////
27 марта 2020 г., 11:06
Ссадина расчерчивает скулу Рылеева красным, будто кто-то мазнул окровавленной кистью, оставляя след на бледной коже, проходясь по рту и подбородку. Сергей прикипает взглядом к разбитым губам: застывшая корочка лопается, и Кондратий слизывает выступающую каплю крови, улыбается до дикости странно. Странность эта дергает, как зубная боль, как блядская мигрень, простреливающая от виска к виску, и Трубецкой не сразу понимает ее причину. Странно, потому что криво. Кондратий улыбается той стороной рта, по которой не прошелся художник-садист, и выглядит слегка поломанным. Под ребрами Трубецкого, кажется, тоже что-то ломается. Он наконец-то отлипает, поднимает глаза и оглядывает друга на предмет других повреждений, но с его ракурса только и видно, что алеющую скулу, кривую ухмылку и кудрявую челку, что вечно лезет Рылееву в глаза. Драгоценный литератор стоит к нему в пол оборота и еще не замечает его, говорит что-то Мишке, активно жестикулируя, и в этой странной ухмылочке губы гнет, снова их облизывает. Сергей же в карманах пальто пальцы в кулаки сжимает и наконец шагает в сторону друзей. Холодная волчья ярость шагает рядом с ним, толкает в плечо, обжигает затылок дыханием, заставляя каменеть плечами и щурить глаза. Первым его видит Бестужев-Рюмин. Посреди раскатистого смеха и движения откинутой головы напарывается на его взгляд и давится, замирает. Кондратий смотрит следом и улыбается.
— Спасибо, что приехал, — говорит так просто, Сергей просто кивает, потому что боится раскрыть рот. Ярость сводит челюсти, выплескивается в глаза. Бестужев-Рюмин натягивает на голову капюшон толстовки и бормочет, что Апостол его заждался, и ему пора.
— Тебя не подвезти? — интересуется Кондратий.
Миша лихорадочно мотает головой и, как нашкодивший подросток, удивительно быстро сматывает. Умный мальчик, думает Трубецкой, глядя ему в спину, ведь может, когда хочет. Снова смотрит на Кондратия, но у того то ли нервы покрепче, то ли мозгов поменьше. Он все так же криво улыбается, перекатывается с пятки на носок, зарывается в шарф, смотрит, чуть склонив голову набок.
— Домой? — уточняет зачем-то.
Сергей молча кивает и разворачивается к машине. Слова злые и тошнотворно горькие щекочут горло, толкаются изнутри в зубы, но он лишь сильнее сжимает кулаки.
Дорога до дома проходит под будничный отчет Рылеева. Он озвучивает количество участников митинга — их блядского несанкционированного митинга — цитирует особенно удачные лозунги, со смехом рассказывает про пару бойких бабуль, уже без смеха про компанию бритых коренастых типчиков, прицепившихся к ним, и ментов, подъехавших после. Сергей слушает друга и пялится на дорогу с таким остервенелым усердием, будто, отведи он взгляд, и они тут же съедут в кювет. Спокойный голос заполняет салон машины, ярость внутри Трубецкого рычит и клацает зубами. Единственное на что его хватает это бросить: «Ты как?» Он не видит Кондратия, но чувствует, что тот пожимает плечами и все-так же однобоко скалится.
— Нормально, — говорит. — Пара ссадин и ушибов, ничего серьезного. Пестелю повезло намного меньше.
Список пашиных повреждений заканчивается ровно в тот момент, когда они подъезжают к дому, и Трубецкой какое-то время не может разжать пальцы, сжимающие руль. Кондратий бросает на него тревожный взгляд, но благоразумно молчит.
В квартире так же молча щелкает выключателем и по-совиному щурится от света, заливающего прихожую. Снимает ботинки, куртку и сразу же следом любимую растянутую кофту вместе с футболкой. Смешно скачет, стягивая носки, демонстрируя Трубецкому линию выпирающих позвонков и отвратительно лиловый бок. Сергей упирается лопатками во входную дверь и разжимает кулаки, затем зубы.
— Кондратий, — начинает и сам себе удивляется, насколько спокойно звучит.
От злости звенит в ушах и пальцы подрагивают, но голос до противного ровный. Вот только Рылеева не проведешь. Он оборачивается, вскидывает брови.
— Отчитывать будешь? — спрашивает все так же, сука, буднично. Будто не стоит перед ним раскрашенным мальчиком для битья, поломанной куклой с кривой ухмылкой.
Трубецкой с шумом втягивает воздух в тщетной надежде заткнуть беснующегося под ребрами волка и легонько ударяется затылком о дверь.
— Ты обещал…
— Не надо, Серёж, — перебивает Кондратий и в миг словно стареет на десяток лет: круги под глазами выступают отчетливей, плечи опускаются ниже, и весь он становится вдруг похож на нелепого взъерошенного воробья, еле пережившего суровую зиму. Его бы под душ засунуть, да под одеяло уложить, вот только в Трубецком злости столько, что хватит на весь Питер и еще для Москвы останется. Ведь они все, блять, решили.
— Мы же все решили. Ты сказал, что не будешь во всем этом участвовать!
— Сказал, — легко соглашается Рылеев. — Чтобы ты меня к батарее не приковал.
Он улыбается и совершенно не выглядит раскаявшимся. Да что там, Кондратий выглядит чертовски воодушевленным, когда начинает (в сотый? тысячный раз?) объяснять Сергею, почему он не может стоять в стороне. Прямо посреди прихожей и пиздеца, что творился последние сутки, с носком в руке, уставший и весь, как старый томик стихов, потрепанный, начинает объяснять так горячо и страстно, как это может только он. Вот только Трубецкой от каждого нового слова ещё большее сатанеет, от этих блестящих восторгом глаз, от того, что Кондратий будто светится, когда вещает со своей маленькой трибуны. Все это Сергей видел сотню раз, на это и клюнул, когда увидел Рылеева впервые на собрании, на это и повелся, от этого и впечатывал лихорадочно - пока никто не видит - тело в стену холодного подъезда, а губы в губы. Но сейчас все, что раньше заводило, что вызывало восхищение, идет на корм щелкающей зубами ярости.
И в какой-то момент Трубецкой просто заканчивается. Как взрослый разумный человек, как цивилизованная личность. Злость разливается по животу и грудной клетке, шпарит горло, долбится в виски. Злость рычит и рвется вперед. Один шаг, и он нависает над Кондратием. Успевает заметить расширившиеся от удивления глаза, прежде чем впечатывает в стену и впивается в окровавленный рот. Рылеев стонет и дергается под ним, пытается вырваться, но Трубецкой наваливается всем телом, обхватывает запястье и шею, распластывает друга между собой и стеной, чтоб уж наверняка никуда не делся, чтоб остался здесь с ним навсегда. Кондратий дергает головой, открывает рот, чтобы что-то сказать, но Сергей затыкает его, снова целуя, вылизывая весь медный вкус. Тянет зубами нижнюю губу, шипит прямо в открытый рот: «Молчи, молчииии. Говоришь, готов вынести любую боль ради дела. Ну что ж, боль я тебе устроить смогу» и скалится по волчьи, замечая, как глаза Рылеева становятся совершенно шальными. Черная клякса зрачка затапливает радужку, превращая его в безумца, окончательно поехавшего, и от этой картины у Трубецкого самого едет крыша. Его пальцы сжимаются на горле сильнее, тянут за кудри, откидывая голову, чтобы было удобней терзать и так растерзанный рот, мазать кровавыми губами щеки, шею, ключицы, впиваться в них зубами и снова проходиться языком. Кондратий стонет и толкается бедрами, послушно подставляется, но хмурит брови и что-то шепчет недовольно. «Сережа, блять, ну» слышит Трубецкой и понимает, что он все еще в пальто, а Рылеев пытается его снять, тянет с плеч, дергает за рукава. И он делает это сам: стаскивает пальто, а следом и рубашку, чуть не выдирая пуговицы с мясом и путаясь в рукавах. Он стягивает брюки, наблюдая, как Кондратий синхронно избавляется от джинс, и уже в следующую секунду, снова оказывается рядом, разворачивает к стене. Горячо дышит во взлохмаченный затылок, вжимаясь членом между ягодицами. У Рылеева тоже грудная клетка ходуном, он упирается руками в стену, и стонет, когда пальцы Трубецкого впиваются в бока, прямо там, где кожа наливается фиолетовым свинцом, но пальцы продолжают свое путешествие, с силой проходясь по ребрам, груди, зубы проходятся по острым позвонками. Сергей не сдерживается, кусает больно и зло, впивается пальцами отчаянно, добавляя фиолетовых пятен, красных росчерков царапин, и Рылеев принимает все послушно, сам льнет, вжимается и дышит, широко открыв рот. Его отражение в зеркале, висящем чуть сбоку, синхронно раскрывает рот и откидывает голову, отражение такое же поехавшее, с растрепаными кудрями и россыпью алых мазков крови по бледной коже. Трубецкой ловит безумный взгляд и обхватывает его лицо ладонью, смазывает большим пальцем кровь со скулы, и, глядя в холодную поверхность зеркала, командует хрипло: «В спальню». Он, черт возьми, хочет Кондратия видеть. Видеть распятого под собой на постели.
В спальне Рылеев оглядывается, замирая у края кровати, Сергей толкает его и тут же, вздергивая за бедра, ставит на колени. Кусает загривок и выпирающие, словно не отросшие крылья, лопатки, ребра царапает, оглаживая. Кондратий стонет и прогибается, подставляя задницу. Он задушено шипит в подушку, когда Сергей толкается пальцами, и коротко вскрикивает, когда одним движением входит в него весь. Но тут же назад подается, упирается ладонью в спинку кровати и насаживается. Со стоном двигается навстречу, и это Трубецкого совершенно не устраивает. Он тянется и дергает Кондратия за запястье — за одно, второе — тот на постель обрушивается, но тут же приподнимается, упираясь лбом, проезжая им по простыни и выгибая шею. Ему неудобно от вывернутых за спину рук — Сергей одной рукой их удерживает, второй впивается в бедро — но каждое движение заставляет его стонать и шептать что-то. Трубецкой умудряется разобрать «ну же» и «сильнее, давай, блять, сильнее». И он запечатывает Кондратию рот ладонью, соскальзывает ею на горло, сдавливает пальцы, липнет грудью к спине, приподнимая, вжимая в себя, шипит в ухо зло: «Молчи, хотя бы в постели молчи» — и рычит, когда Рылеев в предплечье зубами впивается. Трубецкой двигается, двигается, остервенело и яростно, зажимая шею Рылеева в сгибе локтя, оставляя метки зубов на челюсти, обхватывая пальцами его член. И улыбается торжествующе во влажные кудри, когда тот начинает скулить, когда повторяет, как заведенный «господи, господи» и закинув руку, вжимает голову Сергея в себя. Вскрикивает, кончая, и Трубецкой почти сразу следом.
Через столетие скатывается с распластанного под ним тела, прилипает спиной к простыням, дышит загнанно, пялится в потолок. По потолку трещины ползут, и ему кажется, что это белый лед Невы трескается под ногами и затягивает их двоих в черную воду. И ему нужно что-то сказать. Обязательно нужно успеть что-то сказать, пока равнодушная вода не сомкнулась над их головами.
— Ты же понимаешь, что однажды можешь просто не вернуться, — слова оказываются на свободе без его участия, и Сергей даже успевает удивиться, прежде чем продолжает: — Тебя могут избить до смерти или еще что хуже. Однажды ты можешь не вернуться, и что я тогда, блять… — он давится неоконченным предложением и резко садится. Опускает ноги с кровати, чувствуя, как пол холодит босые ступни, а слова шпарят изнутри. Ему хочется расцарапать грудную клетку и горло, лишь бы вытащить этот невыносимый страх, эту обжигающую нежность, это все, к чему он совершенно не готов, и в чем сейчас неотвратимо тонет. Резко до боли хочется курить и глотнуть свежего воздуха. Хочется посмотреть на Кондратия, но Трубецкой встает и идет на кухню. Тишина толкает его в спину.
Старая форточка в хлопьях облезающей краски противно скрипит и словно нехотя впускает холодный уличный воздух. Трубецкой глотает его жадно, перемешивая с никотином, обжигая пальцы забытым окурком. Волчья ярость сошла на нет, но липкий мерзкий страх с привкусом гнили никуда не делся. Сергей перекатывает его по языку, пытается уложить внутри, чтоб не мутило при каждом движении, Сергей совершенно не знает, что с ним делать. И вторая сигарета вряд ли в этом поможет, вот только он ее все-таки закуривает.
На кухне, шлепая босыми ногами, появляется Рылеев. Он по макушку закутан в одеяло и выглядит нелепой отожравшейся гусеницей, взлохмаченной, но очень довольной. Он тычется носом в плечо Трубецкого и тянется губами к сигарете. Затягивается, блаженно прикрыв глаза, и Сергей ничего не может с собой поделать, целует его в подрагивающие ресницы.
— Ты же понимаешь, что я за тебя боюсь? — спрашивает кудрявую макушку.
Макушка, соглашаясь, приглушенно мычит. Кондратий утыкается ему куда-то подмышку и так же приглушенно оттуда спрашивает:
— А ты понимаешь, что на тебя сейчас пялятся все почтенные дамы из дома напротив, потому что ты стоишь у освещенного окна совершенно голый и охуительно красивый? — он приподнимает голову и хитро одним глазом из-под взлохмаченной челки смотрит на Сергея, и тот ржет, откидывая голову. Рылеев же обхватывает его руками, укутывая одеялом вместе с собой, и как-то резко, словно тумблером щелкнули, становится серьезным: хмурится, облизывает вновь кровоточащие губы.
— Трубецкой, я такой, какой есть, и меня не изменить. Ты это понимал, когда со мной связался. Ты знал на что шел. Ты знал, что я не приемлю полумер, — и опережая его возмущение: — И нет, мы не начнем очередной политический спор! У нас правило, не спорить о политике, когда мы раздеты.
Сергей снова смеется. Он то считает, что только так о политике им двоим и нужно спорить. А еще он думает, что, да, этого ненормального не изменить, но и его, Трубецкого, тоже. Он упертый и не оставит попыток своего драгоценного литератора уберечь. В конце концов, вариант с наручниками и батареей очень даже неплох.