а наступать на горло своим желаниям всегда умел замечательно. Кому-то из них двоих определённо придётся увольняться одним днём. — Могу, - вдруг соглашается Муравьёв, закрывая глаза. - Знаешь, я действительно могу найти лучше, только не хочу. Чувствую себя психом. Ничем, кроме шизофрении, не объяснить, почему больше всего меня сейчас волнует, за какую руку приковать тебя к батарее, чтобы ты не сбежал. Карьера меня интересует постольку поскольку, развод нам не грозит, я идиот, у тебя нет чувства юмора, мы команда мечты. А теперь скажи, чего тебе действительно хочется. Николай отмечает, как дёргается на обнаженном горле чужой кадык, и едва не подаётся вперёд. Прижаться губами к этой шее, прямо под запрокинутым подбородком, хочется до воя ужаса и стона боли. Может быть, если дать себе поблажку, короткую, одну-единственную, если задержаться здесь ещё ненадолго и уйти позже, но перед этим всё-таки вспомнить, каково оно на ощупь - это отлитое из меди и лавы тело, как горчит во рту от чужого поцелуя, - может быть, если разрешить себе это, вульгарное, чисто физическое, ни к чему не обязывающее, то их обоих отпустит чья-то огромная ладонь, комкающая в себе человека, словно бумагу. Всё идёт совершенно не по плану. Муравьёв сидит напротив, по-прежнему откинув голову к стене, и Николай непроизвольно копирует его спазматичный сухой глоток, прежде чем произносит самое ненужное на свете: — Сегодня, уже перед самым уходом, вы сказали... — Что хочу тебя поцеловать, - с лёгкостью приговорённого подхватывает Муравьёв. - Всё ещё хочу. Может быть, хотя бы после этого ты перестанешь мне выкать. - И, втянув приоткрытыми губами воздух, вдруг добавляет тише: - Можно? Это звучит как мольба, и Николай никогда не желал бы её услышать (ложь на вкус – как кофейная гуща). Нужно сказать «Нет», но что ещё можно объяснить тому, кто пропустил мимо все предыдущие объяснения, кому не жалко ни себя, ни его, тому, кого по причине отсутствующего инстинкта самосохранения вовсе не пугает грядущее разочарование? Николай просто не умеет разговаривать с людьми, тем более - с такими, поэтому делает то немногое, на что сейчас способен - он кивает. Нужно разрешить это, пережить это, а потом собрать себя по кускам и уйти. Уволить. Уволиться. Уехать. Забыть. Помнить вечно. Он следит, не двигаясь, как Сергей медленно поднимается из-за стола, обходит его с мягкой осторожностью хищника, приближающегося к жертве, и Николай действительно чувствует себя обречённым - сбежать уже нельзя, расстояние между ними сокращается, а за спиной стена, в которую не врасти. Он может только смотреть, как Муравьёв подходит слишком близко, на мгновение замирает над ним, а потом одним слитным, плавным движением опускается перед Николаем на колени. Хочется протереть глаза или ущипнуть себя за руку, но вместо этого он только снова сглатывает сухой, царапающий горло воздух. Внезапная, тянущая, болезненная тяжесть в паху не даёт ни о чём думать, перекрывает собою всё. Николай пытается вспомнить, когда в последний раз так хотел другого человека, и не может - то ли это было слишком давно, то ли не случалось вовсе. Второе кажется более вероятным - никто ещё не смотрел на него вот так, снизу вверх, глазами черными, как угольный скол, будто зрачок захватил и радужку, и белок, не оставив ничего, кроме засасывающего вакуума. В голову вдруг бьёт резкий, как удар, жар - так бывает, если слишком много выпить натощак, и черепную коробку изнутри омывает чистым спиртом. Сергей Муравьёв - тот, который презрительные ухмылки и язвительные комментарии, тот, который ночная лестница и горячий затылок под перчаткой, тот, который на вкус кофе, виски и затяжная болезнь, тот, который «Я хочу тебя» - стоит перед ним на коленях, опустив вдоль тела руки, с идеально прямой спиной офицера и смертника, и смотрит глазами более черными, чем грех убийства. Так хочется сдаться. Раз, всего один-единственный раз, чтобы потом было, о чём жалеть, о чём ещё жалеть. — Попробуй. Это не так страшно - пробовать, - вдруг говорит Сергей, и Николай чувствует это - пулю, идеально входящую ровно в шов височной кости. Терять уже нечего – уж точно не самоуважение. Поэтому он пробует. Почему-то это оказывается проще, чем он думал. Сергей закрывает глаза, когда Николай медленно наклоняется и опускает ладонь ему на щеку. Это прикосновение, будто ключ, размыкает чужие губы, и Муравьёв долго, облегченно выдыхает, словно раненый, получивший дозу морфия. Николаю хочется поймать хотя бы след этого выдоха и, наклонившись ещё ниже, он касается губами чужого рта. Никакого виски, только терпкий кофейный привкус, никакой ярости, только неспешный, почти неощутимый ответ после короткой заминки - будто ему дают шанс сделать так, как хочется самому, даже отмотать назад, и на мгновение открыв глаза, Николай видит, как чужие руки сжимаются в кулаки, комкают джинсы на бёдрах, но остаются неподвижны. Сегодня всё сам, потому что это не так страшно - пробовать. Он целует Сергея. Это как кошмар, мечта и наркотический бред одновременно; это настолько реально, что Николай обхватывает другой ладонью его затылок, заставляя сильнее запрокинуть голову, пропуская между пальцами волосы, и забывает: всё, всех. Он может сделать всё, что угодно, сегодня, сейчас, и не удержав стыдного, похожего на всхлип стона, углубляет поцелуй, чувствуя, как чужая покорность сбоит, искрит, выходит из-под контроля - Сергей не выдерживает, всё-таки поднимает руку, сжимает пальцы вокруг его запястья и намертво фиксирует обхватывающую лицо ладонь именно тогда, когда Николай разрешает себе слабость умирающего - быстро, не давая себе времени, ныряет второй рукой под ворот его футболки, оттягивает его вниз, проводит большим пальцем по ключице, ища и находя ту самую родинку. Желание бьёт в голову, как кулак убийцы, мерно, ещё и ещё, отключая сознание и оставляя только хочу, хочу, хочу, упрямое, капризное и бесконечно жестокое в своей настойчивости, хочу, которое шесть месяцев кряду отравляло вкус еды и воды, которое действительно можно выпустить на волю прямо сейчас, чтобы потом с чистой совестью умереть от стыда. Но Николаю не жалко: это стоит того, Сергей, непроизвольно льнущий к его рукам, стоит того, поцелуй, густой, как старое сладкое вино, стоит того, и мешает сейчас только одно: эта чертова футболка между ними. Муравьёв вдруг разрывает поцелуй, выворачивает голову и прижимается губами к его запястью, не давая отнять руки - у него железная хватка, сильные, длинные пальцы, о которых Николаю нельзя думать просто потому, что нельзя. А потом, взглянув ему в глаза и легко, едва заметно улыбнувшись, цепляет край футболки и стягивает её с себя одним фатальным, контрольным движением. Откидывает в сторону, прямо на пол, и снова опускает руки по швам. Николай думает, что сошёл с ума, что это заразно, что это разрешение, что он прямо сейчас хочет заняться с кем-то сексом на кухонном полу и это кажется нормальным. Только: не с кем-то, конечно, нет. С Сергеем. В приглушенном, апельсиновом свете единственной лампы тот весь кажется отлитым из горячего гладкого металла и густого мёда, слишком идеальный, чтобы быть живым, и Николай завороженно, всё ещё ощущая во рту его вкус, поднимает руку и с благоговением, близким к религиозному, проводит рукой по чужому предплечью. Твёрдые мышцы, гладкая кожа, бронза и мёд, мёд и бронза, - ему кажется, что он обжигает пальцы, а ещё - что, если провести по ним языком, будет сладко, потому что Сергей и есть на вкус, как железо и жженый сахар. Николай не знает, почему всё это происходит и в чём его заслуга, что он сделал в той или этой жизни, он не успевает даже додумать мысль до конца, когда Сергей тихо спрашивает: — Ты хочешь дальше? Как будто теперь есть варианты. Как будто он сможет следовать собственному «Нет», даже если солжет и озвучит его вслух. Как будто Муравьёв не смотрит на него снизу вверх чёрным взглядом умалишенного, спазматично сжимая и разжимая кулаки, но не разрешая себе прикосновений, потому что сегодня всё сам. Всё, что он может в ответ, всё, что ему остаётся - кивнуть. Он больше ничего не спрашивает, не уточняет, не отговаривает (пришлось бы начинать с себя), просто вслед за Муравьёвым поднимается на ноги, будто под гипнозом, и, когда Сергей протягивает ему руку, сжимает в ладони его пальцы. Это обязательно кончится плохо, по-другому просто не может быть, но сейчас, когда пол чужой кухни качается под ногами, как палуба корабля, Николай не хочет об этом думать - он просто берёт Сергея за руку и идёт за ним, потому что настало время… Чужие пальцы рвут с его шеи тугой, жесткий ворот мундира, и он откидывает голову, не мешая, но помогая им: совсем скоро счёт пойдёт на часы. Узкие, твёрдые губы не ласкают, а кусают, даже сейчас в другом человеке больше металла и силы, чем в самом Николае, даже сейчас он пахнет не сыростью каземата, землёй и потом - он пахнет сухой южной травой, порохом, вожделением. Я буду носить твой укус, как орден. Я выполню мой долг. Я буду носить твой укус, как орден. Я выполню мой долг. Я буду носить твой укус, как орден, и убью тебя на рассвете. … умирать.

***

Посреди тёмной комнаты Сергей, не выпуская его руки, наклоняется в сторону, нащупывает что-то, тихо матерится, а потом щёлкает выключателем. В углу вспыхивает торшер. Он оборачивается и улыбается: — Хочу тебя видеть. Но можно выключить. Николай, медленно качая головой, даже не может сказать, что чувствует себя идиотом, потому что вообще единственное, что он сейчас чувствует - это то, как чужие пальцы сжимают его ладонь. Порог комнаты срабатывает, как форсирование Рубикона - отсюда теперь не выйти, да и не хочется, шаткая спальня, будто каюта корабля в шторм, отрезается от мира, и в этой изоляции есть только рассеянный жёлтый свет и удивительно мягкая улыбка Муравьёва. Он такую рисовал. Нет, совсем немного он себя идиотом всё-таки ощущает - когда Сергей делает шаг вперёд, прижимаясь к нему горячим медным телом, запрокидывает голову и смотрит в глаза, спокойный и как будто ничего не боящийся, ни разочаровать, ни разочароваться, и единственное, что выдаёт его с головой, это чёрные дыры зрачков. Нужно вспомнить, что он тоже что-то умеет, показать, что Муравьёв в нём не ошибся, что-то доказать, но Николай чувствует себя парализованным, под завязку накачанным лидокаином. — Отступать некуда, позади Москва, - вдруг фыркает Сергей, и Николай ощущает почти невероятное - как губы растягиваются в ответной улыбке и отпускает анестетический холодный паралич. Он даже успевает снова покачать головой: господи, какой же ты невероятный человек, прежде чем наклоняет голову и осторожно прихватывает зубами чужую нижнюю губу. Муравьёв жмётся ближе, жаркий и гладкий, выгибает спину, и Николай опускает ему на поясницу ладони, как когда-то давно, в прошлой жизни, на той крыше, только теперь он обжигается об кожу, а не комкает в горстях ткань. Спайка идеальная, Сергей - раскалённый, как вулканический камень, а ещё Николай только что впервые сказал ему «ты» внутри своей безнадёжно пустой головы. Подумать об этом дольше не выходит, потому что никто в жизни Романова не целовался так отчаянно и откровенно, как Сергей Муравьёв-Апостол, с жадностью, будто спущенной с цепи, с азартом самоубийцы и непристойным в своей честности желанием; сознание не вмещает того, что причина этого - он сам. Николай гладит пальцами его горло, ловя и перенимая чужой пульс, отдающийся дрожью во всём теле, когда Сергей обхватывает его шею и заставляет ещё ниже наклонить голову: — Какой же ты неудобно высокий, - а в следующую секунду его пальцы уже вынимают из петель пуговицы рубашки. Николаю хочется помочь, но он физически не в состоянии убрать руки с чужой поясницы, отстраниться от этого тепла (мне так не хватало, так не хватало), ему нужно держаться за Муравьёва, чтобы не рухнуть с высоты своего неудобно высокого роста прямо на пол. Но помочь всё-таки приходится, потому что очередная пуговица упрямо застревает в петле, Сергей шипит ему в губы яростное: - Чёрт, чёрт, - быстро выдёргивает полы рубашки из-под ремня, и тогда Николай осторожно перехватывает его за запястья: тише, тише, а потом сам расстёгивает и эту пуговицу, и три оставшиеся. Муравьёв выдыхает и снова улыбается ему, как-то извинительно и слишком - Николай знает, что не заслуживает - нежно: — Прости, - говорит он, медленно наклоняя голову и прижимаясь губами к его шее, - просто очень долго хотел, - говорит он, захватывая губами кожу над бьющейся жилкой, и Николая прошивает почти что болью, - всё, выдыхаю, - говорит он, а потом, не прекращая широко, светло улыбаться, опускает руки, быстро расстегивает и стягивает с себя джинсы. Когда он выпрямляется перед Николаем - абсолютно обнаженный перед всё ещё одетым - Романов испытывает наиглупейшее, явно невротическое желание перекреститься и моргнуть, потому что ему кажется, что Муравьёв светится изнутри, не в яичном ореоле электрического света, а сам по себе, налитый текучей силой и золотым подкожным теплом, сотворённый кем-то вдохновенным по идеальным лекалам и почему-то застрявший в этой комнате-каюте именно с ним, Николаем. До сведённых челюстей хочется убедиться, что он настоящий, живой, здешний, и это оказывается просто, гораздо проще, чем фантазировать и рисовать на полях - достаточно поднять руку и огладить пальцами ту заветную родинку над ключицей, провести ниже, по груди, будто делая разрез скальпелем, и поймать, как Муравьёв вздрагивает, втягивая сквозь зубы воздух, когда рука Николая замирает внизу его живота. Возбуждение ухает в ушах, как молот, и если беспрестанно так кого-то желать, то можно, наверное, и умереть. Но чуть позже. Сергей, не отпуская взглядом - чернота, топь, болотный огонь - берёт его руку, ведёт ею ниже, и Николай, наконец, закрывает глаза, слыша напоследок чужое «М-м», похожее на стон боли. Это «М-м» входит ему в мозг, как пуля, когда он обхватывает горячую плоть ладонью - твёрдо, гладко, так забыто, господи, это как смерть, не фигуральная, а самая что ни на есть буквальная, это как смерть и бо-о-оже, боже, боже. — Боже, боже, боже, твою мать, - скороговоркой, одними губами шепчет Сергей, хватается руками за его плечи, выгибая спину, и толкается бёдрами вперёд, - твою мать, твою мать, боже, боже, боже. Николай смотрит, как завороженный, на движения этих губ, а потом, когда удаётся удобнее вывернуть руку и плотнее обхватить пальцами, - на немое, задыхающееся «о» его распахнутого рта. Они всплывают из глубин памяти, с самого дна - заиленное, заржавленное, совсем было забытое желание доставить другому удовольствие, почти утерянное умение ловить и держать единственно правильный, интуитивный ритм, не медленный и не быстрый, тот, от которого вот так будет откидываться назад темноволосая голова с солёной каплей на виске, тот, который удастся держать даже кусая чужую открытую шею. Николай будто отталкивается ногами от чавкающего, засасывающего дна, потому что нет ничего лучше и древнее этого, даже бог не так стар, как эта мелкая дрожь в чужом раскалённом добела теле, как горячий пот там, между лопаток, куда Николай опускает ладонь, как боль от чужих пальцев, вдруг впивающихся ему в плечи до кровоподтёков. Чуть сильнее, чуть быстрее, глубже, но не на дно, а обратно, обратно, вверх. Сергей кончает с коротким простреленным «А!», будто и правда поймав пулю, толкается бёдрами сильнее и резче раз, другой, третий, а потом утыкается лицом Николаю в шею - мокрый, тяжелый, излучающий жар и опасность, словно графитовый стержень ядерного реактора. Николай размазывает по его бедру сперму, ведёт губами по шее и думает, что всё-таки был прав: не нужно было даже начинать, даже пытаться, потому что это не на один раз, потому что ничего нельзя утолить, потому что теперь всегда будет мало. У Муравьёва сладковатый на вкус пот, когда Николай облизывает губы, и нервный, ласковый смешок, когда тот говорит ему в ключицу: — Сейчас окончательно понял французов с их la petite mort. — Всегда лучше знал немецкий, - на автомате откликается Николай и ловит всем телом чужую дрожь. Ровно две секунды это пугает, а потом Сергей уже неприкрыто смеётся в голос и, подняв голову, с прищуром заглядывает ему в лицо. — Это самая возбуждающая вещь, которую я слышал после секса, - он фыркает, а потом вдруг шало улыбается, склоняет к плечу голову и говорит: - Хотя - пока ещё не после, - и тянет с плеч Николая расстёгнутую рубашку. Сергей продолжает беззвучно смеяться, пока они в четыре руки выпутывают его из рукавов, продолжает, пока вытягивает из пряжки ремень на его брюках, и останавливается только тогда, когда запускает руку под ткань. Николай закрывает глаза и сжимает зубы так крепко, что рискует их раскрошить. Это будет грандиозный позор - кончить от одного только прикосновения. От прикосновения Сергея Муравьёва-Апостола, который следовал за ним, как кошмар и мания, месяц за месяцем, награждал мигренью и снами, желанием и раздражением, от прикосновения Сергея Муравьёва-Апостола, которого он хотел, хочет и, видимо, будет хотеть больше, чем любого человека на земле, до конца дней своих, аминь. В этом контексте, вдруг решает он, не позорно. В этом контексте это будет та самая милосердная маленькая смерть, сладкая, как чужой пот, как медовая тень, слизанная с изгиба шеи. — Я тебя так хочу, что сейчас умом двинусь, - шепчет Сергей, - так давно жду, господи блять, сейчас сдохну. Николаю кажется, что он вынул эти фразы из его собственной головы, запустив пальцы в мягкий и бесполезный мозг, полный теперь только психопатичного «хочу-хочу-хочу», и извлёк наружу всё, что было Николаем, его правилами, страхом и талантами (молчание, сомнительные победы), оставив внутри только звериное, клацающее зубами голодное желание, только стыдную драгоценную нежность, только короткие, ещё не сказанные, спрятанные глубже желания слова, но Николай не в состоянии на них сосредоточиться, вспомнить, вытащить из горла, потому что Сергей берёт его за плечи, разворачивает и толкает к постели. — Так удобнее, - безмятежно улыбается он, стягивая с Николая брюки вместе с бельём, и да, так действительно удобнее падать с поднебесной высоты вниз и разбиваться вдребезги, когда Муравьёв сначала прижимается губами к косточке на бедре, потом трётся об него щекой, а потом накрывает жарким влажным ртом его член. В воздухе повисает громкий, изумлённый всхлип, но Николай не в состоянии его устыдиться - всё, что он сейчас может, это пытаться не толкнуться глубже (горячо, гладко, плотно, пальцы, пальцы, чей-то тихий горловой стон - кажется, не его). В голове не остаётся ничего, кроме чистого пламени, будто в черепную коробку плеснули бензина и бросили спичку, а потом, когда огонь спускается ниже и облизывает позвонок за позвонком, Сергей нащупывает его комкающие одеяло пальцы, перехватывает их и опускает ладонь Николая себе на затылок. Он так откидывает голову, что рискует сломать себе шею, и бесконечная, космически холодная темнота за висками вспыхивает, как свет. La petite mort? Не маленькая - она огромная и абсолютная, эта смерть между чужих губ, вытягиваемая из тела спазматичными глотками, мокрая, бесстыдная, всеохватная, блистательная, ненасытная. Сергей в последний раз сжимает губы - Николай крупно вздрагивает под прижимающими бёдра к постели руками - и выпускает его. Утыкается лбом в бедро и снова улыбается, Романов не помнит, чтобы кто-то так много улыбался, тем более - особенно – ему (с ним). Кажется, он учится чувствовать эту улыбку кожей. — Оставайся, - говорит Сергей, через минуту поднимая голову и утыкаясь подбородком ему в живот. Голова всё ещё пустая, а сам Николай настолько занят тем, каким лёгким, буквально полым стало тело, что он не сразу понимает услышанное, а когда понимает, то делает самое нелепое, что только можно - он уточняет: — Что ты имеешь в виду? Это «ты» такое естественное, что ему жаль всех несказанных раньше, всех своих «ты», задушенных пустым формальным «вы». Николай прикрывает локтём глаза и смотрит вниз. Муравьёв, всё ещё упираясь ему в живот подбородком, смотрит в ответ - спокойный, обманчиво умиротворённый, и только там, на самом дне снова позеленевших глаз, плещется голодная и тревожная чернота. Но Романову больше не хочется её кормить - во всяком случае, сейчас. — Всё, - просто отвечает Сергей. - Оставайся спать. Вообще оставайся. Вот так легко. Будто вообще всё легко, хотя только что, в этой плывущей перед глазами комнате, стало приблизительно в миллиард раз сложнее. — Ты не расслышал? Я превращу твою жизнь в ад. В очень скучный ад. — Это была шутка? – Чужие глаза вспыхивают искристой насмешкой - не злой, но похожей на солнечный блик на воде. - Смотри-ка, ты не безнадёжен. Николаю ничего не остаётся, только поддаться и рассмеяться в ответ, потому что поддаваться Муравьёву - это, видимо, то, что написано ему на роду. А когда тот добавляет: — И что касается секса - ты себя недооцениваешь, - Николай может только закрыть ладонями лицо и помотать головой. С ним же невозможно, по-прежнему невозможно нормально разговаривать (и, понимает он, никогда не будет). - Оставайся, - отсмеявшись, тихо повторяет Сергей. - Даю пятнадцать минут на размышления, пока я в душе, а потом приковываю к батарее. — Есть, чем? — Найдётся, - он наклоняет голову, прижимается губами к его животу и встаёт, не дожидаясь ответа. Откровенный в своей наготе, совершенный в каждом простом, выверенном движении, в прямоте этой офицерской осанки, в брошенной через плечо улыбке, когда поднимает с пола свои джинсы. В пальцах щекотно и болезненно зудит, будто Николай сунул обмороженные руки в кипяток - настолько хочется нарисовать его таким, зафиксировать каждое движение, поворот, наклон, заполнить лист за листом изгибом крепкой шеи, линией улыбающихся губ, разворотом плеч. Сергей поднимает с пола его рубашку, педантично расправляет её на спинке стула и оправдывается: — Ненавижу разбросанные вещи, армия, - а Николай пропадает, безвозвратно и неотвратимо, не спасти и не реанимировать, господи боже, жизнь не учит ну совсем ничему, в четвёртый раз на те же грабли, мозги в семье действительно были только у тебя, Саша, не верю, я просто не верю, что это случилось и я всё ещё здесь. Мозг, наверное, всё ещё размягчен, потому что, огладив глазами всего Сергея, идущего к двери, от темноволосого затылка - через плечи и лопатки, через перекатывающиеся под кожей мышцы, останавливаясь глазами на изгибе поясницы и помня пот и жар под своей ладонью, а потом проводя взглядом, будто рукой, по бёдрам и ягодицам, дурея от желания, которое теперь никогда не иссякнет, стыдясь и чувствуя себя смешным, лёгким, свободным, безалаберным, счастливым хотя бы сейчас, - огладив глазами всего Сергея, идущего к двери, Николай вдруг слышит сказанное своим собственным голосом: — Ich liebe dich. Что там было про Рубикон? Всё забыл, память стёрта, а заталкивать это нелепое, сиюминутное обратно в горло сразу же становится поздно, остаётся только надеяться, что Сергей не расслышал, но тот, замерев на пороге, вдруг оборачивается, улыбается, щурит насмешливые болотные глаза: — Ich weiß. Ich dich auch. Извини, у меня чудовищный немецкий, - и, подмигнув ему, выходит из комнаты, перекинув через плечо джинсы. Николай закрывает глаза. Он откладывает их во времени - смерть и больную тоску из мутных, илистых снов, и вдруг почти уверен, что можно попытаться даже в четвёртый раз, если сам Муравьёв-Апостол так непробиваемо уверен, что пробовать - это не страшно. У него есть пятнадцать минут, чтобы принять решение. Он справляется за одну.

***

Когда он слышит шаги, то знает, что увидит - строгое почтение на лице безымянного фельдъегеря, запечатанный пакет в протянутой руке, известие, которое будет жечь ладонь сквозь бумагу, потому что слова начертаны не чернилами, но кровью и могильной грязью. Когда он слышит шаги, то разворачивается всем телом, как на смотре, готовый встретить весть - смерть, смерть - как залп картечи. Когда он слышит шаги, то оборачивается и видит лишь пустую петергофскую аллею. В сомкнувшихся над головой кронах что-то шепчут, поверяя тайны, то ли листья, то ли голоса, и он прислушивается с болезненным вниманием пациента к латыни врача, страстно желая распознать смысл, но его отвлекает силуэт за деревьями - полупрозрачная серая тень, появившаяся и тут же исчезнувшая между стволами. Не мундир фельдъегеря, не их чеканный шаг, - что-то другое, кто-то другой. Что-то другое - мундир черниговца. Кто-то другой - темноволосый затылок, удерживаемый когда-то его собственной ладонью, несгибаемая осанка, разворот плеч в изумрудном сукне. Узнавание моментальное и абсолютное, как остановка сердца. Ноги подгибаются, не держа тела, и он тяжело оседает в желтую летнюю пыль, беззвучно шевеля белыми губами и пытаясь вспомнить заученное с детства: не введи нас во искушение… но избави нас… от лукавого… - когда в пыль перед ним ложится полупрозрачная тень, за которой приходит волна тепла, а потом он чувствует прикосновение. Чужие пальцы зарываются ему в волосы, легко тянут пряди, гладят, и он откидывает голову в колыбель этой руки, горячей и неоспоримо живой, закрывает глаза и слышит над собою: — Смерти нет. И смерти больше нет.

fin.

май-июнь 2020-го.

Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.