1:37
СЕРЕЖА1:38
спишь?1:45
не пизди1:50
ты так рано1:50
не ложишься1:50
сережа1:52
сережа1:52
серж1:58
сержио1:59
гейсер апостол-муравьев1:59
хаха это же муровей2:00
приложите жопу к монитору 🖐🖐2:01
СЕРЖ ОТВЕТЬ МНЕ2:12
СЕРЖ ты умер?2:17
если ты не ответишь мне через минуту я скажу трубицкому что ты называешь его крысой2:20
ты знаешь он расстроится2:21
сереж2:21
у тебя нос 🤡2:31
клоунский2:31
ну в смысле не круглый и красный2:31
просто он смешной2:31
я всегда с него смеюсь2:31
Ты ДоИгРаЛсЯ мОн АмИ2:33
Ниже шел спам, состоящий как минимум из пятидесяти повторяющихся вариаций имени Сергей, взятых очевидно с сайта какзовут.ру, ведь там были и Гуши, и Сергейки, и совсем выводящие из себя Чучи. В конце Миша отправил свою фотографию: сонный, растрепанный, завернутый в какой-то видавший виды плед и улыбчивый как всегда, только вот рыжеватые усы, делающие Бестужева не обычным бешеным первокурсником, а дважды бешеным первокурсником-эстетом, были измазаны в чем-то белом. я пью кефир2:48
у меня уси в кифири2:48
ну все, я тебя сейчас буду поднимать2:49
(ты дурило)2:50
Гнев пер из ушей плотной струей горячего пара, свистя, как в чайнике. Эти эмоции, гиперболизированно показанные в мультфильмах, казались не такими уж гиперболизированными, и даже жаркая и мясистая симпатия к Мише не отменяла желания на него наорать и обижаться минимум двое суток. Сережа и правда был дурилой, таким же глупо-постироничным дурилой, как и Мишель — улыбался с идиотских шуток, на парах смеялся до покраснения и получал по шее за это. Но в такие моменты, когда Бестужев-Рюмин определенно был виноват и расстраивал Муравьева, эти шуточки только больше выводили из себя и вызывали желание приложить к монитору совсем не то, что просил Миша, а его вихрастую башку, потом, правда, зацеловать выросшую шишку, но злости это не отменяет. Глаза, сначала горевшие от непривычно яркого экрана (Сережа из принципа не ставил темную тему нигде), начали привыкать к свету и оттого слезиться. Молодой человек нахмурился сильнее, смаргивая влагу и утирая тыльной стороной ладони. 2:54Бестужев ты охуел?
нет, я мишель2:54
Сон хотел забрать свое и намекал Сергею просто отключить звук, оставив только будильник, который теперь точно понадобится, но злобное желание подпортить Мише жизнь именно сейчас, хотя бы просто по-отечески прикрикнув, отталкивало сон в сторону и забирало Сережин ум себе. Наглый усатый первокурсник-эстет никак не унимался, и не получив ответ через минуту, стал Муравьеву звонить, да не просто звонить, а с видео — усы все еще были в кефире и показать это другу очень хотелось, ведь в виде фотографии Сережа это, видимо, не оценил, или просто не разглядел. Новая трель резанула слух, Муравьев машинально принял вызов, не включая видео у себя, а только пялясь на слабо освещенную морду напротив, яркость поубавилась, и обстановка резко стала интимной, но все равно не была способна успокоить гневившегося Сергея, что сжал губы в тонкую полоску и строго нахмурился, не отрываясь от черных глаз Мишеля, как будто и без видео мог придавить его неуместное веселье своим тяжелым взглядом. На том конце где-то на фоне играл Гимн Народовольцев, который Муравьев узнавал с двух секунд, но Бестужев особо революционным сейчас не казался, совсем даже наоборот. — Как же ты слаб в постиронии... Привет, Сереж. Зацени, у меня усы в кефире. Я когда раньше пил всякие кефиры, йогурты, утирал потом спокойно эту шнягу на губе, даже не думал, что с усами кефир пить так смешно получается. Проблема всех более-менее густых напитков. Не, ну ты видишь? На, глянь. — Бестужев поднес телефон ближе к лицу, почти что тыкая фронтальной камерой в побелевшие слипшиеся в кисломолочке усишки, Муравьев кашлянул, как бы прося собеседника убрать телефон подальше и не тыкаться больше в экран. — Включи камеру, че ты как не родной. Давай-давай, chéri*. Когда Миша очаровательно картавил, изображая «лягушатника», как он сам выражался, а уж тем более когда употреблял эти странно звучащие обращения, Сережа просто устоять не мог и сразу на все соглашался: и пары вместе прогулять, и одолжить кругленькую сумму денег, ведь «Ты же понимаешь, у них там обыски — технику всю забирают, Серж. Давай ФБК задонатим, ну Россия Будущего, че кукожишься!», и даже перед матерью отмазать, мол, всю ночь они вместе у Сережи будут историю зубрить, хотя на самом деле Миша благополучно слиняет на вписку. Муравьев улегся на бок и вытянул руку со смартфоном перед собой, включая видео и со своей стороны. В маленьком окошечке он видел себя: уставшего, помятого и разозленного — читалось сразу. Прижимался щекой к подушке и думал в какую часть экрана надо пульнуть взглядом, чтобы он дошел ровно до сердца Мишеля через его темные глаза. — Бестужев, ты серьезно меня разбудил, чтобы рассказать эту хуйню? — Сергей вздыхает и трет переносицу, хотя она совсем не чешется, просто жест такой по-серьезному раздраженный и уставший, выражающий весь Сережин настрой. Миша на экране мечется взглядом по своим коленям, а когда снова поднимает его на Муравьева, глаза Бестужевские кажутся какими-то чересчур блестящими и грустными. Не теми, что всегда сквозят какой-то легкой хандрой, а теми, что в момент из черных пляшущих бесенят становятся такими бесконечно глубокими озерами, откуда мертвецкую тоску ведрами можно черпать, да коров поить. — Да, я просто так странно почувствовал себя со всем этим кефиром... Ну знаешь, я много что сказать хочу, и я скажу, даже если тебе это нахуй все не надо, потому что мне надо, а если мне надо, то ты меня поймешь обязательно, я ж знаю. — Даже с такими глазами голос Мишин звучал так наивно вдохновенно, что у Сережи все мысли об экзаменах напрочь отшибло и возвратило к этим их тайным, сокровенным мечтам, которые даже глубже пожертвований в Россию Будущего, к тем мечтам, которые появились в их кругу как-то неожиданно и у всех сразу, откликаясь и выныривая, правда, у каждого по-разному, в разных местах. Бестужева они цепляли слишком сильно, где-то на уровне чувств, слишком лично он понимал страдания Отечества, а Муравьев это видел и понимал без слов. — Говори, раз уж разбудил, Миш... Правильно ты меня знаешь, обалдуй мой, и пользуешься умело. — Чтобы еще больше друга не расстраивать, к концу Сережа улыбнулся слегка, пусть и видно плохо из-за подушки, но Миша-то заметит, он Сережину улыбку отовсюду заметит и подкалывать будет после. Бестужев вздохнул и натянул хитросплетения пышного одеяла и пледа чуть ли не до глаз, Муравьев скривился немного, думая, как тот кефир с усов, должно быть, мерзко пачкает пододеяльник, но говорить об этом и стыдить Мишу сейчас было не лучшей идеей. Окно в небольшой комнатке Мишеля было открыто настежь — на улице не так уж холодно по меркам Петербурга, но в квартире все же зябко. Рука, что оставалась вне одеяла для управления телефоном, мерзла жутко и немела от не самого удобного положения, но Бестужев так привык, что и внимания особого не обращал. Растрепанные волны волос почти незаметно качались от ветра, проходящего через окно, и Сережа видел блики чего-то желтоватого на волосах слева, видел, как отдельные пшеничные волоски зажигаются на фоне ночи, освещаемые далекой настольной лампой, он почти чувствовал, как обнаженные плечи Мишеля касаются внутренней стороны одеяла и дарят ему хоть призрачное ощущение защиты и домашней безопасности. Гимн Народовольцев очень кстати сменился знаменитой песней про коня и поле, значит меланхолично-патриотичный Мишин плейлист был в действии, и его, Сережино, отсутствие, заставило погрузиться в мысли, занимающие страстный и живой ум постоянно, но доходящие до горькой крайности очень редко. — Родину я люблю, Сереж, вот что я понял. Мечту нашу люблю, перелюбить боюсь и с ума сойти... — В недалеком отрочестве разговоры о любви к Родине, друзьям и еще чему-нибудь святому обычно ассоциировались с выпившими взрослыми, у которых вдруг эта самая любовь ниоткуда появлялась. Сейчас же, пусть вот так без особого повода и по видеосвязи, это казалось странным, но Сережа понимал, даже гордился. — Я думал о том, что мы все такие крошечные на самом деле, такие хрупкие и глупые, я вот с усов и кефира так улетел... Но ты только представь сколько всего в нас есть, вот хотя бы подумай, как в таком маленьком теле, в таком маленьком сердце у меня умещается любовь к такой огромной стране, Сережа, к такому огромному народу, где у каждого, хотелось бы верить, в сердце такая же большая любовь. Как рядом с такой любовью может жить такая же большая боль, такая тоска, такая сила, что мне страшно становится. Я так страшно открыт и распластан от того, что во мне ютится, от того все отдать готов, лишь бы ты, лишь бы каждый плечи расправил пошире и вдохнул поглубже... — Миша усмехнулся, утыкаясь лицом в одеяло и шумно дыша в него, после поднял голову и в глаза заглянул, совсем не искажаясь экранами. — У меня усы в кефире, а я о таком думаю, представляешь? Я дурак, я трус, я совершенно ничего такого из себя... Страшно мне, а за тебя умереть я готов, за тебя и за Родину, только чтоб всем хорошо было, только чтоб у меня перед смертью надежда была на лучший конец для тебя, для всех. Мне бы только поглубже окунуться, в это настоящее, мне бы утащить тебя в какое-нибудь поле и говорить там все это про любовь, ну не дурость ли? Точно, дурость, думать о таком — дурость, когда убивать меня никто и не собирается, может закроют когда-нибудь суток на десять, и все, а я такого страдальца строю, Сереж... Тебе ведь тоже любить ее сложно, больно? Помнишь придуривались тогда, березу обнимали, а я занозу с нее себе посадил, вот и здесь так же... Как же по-дурацки это, Сережа, звучит: Родину люблю, березу обнимаю; мне аж стыдно, мне в церкви молится надо, а не тебе все это рассказывать. Я ведь никогда по-настоящему никого и ничего не любил, никогда и не думал... Потерялся просто, так говорю об этом много, только сам с собой, и боюсь завернуть не туда с этой любовью, слишком много ее, слишком она детская, сырая, непривычная и отчаянная из-за мечты. А одному мне страшно, мне и со всеми страшно, с тобой только не так страшно, ты мне поэтому пообещай, ну хоть немного, ты со мной пойдешь, если что? Ты меня удержишь, если что, Сереженька? Для меня Отечество любить то же, что тебя, вы для меня одно, понимаешь? И нос у тебя, кстати, не клоунский, а красивый очень, и Трубецкому я ничего не говорил, а кефир кончился — я еще хочу. В глазах Мишиных плескалось такое непонимание, такая тоска, заметная даже через экран, через расстояние, он задавался вопросами: отчего же Родина так холодна и безответна? Отчего жестока?, а ответа найти не мог. Он утер выступившие слезы кулаком, выдохнул неровно и взглянул на Сережу снова. Муравьев давно смягчился, переполняясь уже злостью на самого себя, злостью на то, что на Мишу своего злился ни за что почти. Он слушал молча, каждое слово запоминая и пропуская через себя, ловя каждый вздох, каждую интонацию, в который раз понимая эту боль и всем сердцем желая, чтобы Бестужев близко так не принимал все, чтобы не плакал больше и, оставшись один, думая обо всем, и без вопросов, без признаний знал, что Сергей Муравьев-Апостол с ним будет всегда. — Тише, Мишель, любишь ты, я знаю, что любишь, и сам люблю. Ты только не плачь, хорошо, не раскисай, Мишенька, выстрадаем мы все, выстрадаем и хорошо будет. Ты мне веришь? Знаю ведь, что веришь, раз любишь значит и веришь, и мне, и себе, и в нас, и в мечту веришь, Мишенька. Обещаю я, всем клянусь, что с тобой буду. Ты только ее не бойся. За нос спасибо, mon amour, а Трубецкой и так знает. Кефира завтра тебе куплю хоть десять литров. — Муравьев смотрел на Бестужева будто даже чересчур нежно, что с экрана текло, и Миша от ласки этой, от понимания бесконечного со стороны другого человека, от своего имени, произнесенного Сережей, еще открытее, еще чище становился, прятал в одеяле постыдные слезы, хоть на деле стыдного ничего не было, унимал постепенно дыхание и в сон клонился, слушая голос того, кто Родину показал, того, кто глаза открыл, а теперь солнечные ожоги на них залечивает. — Почему ты так злился, что я тебя разбудил и так рано лег? Устал что ли от чего-то? — Буквально за десять минут Бестужев мог вернуться из стихийных отчаянные рассуждений о Родине, из коня и поля обратно во что-то постироничное и слегка издевательское. — У меня экзамен с утра. Ну ничего, я сам виноват, что разозлился, у тебя и правда серьезно все. — Сережа пообещал себе при встрече окончательно волосы Мише растрепать, и пусть даже в людном университетском коридоре расцеловать его щеки, на которых несколько минут назад блестели мокрые дорожки. — Удачи тогда тебе на экзамене, chérie. А я дома завтра, а то не высплюсь — совсем сгнию. — Бестужев все же показался из одеяла, подпирая щеку рукой и снова тыкаясь в самую камеру, наверное, имитируя поцелуй куда-нибудь в щеку. — У тебя тоже завтра экзамен, Миш. Ты что, забыл? — Раздражение вернулось, только уже несколько в другой форме, более приятной, привычной и забавной. Сергей улыбнулся, видя, как Мишель вскакивает с постели и отходит к столу, лицо его выражает всю обреченность. — Блять! Все, давай, a bientôt, mon amour**, ебать. — Молодой человек прилетел обратно на кровать и закончил звонок, Сережа, не выдержав, наконец рассмеялся, перевернулся на спину и уронил телефон себе на лицо, смачно выругавшись уж точно в последний раз перед недолгим, но спокойным сном.