ID работы: 9211670

Рагнаровская треть

Гет
R
Завершён
82
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
82 Нравится 4 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Рагнар был прав. Не всегда, но иногда ему удавалось ударить словом прямо в сердце, попасть в ускользающую истину и припечатать ее, будто юркую мышь — ножом. Он был прав в том, что, действительно, едва ощутив хладность браслета на собственном запястье; едва губы мимолетно опалило поцелуем ярловской жены — с той поры Бьерн постоянно просил отца взять его с собой. Куда бы то ни было. Хоть на край света: ему казалось, что отец плывет именно туда. Их разговоры становились серьезнее, полнее, но единственный вопрос щемящей детской безграничности мысли каждый раз обрушивался на Рагнара. Поддался ли он? Нет. Нет, он увидел, что Бьерн готов, вот и все.       Бьерн совсем мальчишкой сошел на берег вместе с другими викингами, внезапно чувствуя себя им, по меньшей мере, равным. Вместе с ними он взмахивал топором, вместе сносил христианские головы, вместе проливал кровь — чужую и свою.       Наверное, если бы Бьерн знал, чем обернется для него то мальчишеское упрямство, он не стал бы так рьяно просить отца привезти его на земли другого бога. Возможно, если бы он понимал, во что его жизнь превратится, он согласился бы с Рагнаром и остался бы защищать мать и сестру.       Он, ему в оправдание, не знал. Просто в какой-то момент оказался в просторе комнаты, диким взглядом грабителя оглядел сундуки и ящики и заметил, как что-то мелькнуло на периферии. Обернулся резким спешным движением, потом снова и снова, и — прежде чем понял: кровь его, мелкими каплями набухающая в рассечении лба, странным образом зависает в воздухе и тянется тонкой, едва различимой нитью. Тянется к окну — Бьерн подошел к нему, удивленный странной метаморфозой собственной природы, и увидел, как в мрачной глубине рощи, окружившей христианское селение, мелькнула тонкость и хрупкость испуганного силуэта. Он различил в отвратительной четкости темноту волос и светлость кожи — яркость контраста; различил настороженность скользящего движения; и, когда девчонка обернулась на долю секунды, Бьерн, сраженный янтарностью глаз, замер.       Кровяная нить медленно истончилась и опала. Сердце Бьерна забилось в медленном тягучем темпе, болезненно отдаваясь каждым ударом во всех костях тела. . .       Железнобокий спускает босые ноги на холодный пол и выдыхает сквозь плотно сжатые зубы: его лихорадит так, что становится трудно собраться с мыслями. А это ему необходимо. Бьерн тянется, разминает затекшие мышцы, отзывающиеся скупым недовольством и тягостным жжением, которое он, равно как и жар в теле, старается унять прохладой ткани, смоченной в студеной воде. Легче, однако, не становится. Он выходит в морозную ночь и долго стоит у собственного порога — обнаженный, с ног до головы покрытый этой болезненной горячестью. Снегом Бьерн растирает шею и плечи, лицо и бритость головы, чтобы к тому моменту, как Олаф явится к нему, не чувствовать себя лихорадочно обреченным. Чтобы к полудню и вовсе забыть о болезненности судьбы.       Когда солнце поднимается над горными пиками, Бьерн позволяет себе отойти от всех обязанностей и покинуть Каттегат, словно от того перестав быть Конунгом всей Норвегии. Он устремляется к льдистым подножиям, останавливается у тончайших источников, пробирается к отвесам, чтобы, гладко и гибко отведя руки назад, взобраться на их опасную скользкую покатость.       Все для того, чтобы, оказавшись на достаточной высоте, обнажить собственный топор и провести звенящем в холоде лезвием по коже. Тонкий порез, набухание крови, легкая боль и пощипывание мороза.       Все для того, чтобы, достаточно налившись, вязкая багряность дрогнула и медленно взвилась вверх, тонкой нитью устремляясь к далекой водной глади. Наверно, думает Бьерн каждый раз, будь крови больше…       В пылу битвы этого не видно. Там кровь других, своих и чужих, межается с его собственной, и все это невероятное скопище нитей невозможно распутать, и едва ли кого-то вообще волнует, куда ведет конец петляющей линии. Только когда остаешься с этим один на один, бороться с искушением узнать становится все сложнее и сложнее, и сложнее.       Бьерн вспоминает, что видел, как Рагнар однажды усомнился в правильности своих действий и в ночной тишине разрезал ладонь, чтобы тут же погрузиться в спокойный и глубокий сон, узрев, как кровяная нить вьется вокруг Лагерты и оседает крохотным пятном в области ее сердца.       Бьерн вспоминает, как сам много раз оставлял тонкие полосы на своей коже, чтобы, на секунду понадеявшись, мгновенно разрушить выстроенное невозможное — нить всегда извивалась вокруг той, кто была рядом с ним, чтобы устремиться к далекому горизонту и, истончившись, так его и не достигнув, изредев, опасть. Всегда болезненное зрелище, всегда завораживающее, всегда желанное.       Каково это?       Иногда ему хочется навсегда склонить свою неспокойную голову. Может, срубленную. Может, пылающую. Склонить и боле не поднять ее никогда. Наконец, спокойную. Вероятно, тогда он перестанет задаваться вопросом, мерно гложущим измученное лихорадкой тело. Возможно, тогда он перестанет истязать себя ежедневным наблюдением, как собственная кровь устремляется к другой, столь же родной, в далекий неизвестный край.       Каково же это?       Мучительно. Истязающе. Прекрасно.       Тело его, от волос до кожи, до костей и мышц, стало грубее, и все же с той первой поры, как он увидел тонкие спирали собственной крови, неспокойно мечущейся в густом и сухом воздухе — с той поры сердце его, кажется, тоже огрубевшее, тем же трепетом отзывалось на каждый новый виток красной нити, будто надеясь, что, образумившись, эта багряная вязкость осядет где-то здесь, на этой холодной и дикой земле.       Соль и льдистость волн разбивается о береговые камни, об острые откосы ниспадающих к лазурности скал. Резкий ветер разносит капли умерших в этой жертвенности валов, покрывает ими каждого, кто оказался на линии берега, и Бьерну кажется, будто сама природа хочет умерить его лихорадку. Хочет, да едва ли способна: Железнобокий знает это с той же ясностью и четкостью, с которой ведает собственное имя.       Только одно способно облегчить его боли и прогнать вечный жар его тела. Одно.       Одна. И находится она за зыбким краем горизонта. Там, где соединяется соль воды и чернота плодородной земли. Там, где вязкость полуденного ветра смешивается с легкостью весеннего бриза. Там, где ночная пестрота неба ниспадает на голодную почву легкими и ползучими туманами.       Где-то там, в этой невероятности, существует единственное лекарство, способное излечить его от всех телесных и душевных болей.       Ежедневно Бьерн обращает к далекому горизонту взгляд — доставшееся первенцу рагноровское бесцветие, — будто надеясь, тайно и осторожно, увидеть корабль — мощный; корабль о ярких парусах, хлопающих на холоде ветра. И после больше никогда не видеть, как собственная кровь рвется покинуть его же тело, устремившись в неизвестность.       — И что же печалит Великого Конунга всей Норвегии?       Олаф сидит перед ним, возложив руки на покатость живота, улыбаясь и при том взирая на него с такой серьезностью, на которую только способен кто-либо из живущих. Вскинувшись, Бьерн крутит в руке чашу.       — Только то, что мне неизвестно.       — Все известно лишь Одину. За то он лишился глаза.       Усмехнувшись, он делает глоток резкого эля и думает, что глаз — не слишком большая плата за знание. Ему даже не нужно все знание мира. Только, пожалуй, одно.       — Куда отправишь воинов в будущий сезон?       — Я пойду с ними вместе.       — Правда? Твой отец, кажется, став Конунгом…       Договорить Бьерн не дает. Смотрит на Олафа исподлобья, и желваки его медленно набухают.       — Я — не мой отец.       Ему нужно лично быть в следующем походе. Ему нужно знать, что главная ценность всего похода будет точно заполучена. Что он получит ее в целости и сохранности.       Бьерн для себя все решил. Отец устремился к неизвестности, полагаясь на одно лишь солнце, падающее на деревянное острие. Велика ли разница: Железнобокий собирается идти по зову собственной крови.       Викингам он об этом, однако, не говорит. Бьерн делает короткий мелкий разрез — совсем царапина, лишь бы определить первичное направление. Кто-то мог бы его заподозрить. Может, Хальвдан увидел бы что-то подозрительное в действиях Конунга — в том, как он едва смотрит на тот клочок карты, который у него есть; в том, как практически не обращает внимания на солнечный компас. Однако Бьерн, конечно, многое продумал наперед.       Воодушевленные речью о новых землях, викинги устремляются вдаль, сами не ведая, куда идут — вслед за лидером, находящимся в такой же неизвестности. В целом они все, конечно, на равных.       Соленые воды встречают их зверским буйством. Высокие валы накрывают драккары, грозясь пустить их, неверных и упрямых, ко дну. Хальвдан раз за разом говорит, что это не проклятие Богов — это Один воодушевляет их, идущих по верному пути, на бои, в которые им предстоит вступить. Говорит, что это Всеотец идет за ними следом, чтобы прогнать с земель неверного христианского бога. Когда Бьерн в утренней дымке видит стройный ряд собственных кораблей — без единой пробоины, без единой потери, — он даже готов в это все поверить. Даже готов признать правоту Черного. Но в ночи и буйстве шторма все кажется ему серьезной ошибкой — глубокое бездонье, в которое он заманил стольких людей, повинуясь собственной прихоти природы.       И в этом шуме и грозности океанской пустоты он, Бьерн Железнобокий, тайно раскаивается.       Это тихое признание всевидящему Одину, кажется, успокаивает все мировое: змей сворачивается тугим кольцом и замирает. Три спокойные ночи спустя Бьерн и его люди ступают на гладкость песчаной брежной косы.       Сухость ветра и мелкие песчинки ранят кожу. Железнобокий прячет лицо под тканью, оставляя непокрытыми глаза и бритость головы, и вытаскивает из-за пояса топор, ловко перекладывая его из руки в руку. Вокруг — пустота и забвение, в которое они устремляются, поставив драккары на якорь. Песчаные дюны замедляют шаги, ноги вязнут в зыбкой обманчивости почвы, и, когда Бьерн ступает на твердую землю, ощущение опоры резко ударяет по мышцам, и они отзываются острой болью. Его лихорадку усиливает палящее солнце, но в едва желтоватой зелени прибрежной полосы он чувствует себя спокойнее и лучше.       Они могли бы бесшумно пробраться к селению; могли бы тихо скользнуть к воротам и взять быстрым набегом громаду стен. Могли бы, прибудь они сюда раньше, когда в Бьерне плескалось яростное стремление к тому, чтобы забирать жизни, к которым он не имел никакого отношения. Сейчас же он позволяет себя заметить. Позволяет воинам встретить его людей и взять их в полукольцо — караул, словно облитый золотом: шлемы их и броня, и даже рукояти мечей ловят каждый солнечный блик и слепят. Он выходит вперед, перекинув топор из руки в руку.       — Мы прибыли к вашему королю.       Бьерн говорит с ними на тех языках, которые ему известны, не встречая, однако, понимания. Потому он убирает топор за пояс и разводит руки — мирный жест, понятный, наверное, каждому народу.       Кто-то из ряда воинов выходит вперед.       — У нас нет короля.       Язык оказывается Бьерну знакомым: он слышал его иногда от отца, который учился у Этельстана этому странному наречию; слышал его позже от Эгберта.       — Мы сопроводим вас к императору, если вы согласитесь обезоружиться.       Железнобокий вынимает топор и кидает его к ногам караульных — острое лезвие глубоко вонзается в рыхлую черную почву. Остается только на секунду уловимый звон стали и усиливающаяся лихорадка, оседающая волнами жара в сердце Бьерна. . .       Три дня спустя он, желанный гость императора, по такой счастливой случайности оказавшегося вдали от столицы, стоит на балконе летнего дворца, причудливой громадой возвышающегося над мелкостью домов и разбитой внутри этой каменной махины пышностью сада. Всей своей исполинностью навалившийся на резные перила, наблюдает — внимательный зверь, затаившийся хищник. Ему, пожалуй, нет дела до всех этих формальных договоренностей: земли, поселения, возделывание почвы — все это так далеко и маловажно, что Бьерн позволяет себе об этом не думать вовсе. Широкие одежды, чтобы не чувствовать палящего зноя; минимум движений, чтобы не бередить лихорадку. И стягивающиеся порезы — он так давно не делал новых, потому что…       Что толку?       Он знает, что, если долго идти по туннелям второго этажа, вскоре достигнешь короткой потаенной лестницы — темный влажный пролет; сырость и прохлада, которой больше нигде не найдешь; мерность немногих ступеней ведет в округлую башню — под самой крышей, ближе всего к небесной высоте.       Все — там.       В первую же ночь он это выяснил. Осторожно разрезал кожу ладони и пошел, позволяя крови вести его и при том, наблюдая, чтобы нить не иссякла. Больше он к этому не прибегал, потому что…       Каково это?       Достоин ли Конунг всей Норвегии найти утешение в объятиях царевны? Ох, едва ли.       Бьерн позволяет себе наблюдать, позволяет глазеть, позволяет слушать и слышать: узнавать о ней все, что способен узнать, просто оставаясь в стороне. Чтобы подтвердить все, что видит сам, собственными глазами: маленькая птичка, совсем птаха: кроткость и наивность, столь жестоко спрятанные от всего вокруг в каменной клетке. Почему? Потому что когда-то няня возила ее в маленькую деревушку недалеко от Уэссекса: там она проводила счастливые и беззаботные дни собственного детства, принадлежащие ей одной. Что случилось потом, никто не говорит. Однажды ей просто запретили когда-либо покидать столицу и лишь несколько месяцев назад позволили преодолеть громаду душных стен, чтобы прибыть в летний дворец.       Никто не говорит — даже те, кто знает, но Бьерну и не нужно большего: он с отцом и его людьми когда-то давно высадились на берег и вихрем прошлись по маленькой деревушке недалеко от Уэссекса.       Его лихорадка успокаивается: пламя, поглощающее его тело с малых лет до зрелости, наконец, угасает. Его сердце привыкает биться ровно и мерно, как и положено сердцу — никакого больше спешного и сбивчивого бега, никаких внезапных остановок в диком ритме: таких, от которых замирает дыхание и немеет тело. Ничего такого — больше никогда.       Бьерн понятия не имеет, что собирается предпринять. Он всего лишь глазеет, следит и наблюдает. Видит, как она, сидящая в пышности сада, перебирает струны массивного странного инструмента, и музыка, льющаяся из-под ее пальцев, заставляет весь мир вокруг померкнуть и исчезнуть. Глядит, как она собирает цветы. В конце концов, просто любуется.       И понимает — самое главное, — понимает, что, если он оплошает, больше ему ее не достичь: едва ли Бьерн сможет взять столицу. Едва ли покорит ее, чтобы снова приблизиться к царевне.       Каждую ночь с той самой, в которую он, наконец, понял, куда же ведет его вязкость крови, Бьерн приходит к массивности двери. Оседает перед ней на колени, касается пальцами полосы света, пробирающейся из-под нее, будто желая этот самый свет растереть меж пальцев. Садится, опираясь спиной на холод камня стены и думает. Сначала, конечно, просто прислушивается: тихая поступь, мерность шагов, шорох ткани, скинутой с тела — он слышит все, позволяя себе закрыть глаза и оказаться там, по ту сторону двери всем своим существом. Позволяя себе быть пойманным, если такова судьба. Быть пойманным, если это плата за то, чтобы быть рядом с ней хотя бы так.       В дневном свете он практически не переступает границ гостя: сидит с ней за одним столом, только когда за этим же столом — император и Хальвдан; слушает ее игру на странном гиганте инструмента, только когда ее отец предлагает послушать. При всем том каждый раз грань едва уловимо пересекает: смотрит на нее слишком долго, обращается чересчур прямо. Касается, когда касаний можно избежать…       — Что это?       — Мой дар Вам. Когда Тор направляет молнию в скалу, рождается этот камень.       Она вынимает бледную полупрозрачную округлость из струганной красного дерева шкатулки и смотрит через эту белесость на солнечный свет: радуга мраморным узором ложится на ее лицо и оголенные плечи; умещается в ямках острых ключиц; скользит бликами там, где могли бы скользить его пальцы, если бы…       — Он прекрасен.       Прекрасное к прекрасному.       Именно таких — таких — рождают на свет женщины, на всю жизнь обрекая их оплакивать Бьерну подобных: несносных, обезбашенных — обездушенных.       Она рассматривает его с равным любопытством. Может, даже привлеченная этой странной чужеродной дикостью: тугой канат волос и бритость кожи, бесцветие глаз на грани глубокой лазурности; гигант, исполин, облаченный в странную пестрость одежды — стоит перед ней, ей подвластный, любому ее действию покорный.       — Отец показывал Вам купальню?       — Нет.       Тонет в янтарности глаз, чахнет в улыбке, венчающей ее губы. Мерно погибает в благородности жестов: то, как убирает непослушную прядь волос; то, как переплетает пальцы у пояса легкого платья; то, как раскланивается — благородная девица. То, как идет — рядом, направляя его полужестом, непроизнесенным словом, коротким взглядом. То, как становится на носочки в попытке дотянуться до свечи, заключенной в витиеватую кованность.       — Я слышала, что Ваш отец стремился постоянно узнавать что-то новое.       Он кивает. Взгляд мечется по коже плеч и груди, виднеющейся в глубоком вырезе платья.       — То, что Вы пришли к нашим берегам не с войной, говорит о том, что Вы тоже ищите нечто схожее.       — Возможно.       Времени остается так мало. Оно стремительно утекает, просачивается меж пальцев и исчезает, и Бьерн тому помешать не может. Он — простой наблюдатель. Он ждет. Ждет того, что уготовила ему судьба. И в какой-то момент теряет всякую осторожность.       Бьерн сидит подле ее двери, растирает меж пальцев песчаную пыль и тонкий свет, думает. Когда дверь распахивается, он все еще где-то глубоко в собственных мыслях. Когда прохлада комнаты обдает его сгорбленную фигуру, он все еще где-то слишком далеко, чтобы среагировать молниеносным движением тела.       — Бьерн?       Вскинувшись, он поднимает взгляд. Белоснежность и легкость ночного платья; ниспадающая темнота волос; настороженность светлого взгляда, обращенного к нему в странном застывшем вопросе.       — Что Вы здесь делаете?       Он встает единым гибким движением. Даже не понимая, что конкретно делает, выуживает из-за пояса кинжал. Царевна отступает в глубину комнаты, прижав руки к груди, когда он режет собственную кожу ладони. Медленно и витиевато кровь скручивается в тонкость нити, устремленной к ней, отступающей, испуганной — пораженной, пока не оседает пятном на ткани ее платья — прямо в области сердца.       — Боже…       Бьерн, толком, не знает, что делает. Он показывает ей. Дает ей понять. Открывает простые истины и вязкие тайны собственной души. Раскрывается перед ней, отдаваясь на волю Богов, судьбы — на ее волю.       К тому моменту, как он припирает ее к стене, отрезав все пути к отступлению, если такое вообще планировалось — единым широким шагом, одним простым движением массивности — гиганта; к тому моменту нить крови истончается и рвется. К тому моменту, как он обрушивается на нее — лавина невысказанных чувств, вал ощущений, — их связывает уже чуть большее, чем просто багряная вязкость: от разрезанной ладони до пятна на белоснежной ткани.       — Послушай…       В легкой попытке отстранить его от себя, отодвинуть, возможно, выгнать, она кладет руки на натянутую кожу груди, в которой тонко нарастает биение сердца.       — Выслушай меня.       Бьерн не говорит. Вся проблема в ней — в низкой, едва смуглой; в прекрасной; в напуганной его диким порывом, который и движет таким исполином. Он не говорит. Ведет ладонью по мягкости волос, по гладкости кожи; склоняется так, чтобы выдохнуть сквозь плотно сжатые зубы прямо ей в губы, ощутив, как приятно отступает лихорадка, когда он ее касается.       Когда он позволяет себе забыть об одной простой истине — разделяющей их двоих массивности водного простора. Когда он позволяет себе хоть на секунду забыть, что собирается ее украсть.       — Вы собирались объясниться мне в чем-то...       — Я скажу все, что ты хочешь от меня услышать.       Тонкий изгиб шеи; Бьерн склоняется к нему, едва коснувшись губами мягкости ее лица, только скользнув по ней, чтобы припасть жадностью поцелуя к натянутой коже. Чтобы понять, как многое может дать такое простое прикосновение. Чтобы возжелать большего, едва представив.       — Прошу, не нужно…       Каково это?       Он едва ли отступил в любой другой момент. Он едва ли позволил бы себе остановиться, скажи это… Кто-либо другая. Однако перед ней он отступает: резко, словно обожженный христианским пламенем. Дышит глубоко и шумно, закрывает глаза, чтобы не видеть ее — так больше шансов, что он действительно покинет ее. Отступает на несколько шагов и, только оказавшись в холоде лестничного спуска, поднимает на нее взор.       Смирение, смущение — смятение. Царевна смотрит на него без малейшего испуга в глубокой янтарности глаз — голое и обостренное любопытство, интерес, смешанный с легкостью сомнения.       Бьерн спускается спешно, чтобы не дать себе возможности вернуться. Минует лестничные пролеты, едва успевая замечать смену ступеней под собственным шагом, потому что понимает: стоит ему хоть на секунду запнуться, остановиться — он вернется обратно и обрушится на нее неминуемостью чувств.       В собственных покоях он пытается найти спокойствие, утешение. Мечется в кровати без сна, поглощенный тяжестью мыслей, ими угнетенный. Весь обостренный — сплошное оголение нервов, — внимает каждому звуку мира, оставаясь, при том, к нему безучастным. Поэтому, когда он слышит едва уловимый шорох, реагирует стремительно: Бьерн встает и распахивает дверь слишком, пожалуй, резко. Царевна отступает на несколько шагов назад и испуганно вздыхает. Кровь из пореза — слишком глубокого и длинного, венчающего ее ладонь от самых пальцев до запястья, — пятном оседает на коже Бьерна: одновременно жжется и холодит.       — Я хотела проверить.       Улыбнувшись, Железнобокий протягивает ей руку и, когда маленькая аккуратная ладошка опускается в массивность его лапы, утягивает ее в комнату. Он садится, наблюдая за напряженностью и отягощенностью фигуры, пред ним представшей. Царевна ходит, мечется, прижав руки к груди.       — Как же так случилось?       Обернувшись к нему, встряхивается.       — Почему?       — Мы связаны с тобой.       Глубоко выдохнув, она замирает. Смотрит на него долго, пытливо, будто пытаясь понять всю тайну замысла, сокрытого во всем происходящем; прочитать это во взгляде самого Железнобокого.       — Подойди.       Бьерн протягивает ей руки, в которые она вкладывает собственные ладошки. Проводит по глубине пореза, оглаживая покрасневшую кожу и смахивая набухающие капли. Оставляет поцелуй на тонкости запястья.       — Ты боишься меня?       — Нет.       — Я неприятен тебе?       — Нет.       Взгляд снизу вверх, чтобы дать ей понять всю глубину и темноту его собственных планов. Чтобы дать ей возможность отступить, пока она только может. Чтобы показать, насколько шаткое его равновесие — насколько трудно ему держаться в такой невероятной близости к тому, чтобы сорваться и взять ее — всю, без остатка, показав, какой бывает страсть и желание.       Эту возможность она отторгает.       Царевна высвобождает собственные руки из его хватки, чтобы огладить бритость головы, провести по вискам, разгладить прикосновением морщины на лбу — коснуться кончиками пальцев губ и замереть, взглянув в налившуюся синеву глаз. Бьерн едва привстает и приникает к ней поцелуем — долгим, жадным — опьяняющим. Тянет ее на себя, тут же нависнув над всем ее нежным и хрупким телом, одновременно от мира заслоняя и ее же от него отрезая. Оставляя только самого себя, существующего для нее одной.       Целует, вздергивая легкость ее ночного платья, гладит, мнет и ласкает, сам же при этом к ней ластится в поисках долгожданного и невероятно чувственного ответа — касаний, поцелуев; вздохов, стонов; взглядов. Он получает ее всю сполна, наслаждается открывшейся благодатью, позволяя всему миру вокруг рухнуть и исчезнуть.       Нарастающая трепетность и спешность, дикость желания, наконец, берущего верх — Бьерн обрушивается на нее всей возможной нежностью и трепетом, всей любовью, в нем заключенными. Он осторожностью движений показывает ей, каким может быть. Чтобы при всем этом увидеть в ней, казалось бы, подчиненной, такое великолепие силы, скрытое от всех живых, которое может заставить усомниться. Усомниться во всем. Обхватив его лицо своими мягкими и прохладными ладонями, она целует и шепчет, и жмется к нему.       Каждый ее поцелуй странным образом похож на сотню предыдущих, на их тысячу, и при том совершенно особенный, невероятный. Единственный в своем существовании. Скоплением чувств и желаний, эмоций — хотений, он движется в ней, мерно набирая темп, чтобы абсолютно забыться в этой нежности плеч, чтобы утратить себя на тонкой грани этого удовольствия.       Неисчерпаемой тоской, нерастраченной чувственностью, он ниспадает к ее телу, абсолютно смирившись с невозможностью противостоять ее чарам.       Когда она после лежит рядом, разгоряченная, покрытая таким ощутимым смятением, что Бьерну кажется, будто он может черпать его ладонями, он зарывается рукой в мягкость ее волос и успокаивается.       — Я собираюсь украсть тебя.       — Правда?       — Да.       Помимо этого он собирается сделать ее Кюной всей Норвегии. Собирается возложить к ее ногам студеные земли и льдистые воды. Собирается склонить собственную голову.       — Отец пустится в погоню.       — Мы будем уже далеко.       — Тогда он прибудет к твоим берегам.       — И что?       Собирается навсегда утратить себя в этой нежности и ясности, показав и ей самой, какую любовь может таить в себе дикое языческое сердце.       Бьерн переплетает их пальцы, оставляет короткий поцелуй на костяшках и закрывает глаза.       — Я развяжу войну с любым, кто явится к моему порогу за тобой.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.