ID работы: 9239419

Слова, слова, слова.

Слэш
PG-13
Завершён
149
автор
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
149 Нравится 8 Отзывы 15 В сборник Скачать

///

Настройки текста
У Рылеева шарф бесконечный, петлями на шею намотанный, такого дико красного цвета, что Кондратию самое время революцию возглавлять. Так заявляет Бестужев-Рюмин и несколько недель вместо привычного «литератор» зовет его «вождем революции». Рылеев смеется и тянет шарф, ослабляя. Подставляет шею и лицо весеннему ветру, что в Питере, конечно, сплошь снег и слякоть, но все равно уже пахнет переменами. Кондратий шмыгает носом и шарит по карманам в поисках платка, а натыкается на блокноты, проездной, две связки ключей, пару огрызков карандашей, пробку от шампанского и комок бумажных платков мелко исписанных и поэтому очень нужных. Чистого платка в кармане не обнаруживается. У Рылеева вечная простуда с редкими перерывами на хорошее самочувствие. По утрам он кашляет, поминая проклятые рудники, и затихает, только залив в себя чашку горячего чая. Оказавшись на улице, тут же начинает шмыгать покрасневшим носом, поэтому Трубецкой закупается бумажными платками в промышленных масштабах и только успевает подкладывать новые упаковки в карманы пальто. Он Кондратию, конечно, не мамочка, но с завидным упорством раз в месяц пытается отправить того к врачу, закрывает в квартире окна и наматывает шарф вокруг шеи плотнее. Рылеев с не менее завидным упорством существование врачей игнорирует, распахивает окна, будто там снаружи не Питер, а жаркая Куба, и ослабляет шарф сразу же, как выходит из подъезда. У Рылеева ворох блокнотов по дому рассыпан: они громоздятся на подоконниках, вываливаются из карманов пиджаков и пальто, подкарауливают в таких странных местах, что Трубецкой только и может, что усмехаться. Он уже давно смирился с тем, что эта бумажная армия захватила его когда-то по-солдатски пустую квартиру. Он в первую же неделю поднял белый флаг, потому что понял — воевать с ней бесполезно: блокноты, сложенные на письменном столе идеальной стопкой, расползались по комнатам с поразительной скоростью и, кажется, даже без участия Кондратия. Поэтому сейчас Сергей только качает головой и перекладывает блокнот с компьютерного кресла на книжную полку, с раковины на стиральную машинку, с подушки на тумбочку и собирает листы, рассыпанные по полу. У Рылеева ворох блокнотов, но он пишет на листах, потащенных из принтера, на полях газет и журналов, на квитанциях за свет и чеках из продуктового, на салфетках из каждой кафешки по дороге от дома до универа, и на обрывках и клочках, не поддающихся идентификации. У него пара десятков текстовых файлов на телефоне и несколько голосовых. Одно в общем чате, скинутое Бестужевым-Рюминым. На нем голос Кондратия радостный и такой расшатанный, какой может быть только после двух бутылок шампанского. Слова о дружбе и свободе звонко рассыпаются из динамика телефона, и им вторят вопли всей их честной компании, разбавляющей белые ночи шампанским. Кричат чайки, звенят первые трамваи, Пестель одобрительно свистит, кто-то аплодирует, и только голос Трубецкого тихий, но удивительно слышный в этом безумном гвалте, говорит серьезно: «Слезай, упадешь же, нянчится не буду». Трубецкой, к слову и всеобщему неудовольствию, оказывается прав — Кондратий в своих самых лучших традициях с фонарной тумбы, на которую вскочил в порыве вдохновения, наворачивается, и сообщение в телефоне заканчивается матом — крайне литературным и таким же страстным, как и опус до. Весь чат последующие сутки сыплет восхищенными эпитетами — и мату и стихотворению — беспокойными вопросами о здоровье Рылеева, комментариями о жертвах, приносимых искусству, и ехидно интересуется, правда ли Трубецкой такая скотина бездушная, что оставил пострадавшего без внимания. Трубецкой, читая, закатывает глаза и фыркает, но улыбается, когда говорит Кондратию: «И почему тебе не сочиняется дома в кровати?». Тот улыбается в ответ, сообщает, что в кровати ему и так есть чем заняться, и тянется за поцелуем. А отличное стихотворение про дружбу и свободу, сочиненное и тут же продекламированное Рылеевым ранним летним утром с фонарной тумбы, лежит в общем чате, очень вовремя записанное на телефон Бестужевым-Рюминым. Если честно, Кондратий бы рад заполнять ворох блокнотов аккуратным почерком, выписывать ровные столбцы, строить слова, как послушных солдат с десяти утра до восьми вечера с перерывом на обед, вот только слова не спрашивают. Слова приходят, когда им заблагорассудится, проходят по мозгу, как разудалое монгольское иго, и тут главное ухватить первые, зажать в пальцах вместе с ручкой, карандашом или старым скрипучим маркером — чем угодно, что сможет зафиксировать их в этой реальности. Иногда слова оказываются проворней, дразнят, показывая язык, и исчезают, чтобы через мгновение снова появится. И в погоне за ними Рылеев пропускает мимо ушей лекции и свою станцию метро, забывает свой стакан с кофе в кофейне и ключи от дома в квартире. В ожидании Трубецкого он сидит на подоконнике в подъезде, пристроив блокнот на согнутые колени, и пугает выходящую из лифта соседку, радостным воплем, когда наконец-то ловит всё нужное. Иногда он собирает слова, как конструктор, и одна деталь обязательно не встает на отведенное место, выпирает углами, ломая ритм или коверкая смысл. И Кондратий методично начинает перетряхивать все свои закрома в поисках нужного, бормочет, примеряя одно за другим, ругается сквозь зубы, и прохожие смотрят удивленно на странного, замотанного в красный шарф парнишку, по которому явно плачет дурка. Друзья же знают, что в такие моменты Рылеева лучше не трогать, оставить в покое, дать время на поиски, а потом выпить шампанского за их удачное завершение. Чаще же всего слова просто приходят, наваливаются массой, лавиной, чертовым катаклизмом — только успевай записывать. Но он смотрит на Трубецкого, и слова, послушные и родные, слова, из которых так привычно выплавлять нужное, вдруг исчезают, оставляя вместо себя звенящую пустоту, пространство, набитое сладкой ватой. Когда Трубецкой смотрит на него и улыбается, и пальцы привычно вздрагивают, но не в поисках ручки, а от желания пробежаться по острым скулам и морщинкам в углах глаз, пройтись по вискам и зарыться в кудри. Слова капитулируют, поэтому Рылеев молча обхватывает лицо Сергея ладонями. Слова испаряются, оставляя горящее нутро, полое жерло вулкана, медленно заполняющееся расплавленной лавой, когда в конце долгого дня Трубецкой снимает рубашку и тянется всем телом — сплошные стальные жгуты и острый костяк; когда курит, откинув голову на перила балкона, подставляя беззащитное горло и блестя глазам из-под опущенных век; когда склоняется над ним, упираясь ладонями над головой и смотрит, смотрит, смотрит так жадно и голодно, будто сто лет ссылки вдали, и вот он вернулся. Слова плавятся и все, что Кондратий может, это лишь стонать и дышать загнанно. Слова, которые и есть он сам, предают Рылеева, и он не знает, что с этим делать. Он сидит на кровати и смотрит на Трубецкого. За окном почти ночь, и тот подсвечен светом настольной лампы словно нимбом. Сравнение отвратительно банально, и Кондратий усмехается, режется взглядом о монетный профиль и немного злится, потому что без слов таким беспомощным себя чувствует, словно его раздели и вытолкнули навстречу толпе. А Сергей взгляд его чувствует, отрывается от ноутбука и разворачивается в кресле в его сторону. Он смотрит на Кондратия. Тот же разглядывает его так сосредоточенно, будто упражняется в передаче мысли на расстоянии. — Ты чего? — спрашивает Сергей, разминая пальцами затекшую шею. — Ты красивый, — говорит Рылеев, а глазами продолжает по лицу его шарить, становясь при этом дико растерянным, отчего сердце Сергея совершенно по-дурацки ёкает. Кондратий же повторяет с нажимом: — Ты такой красивый. Губы Трубецкого неумолимо растягиваются в улыбке. «Тебе это не нравится?» — хочет он спросить, а еще глупо сказать: «Спасибо» и «Это ты красивый», но Кондратий продолжает: —  Ты такой красивый, что мне дышать иногда трудно, когда я смотрю на тебя, — он замолкает на мгновение, встряхивает головой, хмурится, а затем продолжает: — Черт, я могу написать стихи о том, как меня злит эта страна, и о том, какой она должна быть, какой я вижу ее будущее, каким было ее прошлое. Я могу написать о Питере в любое время года, о том, как пахнет воздух залива во время белых ночей, и как здесь бывает отвратительно тоскливо и непередаваемо хорошо. Я могу написать о высшем предназначении человечества и о том, чем живет каждый отдельный человек. О всей нашей компании, пьяно шатающейся по городу, о том, как я вас всех люблю, о том, как мы встретим нашу старость, и о том как не встретим ее. Блять! Я могу написать о чем угодно, о ком угодно кроме тебя. Рылеев переводит дыхание и выглядит злым и виноватым одновременно. — Мне многое хочется рассказать своим потомкам, понимаешь. И мне хочется рассказать, какой ты… — и снова пауза, и снова на лице чертова растерянность, от которой сердце ноет невыносимо — Но, когда дело касается тебя, мне не хватает слов, понимаешь. Я просто не знаю таких слов. Рылеев замолкает и по-прежнему выглядит потерянным, а Сергей не может не улыбаться, как умалишенный. Его литератор расстраивается, потому что не может написать стихи, посвященные ему. Сердце оголтело ломится в ребра, будто пытается выскочить прямо в руки Кондратия. Трубецкой поднимается с кресла, подходит к кровати и склоняется над Рылеевым. Упирается руками в матрас по бокам от него, заставляя откинуться на локти. — Ничего страшного, — говорит все с той же широченной улыбкой и наконец ловит его взгляд, заставляя посмотреть в свои глаза — К черту потомков, мне хватит от тебя десятка слов: «Поцелуй меня», «еще» и «давай сильнее», — губы Рылеева, подрагивая расползаются в улыбке, а Сергей склоняется ниже и продолжает: — Еще «я люблю тебя» и «сегодня моя очередь выносить мусор» Кондратий смеется и падает на спину. Закидывает руки Трубецкому на шею и говорит: — Поцелуй меня.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.