Вам!

R
Завершён
132
Размер:
12 страниц, 4 543 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 6 Отзывы 22 В сборник

Часть 1

Настройки

~ 1925 г.

На бумажном ветхом, без двух листов календаре, прибитым одиноким, давно заржавевшим гвоздем к голой стене ярким, червонным пятном врезалась в очи дата «Двадцать третье января». Не то чтобы дата была важной или имела какой-то вес, просто на душе было паршиво. Состояние привычное, нельзя назвать его чем-то новым, но именно сегодня было погано, как никогда, а сигареты давно перестали дарить то мимолетное ликование. Одна такая сигара грустно тлела на деревянном обшарпанном столе, выпуская тонкий дымок в потолок. Хотелось врезать по этому календарю да так, чтоб посильнее, оставить кровавый развод на пожелтевшей от времени бумаге. Чтоб потом болели кулаки, костяшки, запястье, рука до предплечья. Так, чтобы судороги одолевали руки, чтобы выть от боли, что пронизывает. Он бы даже не перематывал руки — пускай все увидят, что творится с ним! Но он никому не признается в том, что (или кто) стало причиной таких мерзких мыслей. Вьюга завывала, словно лающая псина, привязанная на цепи — также громко, звонко и неприятно. Снег покрывал всю вытянутую витиеватую улицу, от чего казалось, что все вокруг — белое, покрытое простыней — тонкой, полупрозрачной. Все обнаженные худые березы, наклонившиеся к друг другу, были покрыты тонким слоем белого порошка, словно мука. Такие же березы красовались на серебристой этикетке дешевой водки, которую предпочитал один знакомый ему молодой человек. На улице сплошная тишина, не считая бушующей вьюги. Ни звука поездов, что колесят по всей стране, ни шума человеческих возгласов, пьяных вскриков. Даже кабаки, которые располагались не так далеко от его дома — и то были тихими, казалось, вымершими. Если бы не пару человек, осмелившихся выйти в такую погоду на улицу, можно было бы подумать, что наступил конец света или еще чего похуже. В квартире пахло неприятно; явно где-то появилась противная плесень. Нужно было провести тщательную уборку, но сил на это не было. Все валилось из рук, даже кружка, с треском упавшая на пол, и та — разбилась вдребезги, а ее осколки так и остались крупинками на холодном полу. Маяковский сидел за потрепанным столом и пусто, как-то задумчиво пялился в лист бумаги. Он мог бы прожечь в нем дыру, наверно. Лампада, стоявшая тут ни один год, тускло освещала комнату теплым свеченьем, лишь деревянный стол и его грубые большие руки, которые не могли найти себе места. Ничего не получалось. Все слова, все буквы — ничего не складывалось в слова, в строчки. Рифма такая отвратная, что, казалось, он вовсе не поэт-революционер, а барышня, которая пишет поганые строчки про несчастную любовь, не испытав ее в полной мере. Одни лишь эмоции, которые хотелось бы не испытывать. Пусто, паршиво — все это он —Владимир Маяковский, извечно грубый, суровый — «глыба», как его называют в литературном (и не только) обществе. Но не сейчас. Сейчас он даже отдаленно глыбу не напоминает. Он думал лишь о Лиле. Она была вечной темой его дум, страданий, счастий и несчастий, не покидая его мысли. Ее округлое лицо, выпученные глаза, русо-рыжие волосы, собранные в нелепый хвостик с несколькими выпавшими прядями, несуразное тело, но какой-то необъяснимый шарм — все в ней было мило сердцу. Ее лицо всегда выражало истинную жалость или нескрываемое недовольство, а ее «Щен» насквозь пронизывало хрупкое сердце черствого Владимира. Лиличка изменяла, изменяла безбожно. Не раз Владимир оставался за дверью, пока Лиля и Осип поскрипывали кроватью, а тихие стоны Лили доносились сквозь хлипкую деревянную дверь. А мужчина никак не мог сдержать слез обиды: кулаки сами собой сжимались, короткие ногти впивались в кожу. И он просто опускался на пол, всматриваясь в бледную стену, кусочки которой осыпались на пол. А постыдные слезы смачивали сухую кожу, скатывались, капая с подбородка на светлую рубаху. Все так осточертело. Желание бросить Лилю одолевало его, накрывало, было сильней любви к ней. Любовь эта извращенная, без уважения к себе. Такая, что не легкость привносит и вдохновение, а только ухудшает все и без того унылое. Воспоминания жгли все внутри. Маяковский прижал ладони тыльной стороной к глазам, чтобы почувствовать физическую боль, —надавить на глазницы, — покалывание в коже, хоть что-то, а картинки, мелькающие под веками — исчезли навсегда. Было противно и мерзко от своей же любви. Казалось, что осталось ему недолго, ведь эта любовь сведет его в могилу, эта любовь ведет к верной погибели. Захотелось чаю. Горячего такого, чтоб горло обжечь и губы заодно. Чтобы свело челюсти от кипятка с приторным привкусом ягод. Хотелось избавиться от этих губ, которыми хотелось целовать Лиличку. В пору было хлестать стаканы водки и утопать в ней по самое горло, но опускаться до такого уровня футурист не позволил бы себе ни при каких обстоятельствах. Чайник закипел быстро, даже как-то неожиданно. Обычно на это уходило минут семь, не меньше; впрочем, станет ли Владимир на это жаловаться? Нет, конечно. Может он просто не заметил в своих раздумьях, как пролетели те семь минут. Порыскав в шкафчиках, Владимир нашел лишь необычайно дорогой на вид чай, привезенный Лилей из Берлина. «Тьфу, точно пить его не буду!» — пронеслось в голове у Маяковского. Любое напоминание о Лиле, как удар под дых, что выбивал весь воздух из легких и ранил-ранил-ранил. Он, подержав в руках пакетик с травяным чаем, вдохнул шлейф аромата духов Лили — терпкий, привычный, что аж тошнит; и выкинул чай в мусорное ведро. Но, к великому сожалению поэта, чая больше не было, совсем, поэтому ему пришлось довольствоваться кипятком из гранёного стакана. Кипяток обжигал нежные губы, язык, чувствительные десна, глотку — противно, но дабы забыться — пойдет.

***

В дверь стучали настойчиво, неистово, будто хотели отбить кулаки или дверь. Было ощущение, что сейчас крепкая дверь расколется на части под натиском ударов, показывая «во всей красе» нежданного гостя. Никто в такую темень не стал бы «домогаться» до Владимира Маяковского, кроме одного такого кадра. Забулдыга Есенин. Только он мог стучать так громко, отчаянно, и настойчиво добиваться встречи с Маяковским. Наверняка он напился до беспамятства в ближайшем кабаке, а сейчас зачем-то хочет ворваться в дом Владимира. Наверно, чтоб поскандалить. «Скандалист да пьяница», — пронеслось у Владимира в голове. Он распахивает дверь, из-за чего Есенин буквально летит на Владимира, так как ранее опирался всем корпусом на дверь. Маяковский моментально отталкивает от себя Сергея, который как-то подозрительно рад. Ухмыляется чему-то, черт бы его побрал. Он настолько хамоватый. Расплылся этот Есенин в ухмылке черта, такой, — что хочется устроить кровавое месиво на этом милом личике. Стереть эту насмешку на его лице, будто он знает что-то тайное, секретное, запретное. Словно его величие сейчас не имеет границ, будто его наглость дозволена ему самим Всевышним. Наверно, водка имела небывалое свойство раскрепощать человека. Маяковский был зол, даже где-то искренне недоумевал, что тут забыл этот пьяница. Стихи читать? Тьфу, да пошел он со своими стихами! Выпроводить бы его взашей, да еще и пинком в нужное место. — Не уж-то думаешь о своей Лиличке? — выплюнул прямо в лицо с самого порога Сергей с миной практически саркастической, язвительной. Никто и никогда не пытался провоцировать Владимира настолько личной темой, но пьяному чертяке на это наплевать. А Есенину наблюдать реакцию Владимира была даже приятно. Такое садисткое удовольствие. — Лампадка вон у тебя горит, листы разброшены. Думаешь, я не вижу? «Сука», — пронеслось у Владимира в голове. Поэтому Владимир хорошенько врезал Есенину, не раздумывая, да так, что тот не удержался на своих двоих и плашмя, с громким грохотом, упал на пол квартиры. Хотелось выжечь из памяти эту гулящую рожу. Да так, чтоб навек и побыстрее. Он стремглав ворвался в жизнь Владимира своими сопливыми стишками о женщинах, которые кидали его одна за другой, своими глазами большими, со своими словами неуклюжими, не связывающимися в единые предложения. Ах, сволочь-то какая, стихи, зато писать умел не хуже, чем пил по вечерам в кабаках. А сейчас тот стихоплет так довольно утирал кровь из-под носа, оставленную кулаком, что Владимир дивился такому поведению. Получал удовольствие от того, что ему морду бьют. Моральный урод. — Не уж-то я Вас обидел, Владимир Владимирович? — процедил Сергей, с явной насмешкой на лице. Он смотрел Маяковскому прямо в глаза, которые горели яростью, вытирая липкую кровь из-под носа. Владимир закипал быстрее, чем советский чайник. Несмотря на то, что Маяковский превосходил его в габаритах, и сам Есенин валялся на полу с кровью под носом, то все равно чувствовал некое превосходство над ним. — Слов не нашлось, зато кулаки-и. — Не смей говорить о ней, — сквозь зубы прорычал футурист, еле сдерживая себя на месте. Он сжимал от злости кулаки, на одном из которых был подтек крови. — Да Вы по уши влюблены в нее, Владимир Владимирович, — как-то с тоской говорит Есенин, распаляя оппонента еще больше. — Вы недостойны такой… женщины. — Не тебе решать, — прохрипел от злости футурист, готовясь ко второму удару, — к нападению. Владимир сократил расстояние вмиг, одной рукой ставя Есенина на ноги. Оскалив зубы, придерживая запястье Есенина так, что завтра на коже останутся следы его эмоций, выпалил ему прямо в лицо, чуть ли не в губы: — Сволочь Вы, Есенин. Я вас, — заминка, — ненавижу. — Это взаимно, если желаете знать, — ухмыльнулся Есенин, довольный реакцией Владимира. Развернувшись на каблуках ботинок, Есенин поспешно покинул квартиру Владимира, оставив того в растерянных чувствах. Зачем этот дурень приходил? Поглумиться — у него получилось. Выплеснуть накопившиеся эмоции — было б зачем… Неоднозначная эта личность — Есенин Сергей, похабник да скандалист.

***

Литературный вечер, как гром среди ясного неба. Маяковский готов был хоть посреди улице читать свои стихи, но вот Есенин был явно не готов встретиться с Владимиром, которого на днях довел до ручки. Его извечное похмелье тоже затрудняло его нестойкое и без того положение. Он попросту не знал, как поведет себя футурист, даже если в помещении будет с десяток людей. Пока что он не переходил черту оскорблений, но грузинское происхождение Владимира Маяковского не могло не настораживать Есенина, который отчетливо осознавал его превосходство над собой. Вопреки этому он не терял возможности «подразнить» футуриста — приносило это какое-то извращенное удовольствие — видеть его красное от злости лицо, сжатые кулаки, неприглядный блеск в глазах и неистовое желание врезать Есенину по лицу. Про Владимира можно сказать: «Всегда готов». Он мог вскочить по среди ночи и вещать свои стихотворения. Да это не только про творчество, попросту говоря. Владимир обладал умением мгновенно надевать маску безразличия, порой, раздражения, что не раз «выручало» его. Таким образом он мог быть готов ко всему на свете. Поэтому даже эта неожиданность не застала его врасплох. На нем идеально выглаженная белая рубаха, дымчатая жилетка, серого колера костюм в тонкую клетку, лишь подчеркивающий его рост и стать, ну и как дополнение — кроваво-алый галстук (так подчеркивающий его настрой по отношению к обидчикам), как некстати подходил ко всему облику. Несомненно, в нагрудном кармане выглядывают две перьевых ручки — его любимые: черная с золотым колпачком и еще одна, в изящную клетку, которая так совершенно сочеталась с его костюмом. Ботинки его, начищенные до виденья собственного отраженья, также при нем. Прическа его неизменна: пробор на левую сторону, прямые волосы, отросшие, правда. Он весь как на подбор — красивый такой, одет с иголочки. Его соперник не мог похвастаться хоть мало-мальски солидным внешним видом. Он, казалась, напрочь забыл, что это такое. Понятие «адекватный внешний вид» стало чуждым для него. Изредка в голову что-то выстреливало, и он тщательно готовился. Но к свиданиям с женщинами он готовился тщательнее, что неудивительно. Так что на Есенине было опьянение, неразбериха в пшеничных кудрях и блестящие сумасшедшие глазенки. Походка его оставляла желать лучшего, так как он уже успел по пути «познакомиться» с некоторыми столбами. Он очень яро готовился к литературному вечеру с Маяковским, что делал уж ни один раз. Есенин, прибыв к месту назначения, привлек внимание лишь некоторых, — новичков, — что не привыкли к поэту и его взбалмошному виду. Его щегольский костюм всего-то смешил Владимира. А Сергей, в свою очередь, озлобленный как-то по-детски, рванул на себе бедный галстук, взъерошил еще раз для виду и так беспорядочную шевелюру, после чего закричал таким звонким, но сильным голосом: — Не мы — имажинисты, а вы — футуристы, — с отвращением выкрикнул поэт, — Убиваете поэзию, — он взглянул в глаза Маяковского с юношеским недовольством. — Пишете агитезы! Голос Маяковского, — густой бас, — разразил минутную паузу: — А вы — кобелезы, — коротко, лаконично и со вкусом. Как всегда, в стиле Владимира. Маяковский улыбался. Маяковский усмехался. Маяковскому было приятно такое рвение Есенина, такое внимание к своей персоне и творчеству. Он сделал вброс, так сказать, в желании понаблюдать за следующей реакцией эмоционального поэта-имажиниста. — Ваш имажизм надоел каждому, — громкий, с нотками хрипотцы, тяжелый голос Владимира разразил скверную тишину. — Ваши стихи — это полная безвкусица! Есенин закипал. Есенин всем своим видом хотел рвать и метать, но почему-то Владимир был уверен, что доселе Сергей не был таким сдержанным. Все его оскорбления ни капельки не задевали, а лишь смешили, как взрослого первые детские обиды. — Это говорите мне Вы, Маяковский, — глядя ему в лицо, сказал Есенин, наслаждаясь скривленным, как от чересчур кислого лимона, выражением лица футуриста. Голос Есенина, как и его выражение лица, были как никогда серьезными, словно в этот самый момент решается его судьба. Маяковского аж передернуло от такой стали в некогда тонком, чуть ли не девчачьим голосочке. Чтоб заткнуть этого упертого барана-Маяковского, Есенин принялся надрывно кричать свои стихи: — Разбуди меня завтра рано, О моя терпеливая мать! Я пойду за дорожным курганом Дорогого гостя встречать, — ошалело дыша, имажинист остановился на чтении четверостишья. Маяковский усмехнулся всему этому показному представлению, внутри себя смакуя строки есенинские. Язык касается неба, неспеша, размеренно, скользит по кромке нижних зубов и опускается на изначальное место с характерным звуком. Владимир слегка облизывает пересохшие губы кончиком языка для комфортного вещания стихов, но Есенин это замечает. А футурист знает, что Есенин подмечает все. Он заливается краской, от чего постыдно отворачивается от зрителей. Владимир, не теряя ни минуты, приступает к своим стихотворением, предварительно якобы случайно откашливаясь — першит в горле, ничего боле. — Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана; я показал на блюде студня косые скулы океана, — изрекал Маяковский, чеканя каждое слово. Читал он, в отличие от Есенина, отрывисто; строчки его не лились словесным ручейком, а резались металлом, отрубались топором. В этом была его изюминка, особенность — называйте, как хотите. Владимиру всегда казалось, что ласка в строках вычурна, вульгарна, пошла, нежели это не любовная лирика. На то она и лирика, чтобы ею лобзать чужой слух. Но в остальных случаях — неприемлемо. По окончанию, когда Владимир кротко кивнул головой в знак благодарности за внимательное слушанье, он замолк в ожидании Есенина. И он не заставил себя долго ждать. Аудитория положительно бесновалась. Свистки, аплодисменты, крики — все это сопровождало Маяковского и его творчество. А Маяковский читал спокойно, размеренно, отчетливо, по-своему прекрасно. И «стихия» усмирилась. Наступила странная тишина. Стихи Маяковского прозвучали «как ласка, и лозунг, и штык, и кнут». — Разве это стихи? — встрепенулся словно задетый воробушек имажинист. — Вы же бревном разлеглись в тонкой поэзии! — А вам никак не надоест, Есенин? — вздернув бровь, дерзко интересуется Владимир, не сводя взгляда с юноши. — Маяковский! — горланит имажинист. — Ваши стихи не греют, не волнуют, не заражают! Публика вдруг захлопотала, завозилась. Кто-то хлопал, кто-то, поджав хвост, не рисковал высказываться. Больно уж авторитет высок был у Владимира Маяковского, который насмешливо смотрел исключительно в сине-голубые глаза Есенина. — Мои стихи не печка, не море и не чума! — уверенно выбрасывает Маяковский с ухмылкой самодостаточной, самодовольной. Маяковский был как стрелок, отражающий на лету любую стрелу в свою сторону, чем неимоверно досаждал поэту-имажинисту, у которого с переменным успехом получалось рассердить непоколебимого Владимира. Лишь иногда причинять легкое, вполне сносное чувство дискомфорта. — Может хватит мучать людей своими агитезами? — нахально вольничает Сергей, не умолкая. Маяковский вместо того, чтобы в очередной раз отвечать-язвить, лишь безмолвно подходит, выверивая четко каждый свой шаг, так, что каблуки его туфель постоянно чеканили об пол здания, чем заметно напрягали Сергея. Владимир подходит к Есенину слишком близко, непозволительно близко для их взаимной ненависти, от чего некоторые были готовы подскочить и разнимать еще не начавшуюся, но грозящую начать драку. Маяковский выглядел угрожающе. Он кипел, сгорал, гневался, а Есенин был чересчур самодовольным уверенным паршивцем, хоть и отходит назад под действием Владимира и его напора. — Вы же тратите наше время! — высказал свое мнение Есенин, не сдвигаясь с места. Среди остальной толпы настала тишина и лишь двое сейчас стали центром внимания, устраивая свои баталии. Маяковский быстро сокращает расстояние между собой и Есениным, из-за чего Сергей чуть ли не дышит ему в шею. Вот насколько подле они стоят друг от друга. Маяковский чувствует близкий к животному страх поэта напротив, насколько его дыхание обжигает кожу, глаза метались по лицу футуриста, а светлые ресницы еле заметно подрагивали. Было в таком Есенине что-то отвратительно привлекательное, притягивающие. Он уже не так хохлился, и весь его образ непоколебимого хулигана разбился в дребезги пред суровым взглядом карих очей. Владимир рукой вжимает Есенина к твердой стене, а другую приставляет аккурат его тонкой шеи. — Сукин вы сын, Сергей, — свирепствует футурист. — Вы невероятно пошлы в своих высказываниях в мою сторону, — дерзил Есенин. Хочется ему проучить Есенина, еще и поставить его в крайне неловкое положение перед петербургским светским обществом, когда практически все его тело вжимается в маяковское туловище, чуть подрагивает, а его руки безвольно свисает вниз, по швам. Видимо, они никогда не бросят привычку скандалить не только наедине, но и при людях. Владимир уже видит, как завтра во всех газетах будут напечатаны ярких заголовки «Очередной литературный вечер закончился дракой «скандалиста» и «маяка» или «Известные представители двух направлений перешли черту» или, что еще хуже «Что между ними: взаимная тяга иль ненависть?». Есенин, прижатый к стене, не теряет самоуверенности и наглости и восстанавливает свой напущенной образ, вплетая пальцы в копну волос футуриста, тянет их на себя. Но Владимир-то уловил это изменение, от чего дурно скалиться. — Чертов футурист, — выплевывает Сергей в лицо Маяковского. Вся эта картина находилась в центре небольшого круга, который составили те, кто изначально пришли лишь на ничем непримечательный вечер. Они, конечно, жаждали «хлеба и зрелищ», очередных конфликтов двух поэтов, но ни раз они не заканчивались хоть каплю похожим. — Владимир, неужели желаете подпортить и без того неустойчивое положение? — хрипит Сергей, ибо рука Владимира упирается ему в адамово яблоко, что затрудняет возможность говорить. — Я точно не опущусь до вас, Есенин, — вырывается у Маяковского. Зло, язвительно, агрессивно. Вся энергетика Владимира пугает. — Хотите убить крестьянского поэта? — проверяет Есенин. — С удовольствием, — усиливает хватку на бедной шее. — Лишь бы увидеть твое личико в этот момент, Сереженька. На шее уже виднеются кармазинные отпечатки пальцев Владимира, которые на утро превратятся в заметные синяки, что поставят Есенина в еще боле неловкое положение. И Маяковскому хочется это видеть, — его неловкость. Он чувствует непривычную усладу глаз и разума от всего это. Хоть кто-то прижал этого поэтика к стенке. Люди, столпившиеся вокруг, даже не пытались остановить этот беспорядок, лишь робко наблюдая за происходящим. Но когда лицо Есенина стало подстать колеру владимирского галстука, Маяковский презрительно, но больше напоказ, откинул Есенина от себя. Он еле дышал, хватал такой необходимый воздух, а в глазах его — удивительно! — азарт. Впоследствии, все зрители улетучились, а на утро газеты — как и предполагалось — пестрили провокационными заголовками, что не возмутили только их участников.

***

Маяковский еле заметно вздрагивает от нерешительного стука в дверь. Он не уверен в личности человека за дверью, не понимая, кого «нелегкая принесла». Встав из-за потрепанного стола, походкой, чрезмерно уставшей и ослабшей, плетется к двери, уже мысленно проклиная незваного гостя. Открывая дверь, скрип которой выдавал ее антикварность, он увидел лишь заснеженный невнятный силуэт. — Черт бы вас побрал, кем бы вы не были, в такую темень наведаться, — бормочет Маяковский силуэту, стоявшему перед ним. Он пытается всмотреться, но зрение подводит — как назло — именно сейчас. Человек, роста явно невысокого, облаченный в пальто цвета драп, осыпанный снегом, еле стоит на ногах, шатается как-то ненатурально, неестественно. — Есенин? — вопрошает Владимир. — Неужто трезвый, Сергей Александрович? — со желчью вторил Владимир, который даже вспомнить нормально не мог, сколько же раз он видел имажиниста трезвым, как стеклышко. Не более пяти раз — столько у них было литературных вечеров. Хотя он вообще ни в чем не уверен, что касается Сергея Есенина и его личности. Но тут Владимира как током прошибло от осознания того, что Есенин явно не в себе. Но он не пьян вдрызг, как обычно, — нет. Ведь если бы он выпил, так это можно было обнаружить не за одну версту. Он словно сумасшедший, он не в себе, в бреду мечется, да себя найти не может. Прошлый литературный вечер оставил неприятный осадок от «схваток» с Есениным, но почему-то сейчас на это было плевать. — Владимир, я так боле не смогу, — выплескивает ему Сергей, который еле стоял на ногах. Он входит в квартиру, с трудом переступая порог, моментально найдя себе опору. Он прислонился к стене, прижимаясь лопатками к твердой поверхности. Воздух только-только поступал в легкие, но губы отчаянно раскрывались, чтобы глотнуть кислорода. Он дышал загнанно, будто за ним была отчаянная погоня, как за всемирно опасным преступником. С раскрасневшимися щеками, заметно дрожащими руками и странно потускневшими глазами явно нуждается в помощи. Бледность его лика и лихорадочность его очей Владимира невольно пугали. Больного человека видно сразу, но Сергей болен чем-то страшнее лихорадки. Это было чем-то глубже, важнее, но к тому печальное, казалось, безутешным и неизбежным. Как бы он не отнекивался — они похожи. Владимир видел что-то свое в Сергее, они были связаны не только одним ремеслом, но и судьбою. Он, с распахнутым в сторону пальто, разгоряченный, распаленный, возбужденный. Его бегающий взгляд рыскал по телу Владимира, не осмеливаясь остановиться на взгляде футуриста. Золотистые кудри торчали в разные стороны, опадали на мокрый лоб. Рубаха обнажала шею и ключицы, кожа которых блестела от пота, а руки непривычно шарили по телу Маяковского в поисках опоры, ведь еще немного и он не устоит — смоет буря его жалкое тельце. Маяковский вздрагивал всякий раз, когда пальцы Есенина касались его: то запястья правой руки, то кожи шеи, то кончика уха, или вздымающейся груди. Его поведение буквально ввело в катонический ступор Маяковского. Он не мог пошевелиться, не мог возразить такому нахальному поведению, такому решительному нарушению границ личного пространства. Было в этом что-то приятное; прошибало дрожью от такой притупленной, непривычной нежности, но от мысли об этом Владимир схватил его ладони в свои, не зная, как успокоить эту панику. Они стоят донельзя двусмысленно — Есенин, прижатый телом Владимира к стене, что распаляло не на шутку, и Владимир, с красными от неожиданного смущения, с трясущимися от волнения руками и невообразимо странными желаниями в голове. Сергей стремглав падает в объятия Владимира, впечатываясь распухшими губами в смуглую шею. Футурист замирает от такого действия, хоть и невольного. Маяковский обнимает содрогающееся тело, негромко приговаривая: — Т-ш-ш-ш, балалаечник, — шепчет Владимир. — Ну что ты? Тело Есенина пылает от всего это. Изнывало, стонало от всего, что держится под оковами. Он безумствовал. Есенин то ли всхлипывал, то ли стонал от непонятной боли, разрывающей его изнутри. Он цеплялся тонкими худыми пальцами за свою шею, задыхается, хватая ртом душный воздух. В комнате невообразимо душно, но это не благодаря жаркой погоде — на дворе зима, дело в другом. — Что вы натворили, Сергей? — обеспокоенно спрашивает Владимир, не зная, что творится с этим хулиганом. Его жалость и сочувствие боле не отвратны ему. Ему страшно за человека, что от отчаяния пришел к нему — Маяковскому, своему главному «врагу» и оппоненту по оскорблением. — Что же с вами творится? — Владимир, Володя, мне ужасно плохо, — задыхаясь, шепчет Есенин. — Он уже здесь, прямо за вами. Владимир встревоженно оборачивается, но никого там и в помине не было. «Что за чертовщина?» — пронеслось в голове футуриста. — Кто, Сергей, кто? — молвит Маяковский. — Черный человек, вот кто, — бредит Сергей, не понимая ничего. — Кто он, Сергей, кто он такой?! — вскрикивает футурист. Ему страшно. — Он, он… — мямлит Сережа. — Похож на Вас, Владимир, но он хуже, он мне страшен. Владимир касается тыльной стороной ладонью лба поэта, опасаясь спугнуть такого зашуганного Есенина. И лоб его горяч, что можно обжечь руку. Он не в порядке, и творится какая-та чертовщина. — Да вы весь горите, товарищ, — встревожено констатирует Маяковский, думая, что же ему сделать. Он перекидывает ближайшую руку Есенина себе через плечо, без слов прося его опереться на себя. Он плетется вместе с практически бесчувственным телом до ванны. Дойдя до уборной, Маяковский буквально срывает это никчемное пальто, что припорошено мокрым, еще не до конца растаявшим снегом, и откидывает его, Бог знает куда. — Владимир, что вы творите? — хнычет Есенин. — Вас спасаю, балалаечник, — фыркает Владимир, дивясь Сергею и его «разговорчивости». Он осторожничает и, откинув верхнюю одежду на пол, приступает к рубахе, которая прилипла к мокрому потному телу, просвечивая обнаженное тело. Хладный взор Сергея до жути пугает такого непоколебимого Владимира, который видел, как он думал, хуже. Но это не так. Округлые пуговицы не поддаются дрожащим пальцам Владимира, из-за чего он, зло и торопливо, срывает пуговицы из оков светлой ткани, после чего слышится лишь глухой звук их падения на плитку ванны. — Вы мне надобны, — молвит Сергей. Маяковский толкает Сергея под холодный душ. Он усаживает его прямо в брюках на дно ванны, плевав, что тот промокнет. Есенин в бреду бормочет какие-то проклятья вперемешку с шепотом, из которого футурист распознает лишь тихое «тебя», и «не могу». Достаточно вымочив разгоряченное тело Сергея под водою, надеясь, что это хоть как-то облегчит его муки, помог тому вылезти, осторожно, словно хрусталь, придерживая одной рукой за плечо, а другой — за талию. Но неустойчивость чувствовалось в неуверенном положении тела, так что Владимир поддерживал Сергея за локоть. И тут Есенин, неожиданно для Владимира, сползает вниз, падая на пол. Своим тельцем оседает на холодном, весь в каплях полу. Сергей хватает лицо футуриста в свои мерзлые от воды ладони, подносит лицо его ближе к своему и осыпает вытянутое лицо короткими поцелуями. В лоб, в нос, в правый висок, в левый уголок губ — везде, куда наткнутся его уста. — Есенин, что вы, с ума сошли? — шепчет Владимир с какой-то осторожностью, трепетом. — Вы мне надобны! — вскрикивает Есенин, сутулясь, как ребенок, которого застукали за непотребством. Все, что вышло у Сергея, так это неуклюжа мазануть губами по щеке Владимира, оставив след на его коже. Это марево топит поэтов, с головой, что даже сладостно. Есенин, словно опийной настойки хлебнул, он желает поглотить целиком Владимира. — Сергей, вы больны! — убеждает больше даже для себя, нежели для поэта на руках, дабы не совершить ошибку, за которую будет стыдно до самой своей кончины. — Я вами и болен, — шепчет Сергей, отворачивая лик от Владимира. Владимир, плевав на все правила приличия и их некогда бушующую ненависть, хватает Сергея за гладкий выбритый подбородок и целует. Долго, томно, смакуя этот момент, отпечатывая его в сознании. Он не стесняется прикусывать нижнюю губу Сережи, а тот в свою очередь тушуются, где-то даже стыдится особенно чувственных вздохов и дрожащих ресниц. Руки его, есенинские, неловко цепляются за ворот светлой рубашки Владимира, в поисках поддержки физической, ведь земля под ногами давно уж исчезла. Он буквально задыхается, он переполнен эмоциями. Владимир прерывает поцелуй, дабы взглянуть на Сереженьку: все ли с ним в порядке. Лицо его алое, щеки пылают, ресницы пышные трепещут, а глазенки сладострастно мечутся из стороны в сторону, взглядом расфокусированным пялится. — О, Господи, — выстанывает Сергей. — Сделайте хоть что-нибудь. — Ты же понимаешь, что мы делаем то, что выходит за грань допустимого? — дрожащим голос, таким непривычно-неуверенным спрашивает Владимир. — Мне плевать, — твердо произносит Есенин, что аж в дрожь бросает от такой уверенности в своих чувствах. И Владимир, не раздумывая, притягивает Сережу к себе ближе, буквально вплавляя себя в него. Послав к черту все правила приличия и морали, впивается губами в есенинские губы. Гадкое чувство где-то в районе ребер тускнеет, подозрительно близко, неумолимо. Маяковский целовал Лилю, не она его, он ее. И черт возьми, поцелуи с ней были, оказывается, безэмоциональными, бездушными. А поцелуи с Сережей были неожиданно приятные, чувственные. В первые минуты ему казалось это чем-то неправильным, странным совпадением, неприемлемым. Даже сейчас он не уверен в правильности всех вещей, что происходят — будут происходить. Но в голове это отодвигалась не на второй, да даже не на третий план — далеко-далеко, чтобы не смущало. Есенин дышал загнанно, даже беспомощно, от чего хочется взять его в охапку. Мальчишка, который потерялся себе, ничего не понимает, а люди — его. — Владимир, — всхлипывает Сережа. — Ты меня теперь выгонишь? — Володя, — поправляет его Владимир, будто тот лишь забылся, перепутав имена. — Называй меня Володей. — Я ж вас люблю, Володя! — чуть ли не кричит Сереженька. И Владимир берет Есенина в охапку своих бесконечных рук и прижимает поэта к груди, так, чтобы тот слышал, как бешено бьется его, футуриста, сердце. Сергей всхлипывает; тело его содрогается при каждом тихом всхлипе. Слезы стекают с его мраморного личика, из-за чего Владимир приподнимает подбородок молодого человека, на секунду высвобождая имажиниста из объятий. Владимир касается кожи пальцами, стирая слезы. Ему не нравится вид расстроенного Сережи; улыбка — вот, что к лицу этому хулигану. Сережа сидит практически на коленях Владимира, который прижимает его к груди. Он уже не всхлипывает, лишь разместился. — Ты же меня не оставишь? — с надеждой в голосе, срываясь, спрашивает имажинист. — Ты ж меня сам не оставишь, балалаечник, — произносит Владимир; и улыбка его до боли искренняя.
Примечания:
132 Нравится 6 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (6)